Их отцы, те, кто остался в живых, носили широкие. Напялив дудочки, дети отреклись от отцов. Выжившие отцы скрежетали зубами. Дети смотрели вызывающе: старичье!
   Их широкие штаны появились во времена индустриализации. Коллективизация, хренация. Страна подымалась из руин. За руинами уже маячили бараки, но те, кто питал иллюзии, еще имели на это право: никто ни о чем не знал.
   Из широких отечественных штанин можно достать разве что советский паспорт – дубликат бесценного груза: страданий, безотцовщины, голодомора, заполошных ночных звонков, других – тоже ночных, но безликих и веских, как греческий фатум.
   Братья и сестры, Великая Победа, поруганные надежды, нищета, безродные космополиты, XX съезд, темные подворотни, хриплый перебор гитары, стыдные знаки ночной извергающейся мужественности…
   Это – их история, с которой они разобрались сами. Прочли в замороженных книгах. Добрались до правды. Обошлись без отцов и матерей.
   Он привык уважать европейскую науку. Если европейцы говорят о конце истории, значит за этим что-то стоит… Конечно, он имеет право сомневаться, даже в научных выводах, но как бы то ни было, с европейцами надо договариваться. Просто так не отмахнешься.
   Его не убеждают мои одежные примеры. Кажутся легкомысленными. Сиречь несерьезными. Впрочем, мне тоже: положа руку на сердце, при чем здесь Европа? Разве она, эта лунная широкоглазая корова, которую Зевс, похотливый языческий бог, перенес через море, чтобы кинуть на ложе, на котором, в положенный срок, она стала матерью будущих царей и судей, придумала наши кепки в рубчик, куртки-бобочки, алые рубашки, выкрашенные домашними средствами – в выварках, непрерывно помешивая, на коммунальной кухне? При чем здесь она, старая широкозадая Европа? У нас свои молодые традиции. Самая безобидная – жирный салат оливье
   «Они говорят: будущее нельзя выводить из прошлого. Во всяком случае, после крушения коммунистической системы. 1989-й стал рубежом, – он ведет по столу ребром ладони, – когда идея коммунизма потерпела крах. Рухнула, – добавляет раздумчиво, – как Берлинская стена».
   «Так это ж в Европе. – Я смотрю на идеальную линию, отсекающую советское прошлое: маршрут, по которому плыла Европа, пролегает по моему столу. – Мы – не Европа».
   «Но скоро станем. И тогда, если им верить, основополагающим принципом станет непредсказуемость будущего: все кардинально меняется, зависит от конкретных обстоятельств, нельзя использовать исторический опыт. Они считают, что если и говорить о линейности, так только на отдельных отрезках, коротких, как человеческая память, личная… – он машет рукой. – Конец истории. Иными словами, полнейшая неопределенность. Но это – не так. Наша история циклична… Циклична. Этого нельзя недооценивать. Если бы меня спросили, я ответил бы совершенно определенно. Человек – животное историческое. Нельзя начать заново. Теперь у них новый идол – рынок. Просто дикость какая-то! Натуральное языческое сознание. Языческое. – Раньше я этого не замечала: когда волнуется, повторяет слова, как его мамаша. – Хоть это тебе понятно?»
 
   Вот теперь мне наконец-то понятно. Полжизни потратить на исторические схемы, подобрать сотни примеров, прислушиваться к брату, носившему брюки-дудочки, чтобы теперь, когда дошло до дела, остаться не у дел.
   «Ты чего хочешь? Чтобы тебя позвали в консультанты? Для этого надо как минимум защититься. На тебе ж не написано, что ты – непризнанный гений».
   «Ученый… – Он мажет хлеб маслом. Про себя отмечаю: последняя пачка. Масляных резервов больше нет. – Настоящий ученый должен думать, а не носиться с проклятыми бумажками. Интеллектуал живет своей внутренней жизнью. Ищет закономерности… А вся эта беготня, хитрости, уловки… Научный руководитель – одно, оппонент – другое. Замучаешься утрясать…»
   Похоже, защита снова откладывается.
   Он морщится: «Разве я об этом… Так, в общем…» Общественное выше личного: моя свекровь вырастила достойную смену.
   «А все-таки?» – «Скоро». – «И что потом? Позвонят из Кремля?» – «Потом дадут старшего научного». – «О! – я изображаю радость. – И какой у них оклад?» – «Ты, – он смущается, – про алименты? Ну девятьсот. Конечно, я буду платить». До сих пор не приносил ни копейки. «И сколько?» – уточняю деловито. «Ну… – он вешает голову. – По закону». – «То есть, – я прикидываю в уме, – двести двадцать пять. В пересчете на рыночное мясо – два килограмма».
   «Ты… предлагаешь воровать?» – «Не-ет… – отвечаю нежно. – По закону твоя дочь должна опухнуть… Или как там у вас, в общем? Опухнуть потом?» – «Не преувеличивай, – он снова морщится. – Ох, – бьет себя по лбу. – Я же тут принес».
   Пачка печенья. «Вот, из Голландии. Прислали гуманитарную помощь».
   «Слушай, – я тоже морщу лоб. Мне плевать на будущие морщины. – Как же его?.. Тоже гуманитарий. Эразм Роттердамский. Это он написал Корабль дураков?» – «Нет, – мой бывший косится в сторону. – Эразм написал Похвалу глупости». – «Тем более».
   Господи, как же мне тошно.
   Я встаю: «Кажется, тебе пора».
   Он крутит головой: «Ты не помнишь, где у нас лестница?» – «У вас – не знаю. А у меня – в кладовке. Тебе зачем?» – «Да так, – мой бывший оглядывается, – хотел кое-что забрать с антресолей. Старые записи, заметки…»
   Только этого не хватало: погрома в прихожей. Я иду за ним в коридор.
   «Ты не будешь возражать, если я возьму папки твоего отца? Не бойся, просмотрю и верну. В целости и сохранности», – он вытаскивает лестницу.
   «Тихо! – я успеваю вовремя. – Не кокни плафон».
   Не понимаю, зачем ему понадобилось. Впрочем, мне все равно.
   «Последнее время думаю о русском бунте, – он усмехается. – Мы же отродясь не умели договариваться. Основной вопрос русской философии: кто – кого? Или они нас, или мы – их».
   Он приставляет лестницу, заносит ногу на ступеньку.
   «Кто это сказал: у нас не было нормального Средневековья? Отсюда и все беды, – нога замирает в нерешительности. – Сами-то европейцы действовали постепенно: сначала – формы. Институты будущей демократии. Первое время в них булькало средневековое варево. С веками как-то уварилось, наполнилось новыми смыслами…»
   Такими темпами он не скоро доберется до верха.
   «Слушай, – я нахожу выход, – а ты возьми и нарой других цитат. Сам же говорил: были бы цитаты, всегда можно передернуть. Уж этому вас научили…» Он злится: «А вас?» – «И нас, – я соглашаюсь. – Какое там бывает: раннее и позднее? Возьми и докажи, что у нас как раз запоздалое… Запоздалое Средневековье. Звучит. Вот пусть и уваривается. Булькает в ваших ученых головах. А мы уж как-нибудь… – Стоя на лестнице, он подает мне папки, перевязанные обшарпанными тесемками. – И еще, – я подвожу итог научной дискуссии, – мне очень нравится рынок. Обрыдло стоять в очередях. Уж не знаю, как там по науке, но нам, чтобы стать Европой, надо научиться не бить баклуши, а работать. Научимся – будет всё».
   «Ну где, где ты набралась этих пошлых глупостей! – он взмахивает пустыми руками. – Европеизм – не труд, а досуг. Умственное напряжение, привычка к творческому мышлению. Если угодно, к рефлексии».
   Это мы уже проходили: чистое умственное напряжение. Пустая кухонная болтовня. Десятилетия творческого досуга, проведенные за спинами идиотов, которые были вынуждены пахать.
   «Слезай, – я придерживаю шаткую лесенку. – Долго мне так стоять?»
   Он запихивает папки в портфель.
   «Твой отец интересовался могилами декабристов?»
   «Нет, – я качаю головой, – не помню. Тебе-то – зачем?»
   «Да тут. В Огоньках. Просматривал старые номера, наткнулся на ряд публикаций. Кажется, их все-таки обнаружили. Только не на Голодае. Где-то рядом, на маленьком острове. Черт, – он морщит лоб. – Вылетело название. Теперь там все изменилось: какой-то завод. Не то судостроительный, не то кожевенный…»
   Он защелкивает распухший портфель.
 
   Цены пришлось повысить. Яна утешала: «Господи, ну где ж это видано? Академический час за пачку соли». На нашей спринтерской дистанции соль вырвалась вперед. Я бежала сзади, прихрамывая. Сообщая родителям учеников, стеснялась смотреть в глаза. Те, кто звонил, начинали с главного. Благодарили и вешали трубку.
   Я помню то утро. Всегда буду помнить. В первый раз мне было так страшно. В кошельке осталось двести рублей. В пересчете на новую жизнь – две бутылки воды. Их продают в ларьках: импортные, двухлитровые. Зарплату снова задерживали. Напрягая чугунную голову, я пыталась найти выход: что-нибудь продать? Или убить. Например, соседскую старуху. Чем я хуже Раскольникова?
   Склонившись над краном, я пью жадными глотками. От холода сводит зубы.
   У меня остался последний ученик. Вчера мы писали сочинение. По Достоевскому.
   «Роман Преступление и наказание – это психологический отчет одного преступления, которое совершил бедный студент. Однако в романе речь идет о необычном уголовном преступлении. Это, если так можно выразиться, идеологическое преступление. – Я бормочу и не могу остановиться. – Оно явилось следствием трагических обстоятельств окружающей действительности, результатом долгих и упорных размышлений героя романа о своей судьбе, о судьбе всех униженных и оскорбленных…» Плевать на униженных и оскорбленных, на все эти нравственные законы, по которым живет человечество. Мне нечем кормить дочь. Завтра, когда мы сварим последнюю пачку гречи…
   У соседки – полные закрома. Пока мы перемалывали преступления и наказания, старая ведьма запасалась крупами, таскала полными авоськами, забивала кладовку, складировала на балконе, прятала под кровать…
   Позову Яну – пусть отвлекает. Позвонит в дверь, скажет: вам пришла гуманитарная помощь, из Голландии, а я тем временем – раз! – и перемахну. Ее балкон – рядом. Если встать на табуретку…
   Перед глазами идиотская картинка: сверзившись с балкона, я лечу, прижимая к груди пачку макарон.
   Всё – приказываю себе. Не блокада. Как-то устроится. «Ага, – я слышу внутренний голос. – Цветаева тоже так думала. А потом ее дочь умерла…»
 
   После занятий меня вызывает заведующий кафедрой.
   «Татьяна Андреевна, зайдите на минутку».
   На службе мы на вы. Даже в отсутствие посторонних. Яна называет это ленинскими принципами. Он – разумной конспирацией. От игр разума воротит с души.
   На этот раз ожидается рабочая встреча в Исполкоме. Комиссия распределяет гуманитарную помощь. Продукты и одежду. Вроде бы из Финляндии. Приглашают представителей вузов. Ректор распорядился командировать кого-нибудь из наших.
   «Конечно, – завкафедрой смущается, – я и сам… Кстати, после встречи обещают фуршет».
   По-нашему – жратва. Я думаю: не убить, так – украсть. Незаметно сунуть в сумочку хотя бы пару бутербродов.
 
   Женщина и ее любовник входят во внутренний дворик Исполкома. Они пришли заранее, чтобы не опоздать. До назначенного часа остается минут двадцать. Он сетует: «Обнаружились случаи злоупотреблений. В таких комиссиях нужны честные люди». Она говорит: «Хорошо бы кофе. Очень хочется злоупотребить». Утром она зачем-то рылась в шкафчике, хотя отлично помнила: последняя упаковка кончилась месяц назад.
   Исполкомовский двор залит солнцем. На дворе ранняя осень. По-нашему – бабье лето. В прошлой жизни она любила кофе. Кофе и этого мужчину. Или ей только казалось… Впрочем, здесь нет ничего удивительного. Она – советская женщина. Советские женщины любили многих. У каждой эпохи свои герои. На нашу долю пришлось слишком много эпох…
   Теперь она любит кофе.
 
   «Сначала пытались распределять через ЖЭКи. Адресно. И что? – любовник вопрошает. – Раз-во-ро-ва-ли. Тебе, например, досталось?»
   Он обращается на ты, потому что они одни. Интересно, на фуршетах подают кофе?
   «С портфелем не пустят». – «Что?» – он прижимает портфель к животу. У них у всех обшарпанные портфели. «Во всяком случае, обыщут на входе». – «У меня же… – он щелкает замками. (Черт с ним – на входе, лишь бы не на выходе.) – Вот, одни пустые мешки». Из кожаной пасти лезут пластиковые пакеты. Мятые. В универсамах в них пакуют продукты. Хорошие хозяйки пакетики не выбрасывают: отмывают, развешивают сушиться над плитой.
   «В Исполкоме всегда буфеты. Сыр, колбаса. Вообще, бутерброды. А ты не взяла? Я, – он снова смущается, – тоже не сообразил. Это все жена».
   «У меня, – женщина говорит серьезно, – нет жены».
   Ее любовник моргает глазами: «Если что, я, конечно…» В сложившихся обстоятельствах он готов снять с себя последний мешок, поделиться самым дорогим. «Ну что? Подождем или?..»
   «Волга», ожидающая своего хозяина, замерла в уголке. Крылья забрызганы грязью. Хочется сказать – крылатый исполкомовский конь. Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой… В этом дворце решаются все вопросы. Еще немного, и Сивка-Бурка перенесет нас в европейское настоящее…
 
   Во двор въезжает машина. Таких я никогда не видела. Куда там – исполкомовский конь… Белая, с пухлым задом. Бока – как ангельские крылья. Посланец с другой планеты, неопознанный летающий объект…
   Из машины выходит человек. На вид ему лет сорок. Темные собранные глаза. В руках черная папка. Брюки, слегка мешковатые, набегают на туфли. Он одергивает и притопывает для верности. К заднему стеклу приткнулась сторублевая бутылка. Женщина душит в себе классовое чувство. Классовые всегда злобные. Интересно, бывает классовая любовь?..
   Он идет в нашу сторону. Взгляд скользит по исполкомовской стене.
   «Фри-идрих!» – Раскрывая объятия, заведующий кафедрой выступает навстречу. Тот, кого назвали Фридрихом, кривит губы в улыбке. Я отступаю в сторону: встреча старых друзей.
   «Позволь тебе представить, – мой любовник начинает церемонно, – Татьяна Андреевна, моя коллега, специалист по русскому языку и литературе. А это, – заведующий кафедрой завершает ритуал знакомства, – Евгений Фридрихович, мой давнишний знакомый. В прошлом – успешный архитектор. Ныне, – косой взгляд на белую машину, – весьма успешный бизнесмен».
   Татьяна и Евгений.
   «По литературе? – тот, кого назвали Фридрихом, смотрит так, будто примеривается купить. – Сеяли разумное, доброе, вечное? – В его улыбке мне чудится что-то обезьянье. – Как раз ищу грамотного человека. На должность референта. Вы бы не согласились?» – «Но она…» – советский любовник вскидывает брови. «Видимо, вас интересуют условия?» – обезьяний рот блещет белыми зубами. «Нет, – специалист по русскому и литературе усмехается. – Не интересуют. Я согласна».
   Про себя я уже называла его Фридрихом.
   Я видела: он удивился.
   «Прекрасно», – согнав улыбку, Фридрих подманивает машину. Водитель подает боком. Пустая бутылка катается у заднего стекла. «Прошу вас». Он распахивает переднюю дверцу. «Поехали, – приказывает водителю. – Здесь решим завтра».
   Мешки, жаждущие гуманитарной помощи, разевают пасти. Непроизвольным движением их владелец поджимает кисти рук. Теперь они похожи на кроличьи лапки. Уезжая в белой машине, женщина думает: «Вот именно». Кролик при виде хорька…
   Инопланетная машина выезжает на Невский. Фридрих сидит сзади, шуршит бумагами. «К Гостиному».
   Водитель перестроился и свернул.
   Что такое осень? Это – ве-етер. Вновь играет рваными цепя-ями. Осень, доползем ли, долетим ли до ответа: что же будет с ро-одиной и с нами?
   На углу – бродячий оркестрик. Исполняет популярные песни. В этом сезоне самые популярные – ДДТ. На тротуаре – старая шляпа. Прохожие останавливаются, бросают монетки.
   Выходя из машины, я чувствую себя неловко. Как на сцене: согласилась на роль, не зная слов. Прохожие смотрят во все глаза. Ветер несет их классовые чувства. Завивает, как пустые деньги. Чувства сограждан шуршат под ногами.
   «Это, – мы вступаем под своды Гостиного. Фридрих обводит рукой, замахиваясь на целый отдел, – всё наше. Привезено из Европы». Платья, юбки, туфли… Одежда развешана на вешалках. От пола до потолка. «Если интересуетесь, – он смотрит искоса, – можно что-нибудь подобрать. Для наших сотрудников цены символические».
   Красавица, стоящая за прилавком, оборачивается в мою сторону. Изобразив английскую королеву, я качаю головой. Больше всего на свете королеве хочется новые туфли. Лодочки, с черными бантами… «Благодарю вас». В английских хрониках появляется новая запись: Ее Величество повела себя как дура.
   «Вы торгуете одеждой?» Мы шли по Гостиному. «Нет. Просто подвернулась выгодная партия. Я занимаюсь мебелью. Кстати, – Фридрих остановился у прилавка. – Забыл купить воды. – Сторублевые бутылки сияют всеми цветами радуги. – Черт! – Он роется в карманах. – Оставил в машине. У вас нет мелочи? Рублей сто или двести. Не хочется возвращаться. Я отдам».
   Женщина вынимает кошелек. Ей тоже не хочется возвращаться.
   «Вот». Единственная бумажка. Последние двести рублей.
   «Когда-нибудь, – пройдя по галерее, мы остановились у поребрика, – вы станете миллионером, а я напишу мемуары: было время, когда я одалживала вам деньги». – «Договорились, – Фридрих откликнулся серьезно. – Только я – уже». Рублевая бутылка зашипела и пошла пузырями. «Причем в долларах, – он мотнул головой. – Хотите водички?» Нищая королева сменила гнев на милость: «Спасибо».
 
   «Мать моя, да ты действительно дура! – Яна явилась в тот же вечер. Мы сидели на кухне, обсуждая подробности. – Ты хоть видишь свою задачу? Со-блаз-нить. Вношу ясность: миллионеры – такие же мужики. Только денежные». Новое время рождало новые максимы. В ее сознании они выпекались, как пирожки.
   «Прямо сразу?» – «А чего тянуть? – Яна не разделила скепсиса. – Дожидаться, пока кто-нибудь перебежит дорогу? Судя по всему, процесс отлажен: ишь, на должность референта… Кстати, узнала бы, как там у них с биологами? Могу наладить мясо-молочное производство. Чем плохо? Будет своя убоинка», – изогнувшись на стуле, она поддернула лифчик.
   «Сама дура!» – я реагирую с опозданием. «Вот! – Яна кивает удовлетворенно. – Гражданин Юпитер сердится. Значит, он глубоко неправ». Юпитер – римский Зевс. Это он украл Европу.
   Чашки норовили выпасть из рук. Я мыла, отвернувшись к раковине. «Не слушай меня, – за моей спиной Яна всхлипнула. – Я просто завидую. Мне-то что делать? Копила, копила… У тебя остались деньги?»
   Наши деньги сгорели. Об этом позаботились проклятые сойки.
   В Гостином я выложила последнее. Фридрих забыл отдать…
* * *
   Кажется, я уже прилипла к сиденью. Фридрих помалкивает. Иногда бросает пустые фразы. Время от времени он выходит из машины, исчезает: то на полчаса, то на час. Мы дожидаемся молча. Водитель придремывает. Видно, привык.
   Водителю Фридриха лет под шестьдесят. Такое впечатление, что он вообще не отдыхает: вечно в распоряжении, чуть не круглые сутки. В их отношениях мне чудится что-то патриархальное, как у барчука с дядькой. Впору вспомнить про заячий тулупчик. Случается, Фридрих на него покрикивает. Барский гнев дядька пережидает отрешенно: не похоже, что боится. Если Фридрих исчезает особенно надолго, недовольно ворчит: «Дела, дела… Прям удержу не знают».
   Улучив момент, я спрашиваю: «У вас есть семья?» – «Жена, – Петр отвечает с готовностью, – жена и две дочки».
 
   К обеду мы возвращаемся в офис.
   «Это моя гостья, – Фридрих выговаривает поварихе. – Следующий раз готовьте с запасом. Надеюсь, я имею право принять гостей». На тарелке большая котлета. Он делит пополам. Я слабо сопротивляюсь. «Перестаньте, – Фридрих морщится. – Не блокада».
   После обеда он исчезает в кабинете. Я дожидаюсь в приемной. У Евгения Фридриховича две секретарши: блондинка и брюнетка, как в хорошем голливудском вестерне. Обе – моих лет. Разговаривают вполголоса. Заходя в кабинет, аккуратно прикрывают двери. На меня не смотрят: сидишь и сиди.
   Наконец он выходит, бросает: «Буду в восемь». Я мотаю на ус: ненормированный рабочий день. А дети? Как же они устраиваются? У меня – ни мужа, ни бабок. Только Яна. Фридрих оборачивается ко мне: «Поехали». Мы снова пускаемся в путь…
 
   Она прибегает после работы. Кормит мою Сашку. Дети делают уроки. Вечером укладывает их спать. Прибирает на кухне, дожидается меня.
   Дети учатся в пятом классе. Им задают задачки на движение. Яна не сильна в математике: «Вот, – она открывает учебник. – Может, хоть ты вспомнишь…»
   Я устала. Яна говорит: «Ты же у нас умная: вечно решала ребусы». Ребусы и кроссворды. Кроссворды и ребусы. Когда-то давно я любила решать.
   «Из пункта А в пункт B… – Это – не ребус. Мне не собраться с мыслями… – Вышли два пешехода…» Я сажусь в кресло, закрываю глаза. «Кофе сварить?» – Яна окликает из кухни. «Не кричи, – забираюсь с ногами, – разбудишь детей».
   Из пункта А в пункт B (я ставлю две жирные точки) вышли два пешехода… Первый пересел в машину – белую, с пухлым задом. Второй бредет по обочине (точка-точка, запятая…). Через сколько часов второй догонит первого, если первый – богатый мужчина, а второй (ручки-ножки, огуречик) – нищая училка, которой надо кормить дочь?..
   Я заглядываю в конец учебника. Мой ответ не сходится. Яна приносит кофе: «Ну?» – «Не помню. Когда-то решала, а теперь… Отшибло мозги». – «Ну и черт с ними, – она старается меня ободрить. Забирается в другое кресло. Устраивается с ногами. – Знаешь, о чем я думала… Все-таки жаль, что Сережка смылся в Америку. Уж он бы точно что-нибудь придумал. Этого у него не отнимешь – умел зарабатывать».
   С моим мужем – тогда еще не бывшим – у них случился роман. Стремительный и краткосрочный, как все ее любовные истории. Меж иными подругами это могло стать водоразделом. Но мы – не таковы. Только этого не хватало – ругаться из-за мужиков.
   «Вот-вот, – я говорю, – а ты не ценила…» – «Можно подумать, – она защищается, – ты ценила… Я-то помню, как ты на него косилась…» – «Косилась», – я соглашаюсь. «Эх, – Яна потягивается в кресле, – теперь бы пригодился…»
* * *
   «Выходим». Водитель прижимается к кромке тротуара. Местный мужичонка, пьяненький и невзрачный, ползет вдоль канала. Заметив инопланетную машину, замирает тупо и недоверчиво. Подхватывается, ускоряет шаг. Я смотрю ему вслед: на Крюковом канале полно достоевских персонажей. Где-то здесь танцевала несчастная Катерина Ивановна: мне чудится хриплый надорванный голос.
   Когда я училась в старших классах, отец устраивал мне экскурсии. «Пыль, кирпич и известка, вонь из лавочек и распивочных, комнаты – гробы в полуразвалившихся домах. Смотри, в этом доме жила семья Мармеладовых».
   Мы заходили во двор, осматривали колодезные стены, выгорелые и подкопченные, словно от века. Об их жизни отец говорил в прошедшем времени.
   Мы с Фридрихом переходим на другую сторону. В ушах стоит плач голодных детей.
   «Здесь у нас еще один офис», – Фридрих бросает на ходу.
 
   Узкая деревянная лестница, стены, исписанные от потолка до пола. Запах мочи и жареной капусты: я иду, стараясь не дышать. Мы поднимаемся на третий этаж, входим в квартиру. Бывшая коммуналка, которую не так давно расселили: в прихожей следы от вешалок. Изгвазданные стены, по потолку – рваная лепнина. Фридрих знакомит меня с секретаршей. Ее приемная устроена в проходной комнате. В дальнем углу пучится лиловатая протечка. Он говорит: «Мне надо отъехать, ненадолго. Пожалуйста, побудьте здесь».
   «Если хотите, можете выйти на балкон. Там очень красиво», – девушка-секретарша улыбается вежливо и предупредительно.
   Я дергаю балконную дверь.
   Город пышный, город бедный, вид неволи, стройный вид…
   Я смотрю, затаив дыхание: высокая колокольня, за ней – Никольский собор. Стены собора покрыты сизыми потеками. Напротив – старый Гостиный двор.
   Красота смерти, от которой захватывает дух. Об этом я только читала: город, умерший после революции. Кажется, у кого-то из Серапионов. Петербургу пристало умирание. Темный, языческий город: умирающее и воскресающее божество. Нам тоже выпала эпоха смерти…
   Вдоль канала движется кавалькада. Две черных, одна белая.
   Три машины останавливаются под самым балконом. Из белой выходит Фридрих. Одергивает штанину, решительно направляется к парадной. Я смотрю и не нахожу ответов. В этой задачке что-то не сходится. Метроном в мертвом городе. Та к стучит мое сердце…
 
   «Познакомьтесь: мои партнеры».
   В руках бумажные пакеты. Глаза пристальные и холодные. Его партнеры похожи друг на друга как две капли воды. За стеной что-то капает. Я слышу звон падающих капель.
   Икра, колбаса, темные пузатые бутылки. Фридрих, которого они называют Женей, отворачивает крышки, рвет цветные упаковки. «Прошу», – он придвигает стул.
   Я не чувствую вкуса, жую, как кот солому, ем и прислушиваюсь: разговор о какой-то схеме. Постепенно все проясняется: партия спирта, который везут через границу. Перегрузка, документы, таможенные пошлины. Похоже, суть дела именно в пошлинах. Фридрих чертит на клочке бумаги, пишет какие-то цифры. Его рисунок похож на ребус.
   «Ну?» Пошлины – те же потери. Он рад своей выдумке. Партнеры следят, наморщив узкие лбы. Не удивлюсь, если на каждого приходится по восемь классов…
   «А вы что скажете?» – он поворачивается ко мне.
   За моей спиной сто лет учебы. Теперь это никому не нужно. Приставки, суффиксы, окончания… Великая русская литература. На худой конец – вступительные сочинения.