Страница:
— Нет, это невозможно. Видите ли, все это, в общем-то, будет выражено в специальных терминах — на языке нашей аппаратуры. Если же начать огрубленно переводить это на практический язык, то чисто вспомогательные данные примут ложно очевидную форму выводов, и дальнейшая жизнь человека может оказаться на долгие годы отравленной сознанием того, что в такой-то день и такой-то час его жизнь пошла по «дурной» ветви, и что если бы он, например, не остановился поболтать с приятелем прежде, чем подойти к киоску за газетой, то оказалась бы осуществленная иная, «положительная» ветвь развития. Таково обывательское и, повторяю, ложное истолкование нашей теории. Адекватное же ее изложение, к сожалению, недоступно для неспециалиста. Все, что мы можем ему предложить, — это практическое осуществление другой ветви — одной из бесчисленного их множества. При этом, как я уже объяснял, за вычетом некоторых исключительных положений мы не в силах управлять выбором этой ветви. Я не могу обещать, что вам будет лучше, чем сейчас. Ничего не известно. Это еще одна жизнь — и только. Какая она — ни вы, ни я не знаем. Это та жизнь, которая была бы вашей жизнью, если бы…
— Если бы я не остановился поболтать с приятелем?.. — хмуро улыбнулся Лестер.
— Вот видите, — удовлетворенно сказал Винклер. — Вас огорчает даже сама мысль о существовании точки ветвления. Это еще раз подтверждает мою мысль. По-видимому, бытовая интерпретация нашего открытия противна самой природе человека — так же, например, как точное знание дня своей смерти. Итак, у вас есть два дня. А завтра в девять утра приходите в институт, я вас встречу.
Через два дня Лестер вышел из своего дома, не попрощавшись с семьей.
Он попрощался только с Крафтом и именно ему передал все необходимые бумаги и поручил заботу о близких — в разумных, не требующих от друга полной самоотдачи пределах. Да, именно так. Лестер не был ханжой. Он слишком многое рушил, чтобы рассчитывать, что кто-то будет за него подпирать рушащееся своей спиной.
За эти дни ему так и не удалось полностью представить себе, что завтра он будет другим человеком, быть может, жителем другой страны и даже говорящим на другом языке. Это уже зависело, как объяснил ему Винклер, от того, как далеко по времени от дня и часа его рождения оказывалась та критическая точка выхода фатума на поверхность его жизни, которую и должна была определить аппаратура, при помощи которой его обследовали. Точка тэ-эф, как называли ее в лаборатории, или точка ветвления, как называл ее Винклер, могла оказаться и одним из дней того года, когда ему не было пяти лет, его родители всерьез собирались навсегда уехать в крайне экзотическую страну, и только старый приятель отца сумел отговорить их от этой затеи (теперь Лестер поневоле думал о том, что было бы, если бы этот приятель умер раньше). В этом случае для сорокадвухлетнего Лестера язык той страны вполне мог быть теперь родным языком.
Эта точка могла застать его и в двенадцать, и в семнадцать, и в даже в двадцать лет. Тут было лишь единственное ограничение — она не могла оказаться ранее предела сохранения личности — предела, совпадающего с разным возрастом у разных людей. Иначе говоря, «новый» Лестер должен был узнать самого себя. Правда, каковы будут границы этого самоотождествления, никто не мог сказать наверняка. Было известно, например, что он не должен был быть сыном других родителей. Эксперимент был огражден от допущений типа «чтоб было бы, если бы мои мама и папа не встретились». Лестер подозревал, что и эта проблема была уже решена в лаборатории Винклера, но охотников до такого эксперимента пока не находилось. Недовольство самим собой, чрезвычайно распространившееся среди теперешних людей, не доходило, однако, до нужной в этом случае степени.
При этом никто не гарантировал решившемуся, что он не окажется среди племени пигмеев с одной набедренной повязкой, отрезанным на тысячи миль и, может быть, до конца дней своих от цивилизованного мира. Винклер смеялся над неуверенными попытками Лестера вспоминать все случаи, когда судьба его могла круто повернуться — вроде неосуществившегося перемещения по земному шару их семьи или того момента, когда мать отдала его, наперекор отцу, в лицей Шерри, где из преподавания оказалась совсем исключена физическая химия. Всплывал в памяти и тот странный день, когда он, уже зрелый мужчина, стоял, прислонившись к какому-то обшарпанному ларьку, и оцепенело смотрел на уже отваливающий пароход, на котором должен был поплыть и почему-то не поплыл, остался. И тот несчастный прыжок еще в девять лет, после которого он три года прихрамывал, вдруг казался теперь шлагбаумом, со скрипом преградившим ему путь в страну спорта, — хотя никогда он не подавал надежд ни в прыжках, ни в футболе.
Винклер благодушно советовал ему удержаться от этой слабости — правда, вполне естественной в его состоянии, но и столь же бессмысленной, потому что, по мнению Винклера, эти очевидные для самого человека факты его биографии давали так же мало сведений о конечных результатах опыта, как улыбающееся лицо в одном из окон пятнадцатиэтажного дома говорит о характерах всех женщин этого дома.
Он советовал Лестеру только одно: прислушиваться в эти два дня к главному своему чувству — чувству отвращения к той жизни, которою он живет. В этой жизни не было ни подлостей, ни преступлений, но вот уже десять лет как его дни сделались какими-то бесконечными матрешками, с легким, лопающимся звуком вываливающимися одна из другой, и не пощадили его, сохранив ежеминутное ощущение болотной скуки. Лестер не был ни ученым, ни мыслителем, ни энергичным дельцом. Он давно уже ясно понял, что никогда не сумеет изменить что-либо в своей жизни сознательным усилием. При этом он был человеком смелым и мужественным. Встреча с Винклером в эти два дня казалась ему все большей и большей удачей.
Он шел по городу, прощаясь с ним навсегда, и странное спокойствие все сильнее овладевало им. Он и правда был здоровым человеком. Принятое решение не заставляло его дрожать от возбуждения с головы до пят, а только прояснило голову и сообщило мышцам легкое напряжение. За истекшие сутки последние сомнения оставили его. Ненавистный город раздвигался перед ним, ненавистное прошлое клочьями невидимого тумана разлеталось в стороны с каждым его шагом.
В лаборатории люди с серьезными лицами вели его по коридору, Винклер тихо говорил ему какие-то незначащие слова. Он ничего не слышал, погруженный в последние размышления, где не было места ни людям, ни городам, где он бывал, ни даже минутам счастья, испытанного им все-таки на той «ветви», по которой двигался столько лет некоторой через несколько часов неведомым стрелочником будет возвращен на стрелку и пущен по другому пути. Как ни внушал ему Винклер, что надо полностью отвлечься от всевозможных прогнозов, бессмысленных и, быть может, даже вредных для его дальнейшей жизни, как ни объяснял он ему несовершенство даже самого совершенного человеческого мозга, обладающего лишь очень ограниченным запасом представлений рядом с неограниченным количеством возможностей, среди которых выбирает сейчас его новую жизнь слепой механизм фатумизации, Лестер никак не мог выключить свое сознание из того бесконечного ряда сменяющихся картин будущей жизни, которые помимо его воли рисовало ему воображение человека, получившего билет на судно, совершающее кругосветное плавание.
Наконец он оказался в кресле. Взволнованное лицо Винклера склонилось над ним.
— Сейчас мы простимся, — говорил он. — Благодарю вас за доверие. Повторяю — вы останетесь живы, с вами не случится ничего дурного. Вы не перейдете в новую фазу человеком, скомпрометированным в глазах общества и вынужденным заново создавать свою репутацию. Каково бы ни было то общество, в котором вы окажетесь, оно примет вас как полноправного члена. Вам не придется исправлять не совершенные вами до сегодняшнего дня ошибки. Вы будете отвечать не за прошлое, а за будущее, только за будущее. Ничего большего обещать вам я не могу. Мы так же мало знаем о том, что будет с вами завтра, как и вы сами. Приборы лишь подтвердят нам благополучное завершение эксперимента и будут доставлять нам каждый день сигналы, подтверждающие ваше существование — вплоть до… вплоть до вашей смерти. Будьте мужественны. Поверьте, что многие бы заняли сейчас ваше место, если бы они смогли, как это сделали вы, до конца отдать себе отчет в своих чувствах. Прощайте. Спасибо. Простите нас, если вам не повезет.
Какое-то облако надвинулось на Лестера, и мысли его смешались.
Но не было полного небытия, которого он ожидал. Он жил, какой-то нерв дрожал в его потухшем сознании, только время кончилось, и пространство исчезло.
Времени не было, и все же что-то было вместо него, и когда Лестер снова стал становиться Лестером, то чувство безмерной тяжести в руках и ногах вызвало мысль, и даже не мысль, потому что мысли еще не было, а внятное ощущение не одной сотни миль, пройденной им в неизвестные годы по неизвестной дороге. Наконец правая его рука нащупала какой-то твердый и гладкий предмет, на который он опирался. Тело его медленно крутилось и постепенно выпрямлялось, ноги разогнулись, напряглись и почувствовали опору. Возвращалось зрение. Странные зеленые полотнища тянулись перед глазами, откуда-то сзади шел слабый свет, и Лестер уже двигался куда-то вверх, с напряжением, будто в гору. А гладкий предмет оставался под рукой, он продолжал на него опираться. Потом восхождение кончилось, и другой, желтоватый свет забрезжил ему — теперь уже спереди. Он повернул налево, уже ни на что не опираясь, сам не зная почему. Потом маленький холодный предмет оказался в его правой руке, и этим предметом, ничего не сознавая и ни о чем не думая, он стал ковырять плотную преграду, вставшую перед ним, которую он ясно видел и про которую ничего не знал. И вот что-то щелкнуло под его рукой, и рука освободилась от того, что он сжимал в ней только что. Преграда подалась под его плечом, которым он бессильно привалился к ней. Он сделал шаг, и новый свет, более яркий, ударил на него из щели, все более расширявшейся. Он вошел в эту щель. И тут из света раздался незнакомый голос — один из тех голосов, которым когда-то, миллион лет назад, разговаривали женщины.
— Опять ты оставляешь ключ снаружи! — сказал этот голос. Зрение вернулось к нему почти сразу, и минут)' спустя явилось сознание. Он стоял в своей квартире, покинутой им миллион лет назад за миллион миль отсюда и знакомой до последней выщербленной половицы. Гора, по которой он только взобрался, была лестницей, по которой он ходил столько лет. Зеленые полотнища были стены лягушачьего цвета, от них на лестнице всегда было мрачно. Дверь в его кабинет была открыта, и его портфель стоял так, как он любил, не на стуле, а прямо на ковре. Черноволосая немолодая женщина, которую он видел впервые в жизни, стояла, сложив руки под фартуком, и смотрела на него с укоряющей улыбкой. Самокат стоял в коридоре, прислоненный к стене, и на этот-то самокат и воззрился он с диким и странным любопытством.
— Что ты забыл на этот раз? — спрашивала его женщина. — Бери и иди скорей, уже опаздываешь.
Но он не слышал этот голос, ни одна интонация которого не была ему знакома. Что-то происходило с его головой. Он понимал, что должно случиться что-то еще, главное, и готовился к этому, как когда-то в отрочестве готовился к неизвестной, но страшной опасности, пробираясь ночью по лесу. .
И наконец то, чего он смутно ждал уже несколько долей секунды, случилось. С криком «Папа, ты уже вернулся с работы?!» в коридор ворвался, выбежав из столовой, смуглый мальчик лет семи и бросился к нему, волоча за ухо большого плюшевого тигра, которого Лестер узнал. Он сам покупал этого тигра.
И тут вчерашний день, пробежав все тысячелетия, или часы, или минуты, приблизился к нему вплотную. Винклер, небо ослепительной синевы, которой он не увидел, черноволосая женщина, уходившая сейчас в кухню незнакомой походкой, и даже тигр, разросшийся до размеров настоящего и уже продирающийся прямо на него сквозь лианы, — все это запрыгало перед ним, в то время как мальчик дергал его за полы пиджака, смотрел на него снизу, откинув узкое и смуглое лицо и беззвучно шевеля губами.
— Кто там еще есть? — глухим голосом спросил Лестер неизвестно кого и двинулся вперед по коридору. Он прошел знакомую столовую, мельком глянул за окно, уже зная, что увидит улицу, по которой прошел последний раз вчера вечером, и встал на пороге детской. Детская была пустая, в ней стояла одна кроватка, та самая, в которую по вечерам укладывал он иногда свою четырехлетнюю дочь. Тут он почувствовал легкую дурноту и перевесился через подоконник, чтобы вдохнуть побольше воздуха. Внизу играли девочки, почти все они были ему знакомы. Но он уже знал, что одной нет среди них, и не только нет, но и никогда не было.
Выпрямившись, он обвел взглядом всю комнату, и среди той груды предметов, которые окружали каждого семилетнего мальчика в их стране, он увидел несколько знакомых, будто только что брошенных его дочерью.
Тогда он все понял.
Любить без памяти
Лебединое озеро
Русский балет приехал с гастролями, и сослуживец предложил Крафту один случайно освободившийся билет на сегодняшний вечер. Места рядом, предупредил сослуживец, будут заняты людьми, имеющими к нему самому совершенно косвенное отношение, и потому их соседство не обязывает Крафта ни к знакомству, ни даже к каким-либо знакам внимания: его privacy будет полностью защищено. (Не первый год зная Крафта, Майкельсон был хорошо осведомлен о его приоритетах.)
Шло «Лебединое озеро». Вечер у Крафта был свободен, и он сразу решил, что чем сидеть дома, напряженно пялясь на бюст Аристотеля (или якобы Аристотеля, как сказал бы его друг Лестер, давно исчезнувший из поля зрения Крафта) рядом со старинным письменным прибором, лучше пойти посмотреть русских танцоров. Бюст философа порой способствовал (или, по Лестеру, якобы способствовал) его размышлениям. Но сейчас тупик был основательным, и вечер в мягком бархатном кресле партера с детства знакомого театра был, пожалуй, предпочтительнее бессмысленного напряжения в рабочем кресле, в раздражающей во время таких состояний тиши кабинета.
Красивая, умная, образованная, достаточно обеспеченная девушка покончила с собой без всяких видимых причин. Именно это полное отсутствие причин и заставило ее добрых соседей и немногих, но преданных друзей заподозрить чье-то злое вмешательство — потому-то дело и оказалось в руках Крафта. Если бы самоубийство было доказанным, не вызывало сомнений — Крафт закрыл бы дело безо всяких угрызений.
— Если бы я не остановился поболтать с приятелем?.. — хмуро улыбнулся Лестер.
— Вот видите, — удовлетворенно сказал Винклер. — Вас огорчает даже сама мысль о существовании точки ветвления. Это еще раз подтверждает мою мысль. По-видимому, бытовая интерпретация нашего открытия противна самой природе человека — так же, например, как точное знание дня своей смерти. Итак, у вас есть два дня. А завтра в девять утра приходите в институт, я вас встречу.
Через два дня Лестер вышел из своего дома, не попрощавшись с семьей.
Он попрощался только с Крафтом и именно ему передал все необходимые бумаги и поручил заботу о близких — в разумных, не требующих от друга полной самоотдачи пределах. Да, именно так. Лестер не был ханжой. Он слишком многое рушил, чтобы рассчитывать, что кто-то будет за него подпирать рушащееся своей спиной.
За эти дни ему так и не удалось полностью представить себе, что завтра он будет другим человеком, быть может, жителем другой страны и даже говорящим на другом языке. Это уже зависело, как объяснил ему Винклер, от того, как далеко по времени от дня и часа его рождения оказывалась та критическая точка выхода фатума на поверхность его жизни, которую и должна была определить аппаратура, при помощи которой его обследовали. Точка тэ-эф, как называли ее в лаборатории, или точка ветвления, как называл ее Винклер, могла оказаться и одним из дней того года, когда ему не было пяти лет, его родители всерьез собирались навсегда уехать в крайне экзотическую страну, и только старый приятель отца сумел отговорить их от этой затеи (теперь Лестер поневоле думал о том, что было бы, если бы этот приятель умер раньше). В этом случае для сорокадвухлетнего Лестера язык той страны вполне мог быть теперь родным языком.
Эта точка могла застать его и в двенадцать, и в семнадцать, и в даже в двадцать лет. Тут было лишь единственное ограничение — она не могла оказаться ранее предела сохранения личности — предела, совпадающего с разным возрастом у разных людей. Иначе говоря, «новый» Лестер должен был узнать самого себя. Правда, каковы будут границы этого самоотождествления, никто не мог сказать наверняка. Было известно, например, что он не должен был быть сыном других родителей. Эксперимент был огражден от допущений типа «чтоб было бы, если бы мои мама и папа не встретились». Лестер подозревал, что и эта проблема была уже решена в лаборатории Винклера, но охотников до такого эксперимента пока не находилось. Недовольство самим собой, чрезвычайно распространившееся среди теперешних людей, не доходило, однако, до нужной в этом случае степени.
При этом никто не гарантировал решившемуся, что он не окажется среди племени пигмеев с одной набедренной повязкой, отрезанным на тысячи миль и, может быть, до конца дней своих от цивилизованного мира. Винклер смеялся над неуверенными попытками Лестера вспоминать все случаи, когда судьба его могла круто повернуться — вроде неосуществившегося перемещения по земному шару их семьи или того момента, когда мать отдала его, наперекор отцу, в лицей Шерри, где из преподавания оказалась совсем исключена физическая химия. Всплывал в памяти и тот странный день, когда он, уже зрелый мужчина, стоял, прислонившись к какому-то обшарпанному ларьку, и оцепенело смотрел на уже отваливающий пароход, на котором должен был поплыть и почему-то не поплыл, остался. И тот несчастный прыжок еще в девять лет, после которого он три года прихрамывал, вдруг казался теперь шлагбаумом, со скрипом преградившим ему путь в страну спорта, — хотя никогда он не подавал надежд ни в прыжках, ни в футболе.
Винклер благодушно советовал ему удержаться от этой слабости — правда, вполне естественной в его состоянии, но и столь же бессмысленной, потому что, по мнению Винклера, эти очевидные для самого человека факты его биографии давали так же мало сведений о конечных результатах опыта, как улыбающееся лицо в одном из окон пятнадцатиэтажного дома говорит о характерах всех женщин этого дома.
Он советовал Лестеру только одно: прислушиваться в эти два дня к главному своему чувству — чувству отвращения к той жизни, которою он живет. В этой жизни не было ни подлостей, ни преступлений, но вот уже десять лет как его дни сделались какими-то бесконечными матрешками, с легким, лопающимся звуком вываливающимися одна из другой, и не пощадили его, сохранив ежеминутное ощущение болотной скуки. Лестер не был ни ученым, ни мыслителем, ни энергичным дельцом. Он давно уже ясно понял, что никогда не сумеет изменить что-либо в своей жизни сознательным усилием. При этом он был человеком смелым и мужественным. Встреча с Винклером в эти два дня казалась ему все большей и большей удачей.
Он шел по городу, прощаясь с ним навсегда, и странное спокойствие все сильнее овладевало им. Он и правда был здоровым человеком. Принятое решение не заставляло его дрожать от возбуждения с головы до пят, а только прояснило голову и сообщило мышцам легкое напряжение. За истекшие сутки последние сомнения оставили его. Ненавистный город раздвигался перед ним, ненавистное прошлое клочьями невидимого тумана разлеталось в стороны с каждым его шагом.
В лаборатории люди с серьезными лицами вели его по коридору, Винклер тихо говорил ему какие-то незначащие слова. Он ничего не слышал, погруженный в последние размышления, где не было места ни людям, ни городам, где он бывал, ни даже минутам счастья, испытанного им все-таки на той «ветви», по которой двигался столько лет некоторой через несколько часов неведомым стрелочником будет возвращен на стрелку и пущен по другому пути. Как ни внушал ему Винклер, что надо полностью отвлечься от всевозможных прогнозов, бессмысленных и, быть может, даже вредных для его дальнейшей жизни, как ни объяснял он ему несовершенство даже самого совершенного человеческого мозга, обладающего лишь очень ограниченным запасом представлений рядом с неограниченным количеством возможностей, среди которых выбирает сейчас его новую жизнь слепой механизм фатумизации, Лестер никак не мог выключить свое сознание из того бесконечного ряда сменяющихся картин будущей жизни, которые помимо его воли рисовало ему воображение человека, получившего билет на судно, совершающее кругосветное плавание.
Наконец он оказался в кресле. Взволнованное лицо Винклера склонилось над ним.
— Сейчас мы простимся, — говорил он. — Благодарю вас за доверие. Повторяю — вы останетесь живы, с вами не случится ничего дурного. Вы не перейдете в новую фазу человеком, скомпрометированным в глазах общества и вынужденным заново создавать свою репутацию. Каково бы ни было то общество, в котором вы окажетесь, оно примет вас как полноправного члена. Вам не придется исправлять не совершенные вами до сегодняшнего дня ошибки. Вы будете отвечать не за прошлое, а за будущее, только за будущее. Ничего большего обещать вам я не могу. Мы так же мало знаем о том, что будет с вами завтра, как и вы сами. Приборы лишь подтвердят нам благополучное завершение эксперимента и будут доставлять нам каждый день сигналы, подтверждающие ваше существование — вплоть до… вплоть до вашей смерти. Будьте мужественны. Поверьте, что многие бы заняли сейчас ваше место, если бы они смогли, как это сделали вы, до конца отдать себе отчет в своих чувствах. Прощайте. Спасибо. Простите нас, если вам не повезет.
Какое-то облако надвинулось на Лестера, и мысли его смешались.
Но не было полного небытия, которого он ожидал. Он жил, какой-то нерв дрожал в его потухшем сознании, только время кончилось, и пространство исчезло.
Времени не было, и все же что-то было вместо него, и когда Лестер снова стал становиться Лестером, то чувство безмерной тяжести в руках и ногах вызвало мысль, и даже не мысль, потому что мысли еще не было, а внятное ощущение не одной сотни миль, пройденной им в неизвестные годы по неизвестной дороге. Наконец правая его рука нащупала какой-то твердый и гладкий предмет, на который он опирался. Тело его медленно крутилось и постепенно выпрямлялось, ноги разогнулись, напряглись и почувствовали опору. Возвращалось зрение. Странные зеленые полотнища тянулись перед глазами, откуда-то сзади шел слабый свет, и Лестер уже двигался куда-то вверх, с напряжением, будто в гору. А гладкий предмет оставался под рукой, он продолжал на него опираться. Потом восхождение кончилось, и другой, желтоватый свет забрезжил ему — теперь уже спереди. Он повернул налево, уже ни на что не опираясь, сам не зная почему. Потом маленький холодный предмет оказался в его правой руке, и этим предметом, ничего не сознавая и ни о чем не думая, он стал ковырять плотную преграду, вставшую перед ним, которую он ясно видел и про которую ничего не знал. И вот что-то щелкнуло под его рукой, и рука освободилась от того, что он сжимал в ней только что. Преграда подалась под его плечом, которым он бессильно привалился к ней. Он сделал шаг, и новый свет, более яркий, ударил на него из щели, все более расширявшейся. Он вошел в эту щель. И тут из света раздался незнакомый голос — один из тех голосов, которым когда-то, миллион лет назад, разговаривали женщины.
— Опять ты оставляешь ключ снаружи! — сказал этот голос. Зрение вернулось к нему почти сразу, и минут)' спустя явилось сознание. Он стоял в своей квартире, покинутой им миллион лет назад за миллион миль отсюда и знакомой до последней выщербленной половицы. Гора, по которой он только взобрался, была лестницей, по которой он ходил столько лет. Зеленые полотнища были стены лягушачьего цвета, от них на лестнице всегда было мрачно. Дверь в его кабинет была открыта, и его портфель стоял так, как он любил, не на стуле, а прямо на ковре. Черноволосая немолодая женщина, которую он видел впервые в жизни, стояла, сложив руки под фартуком, и смотрела на него с укоряющей улыбкой. Самокат стоял в коридоре, прислоненный к стене, и на этот-то самокат и воззрился он с диким и странным любопытством.
— Что ты забыл на этот раз? — спрашивала его женщина. — Бери и иди скорей, уже опаздываешь.
Но он не слышал этот голос, ни одна интонация которого не была ему знакома. Что-то происходило с его головой. Он понимал, что должно случиться что-то еще, главное, и готовился к этому, как когда-то в отрочестве готовился к неизвестной, но страшной опасности, пробираясь ночью по лесу. .
И наконец то, чего он смутно ждал уже несколько долей секунды, случилось. С криком «Папа, ты уже вернулся с работы?!» в коридор ворвался, выбежав из столовой, смуглый мальчик лет семи и бросился к нему, волоча за ухо большого плюшевого тигра, которого Лестер узнал. Он сам покупал этого тигра.
И тут вчерашний день, пробежав все тысячелетия, или часы, или минуты, приблизился к нему вплотную. Винклер, небо ослепительной синевы, которой он не увидел, черноволосая женщина, уходившая сейчас в кухню незнакомой походкой, и даже тигр, разросшийся до размеров настоящего и уже продирающийся прямо на него сквозь лианы, — все это запрыгало перед ним, в то время как мальчик дергал его за полы пиджака, смотрел на него снизу, откинув узкое и смуглое лицо и беззвучно шевеля губами.
— Кто там еще есть? — глухим голосом спросил Лестер неизвестно кого и двинулся вперед по коридору. Он прошел знакомую столовую, мельком глянул за окно, уже зная, что увидит улицу, по которой прошел последний раз вчера вечером, и встал на пороге детской. Детская была пустая, в ней стояла одна кроватка, та самая, в которую по вечерам укладывал он иногда свою четырехлетнюю дочь. Тут он почувствовал легкую дурноту и перевесился через подоконник, чтобы вдохнуть побольше воздуха. Внизу играли девочки, почти все они были ему знакомы. Но он уже знал, что одной нет среди них, и не только нет, но и никогда не было.
Выпрямившись, он обвел взглядом всю комнату, и среди той груды предметов, которые окружали каждого семилетнего мальчика в их стране, он увидел несколько знакомых, будто только что брошенных его дочерью.
Тогда он все понял.
Любить без памяти
Вернувшись из долгой поездки, Крафт нашел на своем столе толстую папку вырезок. Это был текст его речи на процессе, напечатанный не только в газетах, но и во многих научных журналах. Перебирая вырезки, Крафт вспоминал не процесс, а первую свою встречу с этой женщиной.
Как хороша была она в тот день! Самозабвенная радость поневоле пробивалась в смущенном рассказе, где факты деловой жизни ее мужа мешались с сугубо домашними подробностями. Крафт слушал рассеянно, незаметно поглядывал на женщину и думал: «С чем только ни приходят люди к человеку, имевшему неосторожность разгадать смысл нескольких не совсем обычных происшествий!»
— …И вот, представьте себе, когда Джон уже почти заканчивал какие-то очень важные расчеты, утром, придя на службу, он прошел мимо той комнаты, где работает его группа, а поднялся на восьмой этаж, в свою прежнюю комнату, сел за стол и занялся делом, которое по распоряжению шефа уже месяц как оставил. И знаете, коллегам с трудом удалось убедить Джона вернуться к его теперешним делам. Он никак в толк не мог взять, чего они от него хотят.
И еще странный случай был год назад. Мы целую неделю путешествовали по побережью, Джон был так доволен, а когда вернулись домой, он даже не мог вспомнить, где мы бывали.
— Ну что ж, у вашего мужа очень плохая память, только и всего, — сказал Крафт и снова подумал: «Какая красавица!»
— Ах нет, мистер Крафт, поверьте, что это не так. Иногда он помнит такие подробности, каких не упомнить никому другому. Да и как бы он мог с плохой памятью столько лет работать в их офисе, где надо держать в голове столько сведений сразу?
Крафт молча пожал плечами.
— И еще одно, — женщина на секунду замолчала.
— Рассказывайте все, миссис Брауде, — сказал Крафт. — Несущественное может оказаться существенным.
— Все это так трудно объяснить, — миссис Брауде вздохнула. — Я не хочу сказать о своем муже ничего дурного, но он бывает порой таким невнимательным… Вчера он так грубо мне ответил. Я спрашиваю его: «Не правда ли, Джонни, как хорошо было вчера в парке»? А он отвечает: «Не знаю, о чем ты говоришь». Он не может не знать этого! Это я не знаю, почему ему угодно говорить грубости, когда только вчера он был так нежен, предупредителен… Плохая память! Да он прекрасно помнит все, что было десять лет назад, как он встретил меня, о чем мы говорили в первый, во второй и в третий раз, — помнит то, что я и сама уже стала забывать! Нет, нет, память не виновата. Я сама не знаю, в чем тут дело!
— А он… любит вас? — осторожно спросил Крафт. — Я хочу сказать, любит ли он вас как муж, как возлюбленный?
Миссис Брауде покраснела:
— О да, мистер Крафт, Джон любит меня, и очень. Я думаю даже, что мне на редкость повезло. Во всяком случае, когда я говорю подругам, они просто не верят мне… Понимаете, каждый раз, когда мы остаемся одни, он смотрит на меня с таким восторгом, будто видит впервые. Да, он любит меня без памяти, — сказала женщина с убеждением, — но, право, он бывает порою убийственно равнодушен!
Одна лишь фраза из всего этого лепета вызвала у Крафта какое-то раздражающее чувство. «Он любит меня без памяти», сказала женщина, и в сознании Крафта эта шаблонная фраза внезапно распалась на отдельные слова, и слова эти обрели первоначальный смысл.
Странные мысли стали закрадываться в голову Крафта. Например, пришло ему в голову, что человек, о котором рассказывает эта женщина, и не подозревает, что он женат. Но Крафт и сам не мог объяснить себе эти мысли.
Крафт обещал миссис Брауде пойти в офис Джона и побеседовать с его коллегами. Те, кто особенно хорошо относились к Джону, тоже были обеспокоены и опасались, не болен ли их приятель. От них Крафт узнал, что новая работа Джона Брауде была интересна и перспективна, что он все больше и больше увлекался ею, когда произошел этот странный случай.
Крафт зашел и в комнату на 8-м этаже, где сидели двое прежних сотрудников Джона, искренне к нему расположенных, и попросил их вспомнить, с какими словами вошел мистер Брауде в то утро в эту комнату. Обоим запомнилось, что Джон, забыв поздороваться, что никак на него не похоже, заговорил сразу о делах, начав примерно так: «Так вот, первое из моих соображений таково…»
Крафту вдруг пришло в голову спросить, а о чем говорил Джон месяцем раньше, в тот день, когда ему предложили перейти в другую группу и заняться новой работой. Этого, никто, разумеется, не помнил. Но Крафт уже не мог отделаться от своей мысли. Он разыскал секретаря конторы, недавно по старости оставившего службу. Именно этот человек, славившийся точностью своей памяти, заходил в тот день в комнату Джона, чтобы вызвать его к шефу. Сухой и подтянутый старик принял Крафта в своем блиставшем порядком доме стоя. На обращенный к нему вопрос он ответил бесстрастно, почти не задумавшись: «Разумеется, помню. Мистер Брауде говорил тогда, обращаясь к своим коллегам: „По этому поводу у меня есть несколько соображений…" Шеф спешил, и я был вынужден прервать мистера Брауде на полуслове».
Крафту оставалось только откланяться. Его очень смутная гипотеза о прерванном времени, похоже, подтверждалась.
Оставалось узнать еще одно, и самое главное — в каких именно обстоятельствах время прерывалось для Джона Брауде и погружало его в пучину беспамятства. Видимо, это случалось не так уж часто, если, обладая такой особенностью психики, он оставался хорошим служащим и неплохим семьянином.
Миссис Брауди еще не раз приходила к Крафту, и он задавал ей разные вопросы о ее муже.
— Любит ли он стихи?
— О да! У Джона тонкая душа. Иногда он читает томик Шелли со слезами на глазах. Но лучше не спрашивать его об этом на другой день — он не помнит ни строчки. Зато дрянной роман, который он читает зевая, при случае перескажет до малейших подробностей. Нет, Джон странный человек! — восклицала она, и настоящее страдание мелькало тогда в ее глазах. Она несомненно была умна и наблюдательна, и горячо любила своего мужа. День ото дня она становилась тревожнее.
Крафт попросил миссис Брауде расспросить у мужа, только что вернувшегося из Парижа, — что же особенно поразило его в парижских музеях. На следующий день она сокрушенно рассказывала Крафту, что муж не смог назвать ей ни одной из лучших картин Лувра и упоминал лишь о самых посредственных мастерах, чьи работы, по его же собственным словам, не произвели на него никакого впечатления.
Наступил момент, когда в воображении Крафта окончательно прояснилась необычная судьба Джона Брауде. Этот человек был лишен одного из главных благ, дарованных нам, — памяти чувства. Он был обречен сразу же забывать именно то, что особенно глубоко его взволновало. Нахлынувшее на него чувство непонятным образом смывало в его памяти свои собственные следы.
Почему же окружающие не замечали эту резкую особенность и только несколько сравнительно недавних случаев взволновали его близких? По-видимому, жизнь этого человека не доставляла ему сильных впечатлений. Увлечение, радостное волнение редко посещали его, и когда в последние годы таких эмоций в его жизни стало больше, — провалы памяти стали заметнее. Изобилие острых ощущений неминуемо грозило Джону Брауде серьезнейшими затруднениями в общении с людьми.
Подозревал ли он обо всем этом сам? Вряд ли. И именно это обстоятельство усиливало жалость Крафта к незнакомому ему человеку. Слепой знает, что он слеп, и калека знает, что у него нет ног, а этот несчастный даже не знал, чего он лишен. Да, несчастный, потому что зачем и даны нам минуты счастья, если не затем, чтобы без конца потом тревожить нашу память, давая сладкую и горестную возможность пережить все заново?..
Наконец Крафт решился объяснить все миссис Брауде. Он полагал, что жизнь человека, в такой степени ущербного, небезопасна, что его относительное благополучие — случайность и оно может окончиться когда-нибудь крахом, если рядом с ним не будет кто-то, осведомленный о действительном и печальном положении вещей.
В один из визитов миссис Брауде Крафт начал свои осторожные объяснения. Он не надеялся на быстрое понимание. Не так легко было осознать те действительно фантастические вещи, которые знал он теперь о ее муже. Но уже через десять минут краска начала медленно сползать с лица молодой женщины.
— Подождите, — сказала она тихо, — значит, Джон не любил меня тогда? Он женился на мне из-за денег?
И Крафт мысленно послал себя на самую раскаленную сковородку ада. В растерянности смотрел он на свою собеседницу, так легко протянувшую ниточку ясного и самого существенного для нее вывода из его достаточно туманных рассуждений.
— Видите ли, — начал он, — ваш муж не совсем обычный человек. Он, можно сказать, калека. Нельзя спрашивать с него ответа за его поступки, как с каждого из нас. Он действительно не ведает, что творит.
— Ах, что мне во всем этом, если Джонни женился на мне из расчета, — проговорила женщина безжизненным голосом, и долго после этого Крафт не мог простить себе своей самодовольной увлеченности, не мог забыть потухший взгляд человека, жизнь которого разрушилась неожиданно и навсегда.
Однажды через первые полосы газет протянулись крупные заголовки — «Самоубийство или убийство?» — и замелькали портреты жены погибшего. Крафт без труда узнал в них свою клиентку. Против нее был возбужден процесс родными и друзьями ее покойного мужа, который погиб при действительно загадочных обстоятельствах.
Накануне смерти он с компанией друзей отправился на глиссере на Иль-де-Мор. Там, прогулявшись по диким тропкам, он едва не угодил в пропасть, пережив секунду смертельного страха. Через два дня он взял с собой жену, чтобы повторить прогулку — и свалился в ту самую расщелину, от которой едва уберегся в прошлый раз!
Друзья погибшего считали невероятным такое совпадение. На следствии они один за другим рассказывали о том, как исказилось лицо бедного Джона, когда одна нога его вдруг повисла над бездной, как повторял он на обратном пути, что в жизни не чувствовал такого страха, и дружно обвиняли женщину в преднамеренном убийстве несчастного.
Крафт чувствовал себя обязанным рассказать все, что он знал и думал о Джоне Брауде. Миссис Брауде оправдали, а его речь стала сенсацией не только в широкой прессе: она была перепечатана в журналах психологии, психиатрии и хирургической генетики.
Но сейчас, пересматривая фотографии, проглядывая восторженные отзывы о его речи и об оправдательном приговоре, Крафт представил, какой страшной стала жизнь этой женщины после их последнего разговора. Как следила она, наверно, за каждым жестом мужа и не верила отныне ни одному его нежному взгляду. Как неутомимо перебирала в своей воспалившейся памяти первые дни и месяцы своего замужества, и прошлое глазело на нее своим обессмыслившимся ликом.
И впервые он холодно подумал: «Кто узнает, что произошло там, у пропасти, на самом деле?»
Как хороша была она в тот день! Самозабвенная радость поневоле пробивалась в смущенном рассказе, где факты деловой жизни ее мужа мешались с сугубо домашними подробностями. Крафт слушал рассеянно, незаметно поглядывал на женщину и думал: «С чем только ни приходят люди к человеку, имевшему неосторожность разгадать смысл нескольких не совсем обычных происшествий!»
— …И вот, представьте себе, когда Джон уже почти заканчивал какие-то очень важные расчеты, утром, придя на службу, он прошел мимо той комнаты, где работает его группа, а поднялся на восьмой этаж, в свою прежнюю комнату, сел за стол и занялся делом, которое по распоряжению шефа уже месяц как оставил. И знаете, коллегам с трудом удалось убедить Джона вернуться к его теперешним делам. Он никак в толк не мог взять, чего они от него хотят.
И еще странный случай был год назад. Мы целую неделю путешествовали по побережью, Джон был так доволен, а когда вернулись домой, он даже не мог вспомнить, где мы бывали.
— Ну что ж, у вашего мужа очень плохая память, только и всего, — сказал Крафт и снова подумал: «Какая красавица!»
— Ах нет, мистер Крафт, поверьте, что это не так. Иногда он помнит такие подробности, каких не упомнить никому другому. Да и как бы он мог с плохой памятью столько лет работать в их офисе, где надо держать в голове столько сведений сразу?
Крафт молча пожал плечами.
— И еще одно, — женщина на секунду замолчала.
— Рассказывайте все, миссис Брауде, — сказал Крафт. — Несущественное может оказаться существенным.
— Все это так трудно объяснить, — миссис Брауде вздохнула. — Я не хочу сказать о своем муже ничего дурного, но он бывает порой таким невнимательным… Вчера он так грубо мне ответил. Я спрашиваю его: «Не правда ли, Джонни, как хорошо было вчера в парке»? А он отвечает: «Не знаю, о чем ты говоришь». Он не может не знать этого! Это я не знаю, почему ему угодно говорить грубости, когда только вчера он был так нежен, предупредителен… Плохая память! Да он прекрасно помнит все, что было десять лет назад, как он встретил меня, о чем мы говорили в первый, во второй и в третий раз, — помнит то, что я и сама уже стала забывать! Нет, нет, память не виновата. Я сама не знаю, в чем тут дело!
— А он… любит вас? — осторожно спросил Крафт. — Я хочу сказать, любит ли он вас как муж, как возлюбленный?
Миссис Брауде покраснела:
— О да, мистер Крафт, Джон любит меня, и очень. Я думаю даже, что мне на редкость повезло. Во всяком случае, когда я говорю подругам, они просто не верят мне… Понимаете, каждый раз, когда мы остаемся одни, он смотрит на меня с таким восторгом, будто видит впервые. Да, он любит меня без памяти, — сказала женщина с убеждением, — но, право, он бывает порою убийственно равнодушен!
Одна лишь фраза из всего этого лепета вызвала у Крафта какое-то раздражающее чувство. «Он любит меня без памяти», сказала женщина, и в сознании Крафта эта шаблонная фраза внезапно распалась на отдельные слова, и слова эти обрели первоначальный смысл.
Странные мысли стали закрадываться в голову Крафта. Например, пришло ему в голову, что человек, о котором рассказывает эта женщина, и не подозревает, что он женат. Но Крафт и сам не мог объяснить себе эти мысли.
Крафт обещал миссис Брауде пойти в офис Джона и побеседовать с его коллегами. Те, кто особенно хорошо относились к Джону, тоже были обеспокоены и опасались, не болен ли их приятель. От них Крафт узнал, что новая работа Джона Брауде была интересна и перспективна, что он все больше и больше увлекался ею, когда произошел этот странный случай.
Крафт зашел и в комнату на 8-м этаже, где сидели двое прежних сотрудников Джона, искренне к нему расположенных, и попросил их вспомнить, с какими словами вошел мистер Брауде в то утро в эту комнату. Обоим запомнилось, что Джон, забыв поздороваться, что никак на него не похоже, заговорил сразу о делах, начав примерно так: «Так вот, первое из моих соображений таково…»
Крафту вдруг пришло в голову спросить, а о чем говорил Джон месяцем раньше, в тот день, когда ему предложили перейти в другую группу и заняться новой работой. Этого, никто, разумеется, не помнил. Но Крафт уже не мог отделаться от своей мысли. Он разыскал секретаря конторы, недавно по старости оставившего службу. Именно этот человек, славившийся точностью своей памяти, заходил в тот день в комнату Джона, чтобы вызвать его к шефу. Сухой и подтянутый старик принял Крафта в своем блиставшем порядком доме стоя. На обращенный к нему вопрос он ответил бесстрастно, почти не задумавшись: «Разумеется, помню. Мистер Брауде говорил тогда, обращаясь к своим коллегам: „По этому поводу у меня есть несколько соображений…" Шеф спешил, и я был вынужден прервать мистера Брауде на полуслове».
Крафту оставалось только откланяться. Его очень смутная гипотеза о прерванном времени, похоже, подтверждалась.
Оставалось узнать еще одно, и самое главное — в каких именно обстоятельствах время прерывалось для Джона Брауде и погружало его в пучину беспамятства. Видимо, это случалось не так уж часто, если, обладая такой особенностью психики, он оставался хорошим служащим и неплохим семьянином.
Миссис Брауди еще не раз приходила к Крафту, и он задавал ей разные вопросы о ее муже.
— Любит ли он стихи?
— О да! У Джона тонкая душа. Иногда он читает томик Шелли со слезами на глазах. Но лучше не спрашивать его об этом на другой день — он не помнит ни строчки. Зато дрянной роман, который он читает зевая, при случае перескажет до малейших подробностей. Нет, Джон странный человек! — восклицала она, и настоящее страдание мелькало тогда в ее глазах. Она несомненно была умна и наблюдательна, и горячо любила своего мужа. День ото дня она становилась тревожнее.
Крафт попросил миссис Брауде расспросить у мужа, только что вернувшегося из Парижа, — что же особенно поразило его в парижских музеях. На следующий день она сокрушенно рассказывала Крафту, что муж не смог назвать ей ни одной из лучших картин Лувра и упоминал лишь о самых посредственных мастерах, чьи работы, по его же собственным словам, не произвели на него никакого впечатления.
Наступил момент, когда в воображении Крафта окончательно прояснилась необычная судьба Джона Брауде. Этот человек был лишен одного из главных благ, дарованных нам, — памяти чувства. Он был обречен сразу же забывать именно то, что особенно глубоко его взволновало. Нахлынувшее на него чувство непонятным образом смывало в его памяти свои собственные следы.
Почему же окружающие не замечали эту резкую особенность и только несколько сравнительно недавних случаев взволновали его близких? По-видимому, жизнь этого человека не доставляла ему сильных впечатлений. Увлечение, радостное волнение редко посещали его, и когда в последние годы таких эмоций в его жизни стало больше, — провалы памяти стали заметнее. Изобилие острых ощущений неминуемо грозило Джону Брауде серьезнейшими затруднениями в общении с людьми.
Подозревал ли он обо всем этом сам? Вряд ли. И именно это обстоятельство усиливало жалость Крафта к незнакомому ему человеку. Слепой знает, что он слеп, и калека знает, что у него нет ног, а этот несчастный даже не знал, чего он лишен. Да, несчастный, потому что зачем и даны нам минуты счастья, если не затем, чтобы без конца потом тревожить нашу память, давая сладкую и горестную возможность пережить все заново?..
Наконец Крафт решился объяснить все миссис Брауде. Он полагал, что жизнь человека, в такой степени ущербного, небезопасна, что его относительное благополучие — случайность и оно может окончиться когда-нибудь крахом, если рядом с ним не будет кто-то, осведомленный о действительном и печальном положении вещей.
В один из визитов миссис Брауде Крафт начал свои осторожные объяснения. Он не надеялся на быстрое понимание. Не так легко было осознать те действительно фантастические вещи, которые знал он теперь о ее муже. Но уже через десять минут краска начала медленно сползать с лица молодой женщины.
— Подождите, — сказала она тихо, — значит, Джон не любил меня тогда? Он женился на мне из-за денег?
И Крафт мысленно послал себя на самую раскаленную сковородку ада. В растерянности смотрел он на свою собеседницу, так легко протянувшую ниточку ясного и самого существенного для нее вывода из его достаточно туманных рассуждений.
— Видите ли, — начал он, — ваш муж не совсем обычный человек. Он, можно сказать, калека. Нельзя спрашивать с него ответа за его поступки, как с каждого из нас. Он действительно не ведает, что творит.
— Ах, что мне во всем этом, если Джонни женился на мне из расчета, — проговорила женщина безжизненным голосом, и долго после этого Крафт не мог простить себе своей самодовольной увлеченности, не мог забыть потухший взгляд человека, жизнь которого разрушилась неожиданно и навсегда.
* * *
Крафт был почти уверен, что он не встретит больше ни эту женщину, ни ее мужа. Однако с ней, по крайней мере, ему предстояло увидеться еще раз.Однажды через первые полосы газет протянулись крупные заголовки — «Самоубийство или убийство?» — и замелькали портреты жены погибшего. Крафт без труда узнал в них свою клиентку. Против нее был возбужден процесс родными и друзьями ее покойного мужа, который погиб при действительно загадочных обстоятельствах.
Накануне смерти он с компанией друзей отправился на глиссере на Иль-де-Мор. Там, прогулявшись по диким тропкам, он едва не угодил в пропасть, пережив секунду смертельного страха. Через два дня он взял с собой жену, чтобы повторить прогулку — и свалился в ту самую расщелину, от которой едва уберегся в прошлый раз!
Друзья погибшего считали невероятным такое совпадение. На следствии они один за другим рассказывали о том, как исказилось лицо бедного Джона, когда одна нога его вдруг повисла над бездной, как повторял он на обратном пути, что в жизни не чувствовал такого страха, и дружно обвиняли женщину в преднамеренном убийстве несчастного.
Крафт чувствовал себя обязанным рассказать все, что он знал и думал о Джоне Брауде. Миссис Брауде оправдали, а его речь стала сенсацией не только в широкой прессе: она была перепечатана в журналах психологии, психиатрии и хирургической генетики.
Но сейчас, пересматривая фотографии, проглядывая восторженные отзывы о его речи и об оправдательном приговоре, Крафт представил, какой страшной стала жизнь этой женщины после их последнего разговора. Как следила она, наверно, за каждым жестом мужа и не верила отныне ни одному его нежному взгляду. Как неутомимо перебирала в своей воспалившейся памяти первые дни и месяцы своего замужества, и прошлое глазело на нее своим обессмыслившимся ликом.
И впервые он холодно подумал: «Кто узнает, что произошло там, у пропасти, на самом деле?»
Лебединое озеро
NN
Русский балет приехал с гастролями, и сослуживец предложил Крафту один случайно освободившийся билет на сегодняшний вечер. Места рядом, предупредил сослуживец, будут заняты людьми, имеющими к нему самому совершенно косвенное отношение, и потому их соседство не обязывает Крафта ни к знакомству, ни даже к каким-либо знакам внимания: его privacy будет полностью защищено. (Не первый год зная Крафта, Майкельсон был хорошо осведомлен о его приоритетах.)
Шло «Лебединое озеро». Вечер у Крафта был свободен, и он сразу решил, что чем сидеть дома, напряженно пялясь на бюст Аристотеля (или якобы Аристотеля, как сказал бы его друг Лестер, давно исчезнувший из поля зрения Крафта) рядом со старинным письменным прибором, лучше пойти посмотреть русских танцоров. Бюст философа порой способствовал (или, по Лестеру, якобы способствовал) его размышлениям. Но сейчас тупик был основательным, и вечер в мягком бархатном кресле партера с детства знакомого театра был, пожалуй, предпочтительнее бессмысленного напряжения в рабочем кресле, в раздражающей во время таких состояний тиши кабинета.
Красивая, умная, образованная, достаточно обеспеченная девушка покончила с собой без всяких видимых причин. Именно это полное отсутствие причин и заставило ее добрых соседей и немногих, но преданных друзей заподозрить чье-то злое вмешательство — потому-то дело и оказалось в руках Крафта. Если бы самоубийство было доказанным, не вызывало сомнений — Крафт закрыл бы дело безо всяких угрызений.