- Она не здесь.
- Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!
Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.
"...До чего же все-таки странно - умирать летом, это как-то не вяжется между собой - лето и смерть... Блок болен..."
"Блок болен, а Гумми - последовательно беспощаден", - вспомнился Борису обрывок разговора в "Диске".
- У Гумми нет иного выхода: он бьется не лично с Блоком... И потом вопрос упирается в то, что это как раз тот случай, когда микрокосм не равен макрокосму...
- То есть?
- Если брать за микрокосм литературные круги Петербурга, а за макрокосм - всю остальную Россию... Гумми побеждает Блока, а по всей России... Он потому и беспощаден. Представьте фанатизм, с которым бьются защитники последней не павшей крепости, в которой хранятся святыни и знамена... Влияние на молодежь, литературный климат, борьба за сохранение лучших традиций... Поймите, первое - это не так уж и мало, и второе - это для Гумми последняя крепость.
- Гумми - монархист?
- Он - прежде всего противник идеи о праведном кровопролитии... Помните у Блейка? "The iron hand chrush'd the tyrant's head, And became a tyrant in his stead"22...
- Однако же он воевал.
- Мне думается, что это и способен понять только воевавший.
"Да, он не испытывает к Блоку ничего, кроме сострадания, - подумал Борис, - иначе бы он не пошел к нему тогда с делегацией... "Блок, не уходите, мы - люди одной культуры". Но он пошел только потому, что битва выиграна... Милый Николай Степанович! Как хочется его увидеть... Пойду завтра в студию, непременно! Сегодня уже поздно... Мама заждалась". Борис, подходивший уже к дому, непроизвольно взглянул на полускрытые пышно разросшимися тополями окна квартиры...
"Почему такой яркий свет?"
Ивлинским принадлежало теперь три узких окна: все они были празднично ярко освещены.
"Что это?!" - Борис как вкопанный замер на тротуаре: по освещенным проемам быстро скользили туда-сюда темные силуэты...
"Мама!" - в арку двора Борис почти вбежал...
- Эй!! Борька, погодь, кому говорю! - Дворник Василий схватил Бориса за рукав. Василий, служивший в доме уже десяток лет, помнил Бориса еще тем первоклассником, которого, вместе с другими мальчишками, нередко гонял метлой с крыш дровяных сараев...
- Чего, Василий?
- Домой не ходи, вот чего...
- Ты что - пьян?!
- Ждут там, вот тебе "пьян"... Тебя ждут... Видел - мотор стоит? На нем и прикатили. - Дворник зло сплюнул. - Беги-ка, малый, подальше, мамаша-то как-никак за тебя не ответчица... Авось уедут.
- Давно приехали?
- С час... Да куда ж ты, дурья башка?!
Борис взлетал уже по ступенькам...
В двери торчали двое парней: они не сразу поняли, что рвущийся в квартиру молодой человек и был тем, кого в ней ждали...
- Куда прешь?! Нельзя сюда...
В глубине квартиры мелькнула мама: даже издалека бледная, она стояла у косяка, наблюдая за чем-то происходившим в комнате.
Отшвырнув с дороги не пускавшего его парня (тот ударился о сложенную в углу поленницу - со стуком полетели дрова), Борис влетел в квартиру.
...Выдвинутые ящики письменного стола валялись на диване: присевший на корточки человек в черных галифе рылся в их содержимом... Часть бумаг валялась уже на полу, и по ним ходили... Распахнутые дверцы комода, перерытое постельное белье...
- Я еще раз повторяю, что мой сын выехал из города в неизвестном мне направлении, и... - мама осеклась на середине фразы - зрачки ее глаз в ужасе расширились.
- Что здесь происходит? - Голос Бориса прозвучал уверенно и по-взрослому властно.
- Кто такой, черт побери?!
- Я - Ивлинский.
- Ты-то нам и нужен.
- Полагаю, что я, раз вы вломились в мой дом. Еще раз спрашиваю, что здесь происходит... Г-м... Чека... понятно, благодарю Вас...
- Собирайтесь, Ивлинский. Вы арестованы по обвинению в участии в контрреволюционном заговоре.
"Главное - вести себя так, будто у меня нет и не может быть никакого "Смитта" в куртке... Увереннее, естественнее, так, как не ведут себя при аресте люди, у которых грозящее смертью без суда оружие в кармане...
"Может быть по дороге удастся выбросить... Господи, хоть бы удалось! Мой, освященный, "Смитт" - в их руки... Нет, удастся, удастся..."
- Боринька, - Евгения Алексеевна Ивлинская видела, что сын был как будто в радостном опьянении - он, казалось, не замечал перед собой лиц... Щеки горели, от возбуждения его немного трясло...
- Мама, дорогая, милая, поверь мне... Самое главное ... ты... тебе не придется стыдиться меня, слышишь?
Словно во сне, Борис собрался и спустился в автомобиль.
"Боря - декабрист" - как-то обронил в разговоре с Андреем Даль. Типичный пример вытесненной биографии.
- То есть?
- Старые мистики говорят - в каждом человеке три биографии: реальная, внутренняя, вытесненная... Во мне, например, вытеснена биография музыканта... А Борис - декабрист с головы до пят, но в нем не может развиться соответствующее этой биографии проявление, так как оно противоречит окружающему миру... Заметили, например - он синтезирует понятия дружбы и политики. Типичная психология тех... "Друзья, прекрасен наш союз..." Он еще в себе давит отчасти то, чего там избытке: все эти разбавления политических акций объятиями, поцелуями, клятвами, слезами, шампанским с лихим тостом - бокалы вдребезги... Много... Не дай ему Бог случая для геройства...
- Отчего же, Николай Владимирович? Смелость и здесь не лишняя...
- Не тот сорт смелости, Андрей, для здешних условий не годится... Борис на эшафот пойдет как на праздник, легче, чем мы с вами. Но ему нужна публика, нужно ощущение своей индивидуальной принадлежности истории. Его поведет экстаз, эйфория. А ВЧК напоминает не темницу, с видом из окна на красиво драпированный черным сукном эшафот, а дурно пахнущую бойню, и - в полнейшей антисанитарии... Не знаю, что бы сталось, очутись он вместо одиночки или дружеского круга в камере с какими-нибудь грязными мешочниками...
Последние слова Даля оказались пророческими. Допросов, которых с таким бурлением душевных сил ждал Борис, не последовало. Был один допрос, в первую же ночь всего один, если это вообще можно было назвать допросом. Допрашивал какой-то странно безликий человек: у него как показалось Борису, все черты находились на месте, но при этом отчего-то не составляли лица, а так и оставались глазами, ртом, носом...
- Фамилия? Имя? Отчество?
- Ивлинский Борис Александрович.
- Так. - (Взгляд в бумаги.) - Год рождения... девятьсот пятый... Бывш. дворянин... Признаете себя участвующим в контрреволюционной деятельности?
- Безусловно!
- Так... Кем были вовлечены?
- Поэтом Леонидом Каннегисером.
Борису казалось, что вызывающие ответы повисают в воздухе не достигая цели... Это вообще не походило на допрос, а напоминало скорее какую-нибудь скучную перерегистрацию продовольственных карточек. Он не знал, что первый этот допрос и будет последним, что ему предстоит прожить еще несколько недель в ужасающей мысли, что он навсегда забыт в тюремной грязи: в нескольких, но разделенных кирпичом, метрах от друзей по организации - в общих камерах слева, справа и напротив, но не в той, куда странный каприз судьбы забросил его самого...
- Товарищ Кузнецов! Привезли профессора Тихвинского...
- Давай сюда - этот будет поважнее... Увести!
40
"ЗАПИСКА УПРАВЛЯЮЩЕМУ ДЕЛАМИ СНК И СТО. ТОВ. ГОРБУНОВ! НАПРАВЬТЕ ЗАПРОС В ВЧК. ТИХВИНСКИЙ НЕ СЛУЧАЙНО АРЕСТОВАН: ХИМИЯ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ НЕ ИСКЛЮЧАЮТ ДРУГ ДРУГА.
3/IX. ЛЕНИН"23
41
- А говорите-ка вы потише, господа! - с улыбкой произнесла Мари, наклоняясь над последним ящиком еще зимой пошедшего на дрова комода. - Ее Высочество спит.
- Извини, Маша, - Женя, поморщившись неприятному привкусу подкрашенного травой кипятка, поставил стакан на стол.
- Ты как с куклой возишься.
- Надо сказать, Николаев, что ты весьма своеобразно выражаешь свои родительские чувства.
- Не могу сказать, чтобы я отчетливо представлял, каковы должны быть эти чувства. Ну скажи, Чернецкой, что можно чувствовать к существу, которое способно только спать или смотреть в потолок, притом - совершенно бессмысленно? Вдобавок другие куклы мяукают, только когда им нажимают на живот, а эта - в любое время дня и ночи... Мари, может быть, окно прикрыть?
- Нет, Митя, не надо. Пусть свежий воздух идет. - Поправив еще какую-то, неизвестно чем не угодившую ей, складку одеяльца. Мари вернулась к столу, за которым сидели Женя и Митя. - Никогда в Петербурге не было такого свежего воздуха - даже морем пахнет...
- Еще бы - не первый год стоит вся промышленность, и на один жилой дом приходится десяток необитаемых... А странно, я никогда не любил Питера, а сейчас...
- Неожиданно возлюбил?
- Не смейся... Ведь все-таки мы не даем ему умереть... Хотя бы эти розы, которые ты принес сегодня Мари... Ну не странно ли, что в городе, где каждый день умирают от голодного истощения, все-таки продают цветы?
- Мор и глад... А суета - сгорела. - Женя рассмеялся. - А ведь пословицу о пушках и музах придумали сытые... Нет более гадкой лжи, чем эта пословица... Ох ты... Маша, Бога ради, что это такое?! - немного изменившись в лице. Женя обернулся к отошедшей Мари, которая, переменяя что-то в "кроватке", едва слышно успокаивала ребенка какой-то колыбельной. - Что ты поешь?..
- Заплачку, - улыбнулась Мари. - Меня научила когда-то одна старуха в деревне.
- Ты не можешь сказать все слова?
- Если я ничего не перепутала:
Открывай глаза, мое солнышко,
Улыбнись скорей, моя зоринька,
Поднимайтеся, сын и доченька,
Просыпайтеся, брат с сестричкою!
Привела я к вам вороных коней,
Вороных коней с длинной гривою,
Заждалося вас поле чистое,
Заскучал без вас буйный ветер.
Не ответят мне мои детоньки,
Не откроют глаз мои любушки,
Под плитой лежат сын и доченька,
Во сырой земле брат с сестричкою...
Кажется, так... Только, конечно, сначала там "просыпайтесь", а "поднимайтесь" потом.
- Надо сказать, что-то в этом есть не то... Двусмысленная petite chanson24... Кстати, непонятно - почему под плитой? Ведь в деревнях не кладут каменных плит на могилу...
- Могу объяснить, - Женя засмеялся. - Откуда вообще взялся надгробный памятник? В обрядах бывает, когда утрачивается первоначальный смысл... А ведь он ведет свое происхождение от простого камня потяжелее, которым придавливали могилу, причем - далеко не всякую... - Как обычно, когда Женя говорил на такие темы, голос его звучал не по хорошему вкрадчиво и дразняще... Эта интонация завораживала, увлекала...
- А какую, если не всякую?
- А такую, где надо, чтоб не вылазил... Так что милые детки из этой песенки - суть нечто вроде моих родственников... Ведь такого вы обо мне мнения, друзья мои любезные? В особенности ты, Николаев, Маша, как всякая женщина, смотрит несколько более трезво... - С Жениного лица неожиданно исчезло двусмысленно-дразнящее выражение, мгновенно уступившее место доброй насмешливости. - Может быть. довольно делать из меня Джона Мельмота?
- Женя, почему ты никогда не рассказываешь о себе? - смягчающим слишком прямой вопрос тоном спросила Мари.
- Да попросту потому, что рассказывать особенно нечего. Должен тебя разочаровать. Маша, у меня самая прозаическая биография. До девяти лет я жил больше в Стрешневе, нашем подмосковном имении, чем в Москве. Я рос банальным книжным ребенком. Потом, после смерти отца, жил до тринадцати с половиной лет за границей, в семье, тесно связанной с моей не кровными, но скорее деловыми узами, которой и была поручена опека, - я довольно богат, во всяком случае - был... В тринадцать лет я вернулся в Москву и поступил в пятый класс Поливановской гимназии... Ну а дальше и совсем просто Добрармия и Дон... Вот и все - ничего романтического. А кстати, Николаев, сегодня ведь - среда?
- Среда, но я не был в Доме...
- И я пропустил, причем - как-то очень глупо. Меня занесло в некое место на Фонтанке, где я наслушался бреда на всю оставшуюся жизнь, причем бред был философический.
- В ВОЛЬФИЛЕ, что ли?
- Именно. Нет, на самом деле там иной раз бывает любопытно, хотя публика пестрая. Просто на сей раз пережевывали "Петербург", а у меня сие кушанье не вызывает аппетита. Кстати, опять сегодня слышал, что Блок очень плох.
- Меня поражает. Женя, я слышала, что родные хлопочут, чтобы увезти его куда-нибудь лечиться, но ничего пока не добились, хотя ясно, что зимы он в Петрограде не переживет... Неужели же...
- Что же тут странного, Маша... Он сыграл свою роль, и больше им не нужен. А пожалуй - и нежелателен.
- Ну вот, опять... Чувствую, что моя дщерь, прослышав, что мне вставать ни свет ни заря, твердо вознамерилась не дать нам сегодня сомкнуть глаз...
- В таком случае она отменно сообразительна для своих лет. А вставать ни свет ни заря тебе, кстати, не придется, Николаев, - невзначай уронил Женя, вытаскивая портсигар.
- То есть?
- Вместо тебя иду я. Эту ситуацию вчера переиграли. Ой, извини, Маша, опять чуть не забыл, что тут не стоит курить.
- Погоди, я тоже, - Митя вышел вслед за Женей во дворик, выходящий на Большую Морскую: с приездом Мари Николаевы заняли довольно пригодную для жилья комнату в полуразрушенном доме - недалеко от Дома Искусств, но и не рядом... Раньше там жил кто-то из переехавших в Москву завсегдатаев Дома литераторов, Женя не помнил кто...
Ночь действительно отчетливее обыкновенного доносила дыхание моря.
Женя, подтянувшись с мальчишеской резкостью движений, уселся на каменных перилах крыльца и, болтая в воздухе ногой, начал сворачивать самокрутку. Митя, вставший, облокотясь, рядом, тоже закурил.
- У тебя хорошие вышли?
- Кончились, будь они неладны! - Женя сердито сплюнул попавшим в рот кусочком папиросной бумаги. - Сегодня вышли... Не курить не могу - я по натуре наркоман, хотя настоящих наркотиков никогда себе не позволял... А от запаха махорки меня рвет. Мерзостный запах.
- Зато сегодняшние розы весьма неплохо пахнут... Вот скажу Мари, откуда они взялись, - чтоб тебе впредь неповадно было.
- Да ладно тебе, подумаешь - жертва... Не могу же я, в самом деле, являться без цветов в дом такой очаровательной женщины, как твоя жена? Но с папиросами ты неплохо сшерлокхолмствовал.
- Метод дедукции, - Митя засмеялся. - Ты у нас останешься?
- Нет.
- Тогда тебе пора - быстрым шагом впритык...
- А, плевать... Я в этом отрезке знаю все подворотни.
- Смотри сам... - Митя немного помолчал. - Слушай, Чернецкой, я начинаю замечать, что происходит одно из двух - либо, покуда я тут занимался своими семейными делами, организация видоизменилась в филиал "Белой ромашки" и борется со сквернословием и курением, либо... меня намеренно отстраняют от серьезных операций.
- А чего бы ты хотел, Николаев? По-твоему, мы имеем нравственное право тобой рисковать, если можно лишний раз рискнуть кем-нибудь другим, например - мною?
- По-моему - да, имеете. Связав свою судьбу с моей, Мари знала, на что шла.
- И поэтому, если понадобится именно твоя жизнь, мы без колебаний ею распорядимся. А покуда необходимости именно в твоей жизни нет - согласись, мое право на риск больше твоего.
- Женя, прости, но неужели нет женщины, с которой связана твоя жизнь? - немного неуверенно спросил Митя.
- Нет ... - очень медленно процедил Женя, глядя куда-то перед собой. - Такой женщины не может быть, потому что ее не должно быть... Я никого не люблю.
Никак не ожидавший этой странной откровенности, Митя изумленно посмотрел на друга.
- Моя возлюбленная была бы очень несчастна, - уже более обычным голосом ответил Женя.
- Ты уверен в этом?
- Так же как в том, что я не разрешил бы ей иметь детей, понятно это тебе, счастливый отец? Собственно, я и не знал ни одной женщины для того, чтобы быть уж точно уверенным в том, что у меня их не будет. - Женя засмеялся. - Нет, не думай, тут нет никакой патологии. Я здоров. Просто я сознательно меняю все счастье любви на горьковатое удовольствие сознания, что мне удается замкнуть кольцо.
- Я не понимаю тебя, - сказал Митя тихо.
- А тебе не надо меня понимать, - усмехнулся Женя.
- Ты уверен в этом?
- Уверен. Ты думаешь, что я не вижу, чего ты хочешь? Я ведь это давно вижу, Николаев. Брось, даже самые мысли об этом оставь, слышишь? Ты очень мне дорог, я с радостью жизнь отдам за тебя и за Машу - но большего, чем уже есть, от меня не жди. Я одному только человеку открыл больше, но этот человек меня спас. Правда, сам того не зная, но все же спас. А так спасти меня можно было только однажды, потому что теперь уже, к счастью, случилось то, чего бы без него очень могло вообще не случиться. Поэтому никто, кроме него, не услышит от меня большего, чем ты слышишь сейчас. Извини.
- Это ты извини меня, Чернецкой, - опустив голову сказал Митя. - Я не имел права хотеть того, чтобы ты открывал для меня эту дверь.
- Но ведь я открываю для тебя другую. - В голосе Жени послышалась неожиданно теплая нотка. - Ладно, мне пора. Кланяйся Маше - я уж не зайду. Кстати, какое сегодня число?
- Третье августа.
42
- Что, Женя ушел?
- Да, просил за него извиниться. Скоро пойдут патрули... - Митя устало провел ладонью по лицу. - Дашенька спит?
- Сейчас только уснула. Вы довольно долго курили...
- Странно. Я думал - минут десять.
- Ты расстроен?
- Нет, просто устал. Послушай, когда ты в последний раз говорила с дядей Сашей?
- За два дня до его смерти, в начале марта. Я плохо себя чувствовала тогда, и уже не могла у него бывать каждый день... - Мари отложила шитье на край стола. - Знаешь, Митя, это был какой-то удивительно хороший разговор... Сначала мы говорили о тебе, потом - о ребенке, а потом он почему-то думал, что это будет мальчик, он стал рассказывать легенду о вавилонской царице, я сначала не запомнила, потому что больше думала тогда о том, что он очень неважно выглядит. Его все время знобило, он чаще сидел в комнате в шубе... Это потом я вспоминала все эти разговоры... А потом я нашла эту сказку в его бумагах. Она очень красивая.
- Погоди, - Митя опустился на пол рядом со стулом, на котором сидела Мари. - Теперь рассказывай...
- Когда царица Шаммурат, - с улыбкой начала Мари, ероша тонко выточенными пальцами темно русую шевелюру мужа, - родила царевича Энкшура, она приказала послать за прорицательницей Эммиуту. И когда прорицательница явилась пред очи царицы, Шаммурат спросила ее: "Что сулит грядущее сыну моему Энкшуру?" И Эммиуту гадала на лопатке барана, а потом ответствовала так: "О царица, удачливым и могучим правителем станет сын твой Энкшур, если только на самой заре царствования остережет его совет женщины от опрометчивого поступка". И тогда царица Шаммурат сказала: "Я остерегу сына моего Энкшура, ибо кто остережет лучше матери?" Но Эммиуту отвечала ей так: "Нет, царица, не ты остережешь его, ибо прежде за тобою явится Намтар и уведет тебя во владения Нергала". И услышав это, Шаммурат громко зарыдала, и плач ее услышала богиня Иштар, жрицей которой и был царица. И Иштар сказала царице Шаммурат: "Есть кому остеречь, кроме матери". И тогда Шаммурат молвила: "Знаю я теперь, как мне поступить". И она призвала к себе птицу Мунги-Нинуту, рыбу Эни-Мунир и змею Нэшти. Тут, знаешь, Митя, он говорил, что собственные имена свидетельствуют о том, что это не просто рыба или птица, а мистическое существо из тех, которые существуют в образе животного... И когда они явились, царица спросила Мунги-Нинуту: "Не ты ли, Мунги-Нинуту, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И птица Мунги-Нинуту отвечала ей: "Нет, Шаммурат, не я это буду". Тогда царица спросила рыбу Эни-Мунир: "Не ты ли, Эни-Мунир, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И рыба Эни-Мунир отвечала ей: "Нет, Шаммурат, не я это буду". И тогда царица спросила змею Нэшти: "Не ты ли, Нэшти, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И змея Нэшти отвечала ей: "Да, Шаммурат, я это буду и остерегу его". "Пусть будет так", - сказала царица Шаммурат...
- Удивительно красиво... Интересно, почему - змея?
- Может быть, потому, что она - на земле?..
- А дальше?
- Дальше он не рассказал... Он ведь начал об этом рассказывать для будущего мальчика, как он думал... Он говорил, что его поразила идея этой сказки: всякая иная любовь вторична по отношению к материнской... Мы еще смеялись, я спросила, не думает ли он, что я буду создавать возлюбленных для своего сына - пусть сам ищет... А он сказал: "Не думаю, чтобы царица Шаммурат была единственной матерью, которой приходила в голову такая затея..." И добавил, что, конечно, в древности, потому что главное отличие древних от нас в том, что они ближе стояли к настоящему миру...
- В это я могу поверить.
- Митя, а ведь мне еще надо дошить Дашину распашонку, а потом стирать. Ты нагреешь воды?
- Сейчас... Только скажи, о чем ты думала минуту назад?
- Сказать?
- Да.
- О Чернецком. Митя, знаешь, он - чудесный, он - очень милый, но в нем есть что-то... не знаю, не могу объяснить. Бывают люди, которым - при том, что они очень хороши, было бы как-то более "к лицу" быть очень дурными. Женя - из них.
43
- Я зашибу когда-нибудь эту сволочную свинью, - сердито пробурчал Женя, пробираясь по темной кухне: поросенок особенно громко постукивал копытцами по кафелю, топчась в своем закутке. Поросенок этот, упорно откармливаемый Ефимом, давно уже сделался в доме притчей во языцех так же, как и прочие связанные с Ефимом легенды... Женя усмехнулся, вспомнив свой любимый Ефимовский "перл", сказанный во время подготовки одного из недавних карнавалов Пясту, срочно для чего-то искавшему Мандельштама: "Господин Мандельштам у госпожи Павлович жабу гладят" (имелось в виду жабо...). Обожающий разносить словечки и злые эпиграммы (даже на самого себя), Пяст не удержался пустить великолепное высказывание гулять по всему Дому...
- О, Евгений, это Вы?
- Добрый вечер, Владислав Фелицианович: я что-то давно Вас не видел.
- И опять долго не увидите, - Ходасевич коротко рассмеялся: в усталом смехе явственно прозвучали хрипы. Нервно подвижные черты его лица даже в тускло освещенном коридорчике говорили о сильном обострении хронического заболевания, которым, как знал Женя, Ходасевич страдал с проведенной в практически нетопленой московской квартире зимы восемнадцатого года.
- Что так?
- Утром я уезжаю за город.
- Таки удалось добиться разрешения? Но это же превосходно!
- Да, пожалуй... Вот обхожу наших с прощальным визитом. К Вам уж тогда не загляну, коль скоро сами попались.
- Отдохните как следует, Владислав Фелицианович! Добрый путь.
- Спасибо, не премину. Прощайте. ...Женя поднялся к себе и запер дверь. Ветерок, проникающий через раскрытое окно, шелестел разбросанными по столику бумагами.
"Тьфу ты, стоило бы прибраться, - подумал Женя, зажигая коптилку. Даже и весьма стоило бы, г-н подпоручик, поелику сие напоминает обиталище Ефимова protegee... Доктора Штейнера мы, с позволения господ антропософов, запихнем подале... А это еще что такое? А, да... Надо прочитать... А вот это уже благодеяние - целая папироса!" - Тут же позабыв о намерении прибраться, Женя, сдвинув книги, уселся на мраморной доске столика и, закурив, развернул взятый лист бумаги.
"Стелется теплый туман,
Муза поет все призывней,
Муза зовет в океан,
К берегу Индии дивной.
Кончены сборы с утра,
Пенные глуби бездонны,
Сердце шепнуло: Пора!
Кончено с юдолью сонной!"
Нет, это невозможно! Во всяком случае, я дальше читать не стану - так и скажу Нине. Какие слабые перепевы Гумми... Однако же Гумми довольно-таки благоволит к этому Владимирову... Впрочем, он довольно приятен внешне, кроме того - военный моряк из старинной морской семьи, а Гумми это любит... Не знаю, ничего не могу сказать против Владимирова, кроме, конечно, того, что его стихи бездарны, но все-таки он чем-то мне не нравится... Причем это не просто какой-то антипатический ток, как иногда бывает, а что-то другое, что-то значительнее антипатического тока, с неприятным ощущением, что это что-то непременно надо разгадать... Ладно, ну его! Почему же он все-таки нравится Гумми? Хотя Гумми нравится все, где угадывается стремление к риску... Потому что стремление к риску - это неотъемлемая часть натуры самого Гумми... Гумми... Гумми любит схематизировать и делить на типы... А ведь он и сам великолепно укладывается в довольно своеобразный тип - это тип сверхчеловека, но специфически русский... Собственно, русский и западный сверхчеловек разнятся тем, что русский сверхчеловек всегда религиозен... Религиозность сверхчеловека для Запада - синтез почти немыслимый. Если идти по Гумилевской логике структуры - надо выделить характерные признаки типа... Первое составляющее - почти физическое влечение к риску, риск - как непременное условие существования... Второе известное бретерство и позерство... Кстати, яркий пример этой категории декабрист Лунин, они фантастически похожи с Гумми... А любопытно - мне раньше не приходило в голову: ведь та дуэль Гумми и Волошина так невероятно напоминает дуэль Пьера Безухова с Долоховым, как будто Толстой ее списал из будущего... а ведь Толстой же писал Долохова с Лунина! Неплохо!.. Странно, что для того, чтобы прийти к истинному гуманизму, а гуманизм Лунина поднимается над воззрениями других декабристов так же, как ясная и простая религиозность стихов Гумми поднимается над надломленной религиозностью современных поэтов, - обоим им надо было с шиком относить облачение бретера и убийцы... Кто мог бы угадать в дуэлянте и позере Михаиле Лунине будущий "светильник разумной оппозиции", человека, до конца последовательного в своем хладнокровном мученичестве... В кандалах, в обществе каторжников, без права чтения и переписки создающего в себе царство Божие. "В этом мире несчастны только глупцы или скоты" - скажи это кто другой, но закованный и брошенный на годы в Акатуйскую яму... Какая нечеловеческая несгибаемость под обстоятельствами! "Я не принимал участия в мятежах, присущих толпе, и заговорах, присущих рабам... Единственное мое оружие - мысль..." - надо сказать, что тут больше позы, чем правды, но сколько правды в этой позе! Да и какой идиот первым поставил на сути позы однозначный минус?! А религиозность Гумми многим непонятна именно в силу своей глубины - такая глубина кажется чуждой нынешнему хорошему тону, она не современна, Гумилеву, как и Лунину, более подошли бы рыцарские доспехи... В своей религиозности Гумми никогда не будет жалок, как жалки магические выкрутасы Брюсова и компании Белого: не осквернясь ни единым спиритическим сеансом, он, с глубинным чутьем творца, сроду не занимался иной магией, кроме творчества... А ведь если понять суть его религиозности, то в столбняк можно впасть от потрясения... Ведь она в том, что для Гумми верить в Бога так же естественно, как дышать... И перестать верить для него так же невозможно, как перестать дышать! Да где нам это понять - изломанным, мятущимся, больным... Вся наша религиозная тонкость - только попытки больного вылечиться, а у него их нет, он - религиозно здоров... Вот их и удивляет - почему он не лечится? Их можно понять - такая религиозность редка, я сам ее вижу... во второй раз. Ведь первый раз я увидел ее в Сереже".
- Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!
Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.
"...До чего же все-таки странно - умирать летом, это как-то не вяжется между собой - лето и смерть... Блок болен..."
"Блок болен, а Гумми - последовательно беспощаден", - вспомнился Борису обрывок разговора в "Диске".
- У Гумми нет иного выхода: он бьется не лично с Блоком... И потом вопрос упирается в то, что это как раз тот случай, когда микрокосм не равен макрокосму...
- То есть?
- Если брать за микрокосм литературные круги Петербурга, а за макрокосм - всю остальную Россию... Гумми побеждает Блока, а по всей России... Он потому и беспощаден. Представьте фанатизм, с которым бьются защитники последней не павшей крепости, в которой хранятся святыни и знамена... Влияние на молодежь, литературный климат, борьба за сохранение лучших традиций... Поймите, первое - это не так уж и мало, и второе - это для Гумми последняя крепость.
- Гумми - монархист?
- Он - прежде всего противник идеи о праведном кровопролитии... Помните у Блейка? "The iron hand chrush'd the tyrant's head, And became a tyrant in his stead"22...
- Однако же он воевал.
- Мне думается, что это и способен понять только воевавший.
"Да, он не испытывает к Блоку ничего, кроме сострадания, - подумал Борис, - иначе бы он не пошел к нему тогда с делегацией... "Блок, не уходите, мы - люди одной культуры". Но он пошел только потому, что битва выиграна... Милый Николай Степанович! Как хочется его увидеть... Пойду завтра в студию, непременно! Сегодня уже поздно... Мама заждалась". Борис, подходивший уже к дому, непроизвольно взглянул на полускрытые пышно разросшимися тополями окна квартиры...
"Почему такой яркий свет?"
Ивлинским принадлежало теперь три узких окна: все они были празднично ярко освещены.
"Что это?!" - Борис как вкопанный замер на тротуаре: по освещенным проемам быстро скользили туда-сюда темные силуэты...
"Мама!" - в арку двора Борис почти вбежал...
- Эй!! Борька, погодь, кому говорю! - Дворник Василий схватил Бориса за рукав. Василий, служивший в доме уже десяток лет, помнил Бориса еще тем первоклассником, которого, вместе с другими мальчишками, нередко гонял метлой с крыш дровяных сараев...
- Чего, Василий?
- Домой не ходи, вот чего...
- Ты что - пьян?!
- Ждут там, вот тебе "пьян"... Тебя ждут... Видел - мотор стоит? На нем и прикатили. - Дворник зло сплюнул. - Беги-ка, малый, подальше, мамаша-то как-никак за тебя не ответчица... Авось уедут.
- Давно приехали?
- С час... Да куда ж ты, дурья башка?!
Борис взлетал уже по ступенькам...
В двери торчали двое парней: они не сразу поняли, что рвущийся в квартиру молодой человек и был тем, кого в ней ждали...
- Куда прешь?! Нельзя сюда...
В глубине квартиры мелькнула мама: даже издалека бледная, она стояла у косяка, наблюдая за чем-то происходившим в комнате.
Отшвырнув с дороги не пускавшего его парня (тот ударился о сложенную в углу поленницу - со стуком полетели дрова), Борис влетел в квартиру.
...Выдвинутые ящики письменного стола валялись на диване: присевший на корточки человек в черных галифе рылся в их содержимом... Часть бумаг валялась уже на полу, и по ним ходили... Распахнутые дверцы комода, перерытое постельное белье...
- Я еще раз повторяю, что мой сын выехал из города в неизвестном мне направлении, и... - мама осеклась на середине фразы - зрачки ее глаз в ужасе расширились.
- Что здесь происходит? - Голос Бориса прозвучал уверенно и по-взрослому властно.
- Кто такой, черт побери?!
- Я - Ивлинский.
- Ты-то нам и нужен.
- Полагаю, что я, раз вы вломились в мой дом. Еще раз спрашиваю, что здесь происходит... Г-м... Чека... понятно, благодарю Вас...
- Собирайтесь, Ивлинский. Вы арестованы по обвинению в участии в контрреволюционном заговоре.
"Главное - вести себя так, будто у меня нет и не может быть никакого "Смитта" в куртке... Увереннее, естественнее, так, как не ведут себя при аресте люди, у которых грозящее смертью без суда оружие в кармане...
"Может быть по дороге удастся выбросить... Господи, хоть бы удалось! Мой, освященный, "Смитт" - в их руки... Нет, удастся, удастся..."
- Боринька, - Евгения Алексеевна Ивлинская видела, что сын был как будто в радостном опьянении - он, казалось, не замечал перед собой лиц... Щеки горели, от возбуждения его немного трясло...
- Мама, дорогая, милая, поверь мне... Самое главное ... ты... тебе не придется стыдиться меня, слышишь?
Словно во сне, Борис собрался и спустился в автомобиль.
"Боря - декабрист" - как-то обронил в разговоре с Андреем Даль. Типичный пример вытесненной биографии.
- То есть?
- Старые мистики говорят - в каждом человеке три биографии: реальная, внутренняя, вытесненная... Во мне, например, вытеснена биография музыканта... А Борис - декабрист с головы до пят, но в нем не может развиться соответствующее этой биографии проявление, так как оно противоречит окружающему миру... Заметили, например - он синтезирует понятия дружбы и политики. Типичная психология тех... "Друзья, прекрасен наш союз..." Он еще в себе давит отчасти то, чего там избытке: все эти разбавления политических акций объятиями, поцелуями, клятвами, слезами, шампанским с лихим тостом - бокалы вдребезги... Много... Не дай ему Бог случая для геройства...
- Отчего же, Николай Владимирович? Смелость и здесь не лишняя...
- Не тот сорт смелости, Андрей, для здешних условий не годится... Борис на эшафот пойдет как на праздник, легче, чем мы с вами. Но ему нужна публика, нужно ощущение своей индивидуальной принадлежности истории. Его поведет экстаз, эйфория. А ВЧК напоминает не темницу, с видом из окна на красиво драпированный черным сукном эшафот, а дурно пахнущую бойню, и - в полнейшей антисанитарии... Не знаю, что бы сталось, очутись он вместо одиночки или дружеского круга в камере с какими-нибудь грязными мешочниками...
Последние слова Даля оказались пророческими. Допросов, которых с таким бурлением душевных сил ждал Борис, не последовало. Был один допрос, в первую же ночь всего один, если это вообще можно было назвать допросом. Допрашивал какой-то странно безликий человек: у него как показалось Борису, все черты находились на месте, но при этом отчего-то не составляли лица, а так и оставались глазами, ртом, носом...
- Фамилия? Имя? Отчество?
- Ивлинский Борис Александрович.
- Так. - (Взгляд в бумаги.) - Год рождения... девятьсот пятый... Бывш. дворянин... Признаете себя участвующим в контрреволюционной деятельности?
- Безусловно!
- Так... Кем были вовлечены?
- Поэтом Леонидом Каннегисером.
Борису казалось, что вызывающие ответы повисают в воздухе не достигая цели... Это вообще не походило на допрос, а напоминало скорее какую-нибудь скучную перерегистрацию продовольственных карточек. Он не знал, что первый этот допрос и будет последним, что ему предстоит прожить еще несколько недель в ужасающей мысли, что он навсегда забыт в тюремной грязи: в нескольких, но разделенных кирпичом, метрах от друзей по организации - в общих камерах слева, справа и напротив, но не в той, куда странный каприз судьбы забросил его самого...
- Товарищ Кузнецов! Привезли профессора Тихвинского...
- Давай сюда - этот будет поважнее... Увести!
40
"ЗАПИСКА УПРАВЛЯЮЩЕМУ ДЕЛАМИ СНК И СТО. ТОВ. ГОРБУНОВ! НАПРАВЬТЕ ЗАПРОС В ВЧК. ТИХВИНСКИЙ НЕ СЛУЧАЙНО АРЕСТОВАН: ХИМИЯ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ НЕ ИСКЛЮЧАЮТ ДРУГ ДРУГА.
3/IX. ЛЕНИН"23
41
- А говорите-ка вы потише, господа! - с улыбкой произнесла Мари, наклоняясь над последним ящиком еще зимой пошедшего на дрова комода. - Ее Высочество спит.
- Извини, Маша, - Женя, поморщившись неприятному привкусу подкрашенного травой кипятка, поставил стакан на стол.
- Ты как с куклой возишься.
- Надо сказать, Николаев, что ты весьма своеобразно выражаешь свои родительские чувства.
- Не могу сказать, чтобы я отчетливо представлял, каковы должны быть эти чувства. Ну скажи, Чернецкой, что можно чувствовать к существу, которое способно только спать или смотреть в потолок, притом - совершенно бессмысленно? Вдобавок другие куклы мяукают, только когда им нажимают на живот, а эта - в любое время дня и ночи... Мари, может быть, окно прикрыть?
- Нет, Митя, не надо. Пусть свежий воздух идет. - Поправив еще какую-то, неизвестно чем не угодившую ей, складку одеяльца. Мари вернулась к столу, за которым сидели Женя и Митя. - Никогда в Петербурге не было такого свежего воздуха - даже морем пахнет...
- Еще бы - не первый год стоит вся промышленность, и на один жилой дом приходится десяток необитаемых... А странно, я никогда не любил Питера, а сейчас...
- Неожиданно возлюбил?
- Не смейся... Ведь все-таки мы не даем ему умереть... Хотя бы эти розы, которые ты принес сегодня Мари... Ну не странно ли, что в городе, где каждый день умирают от голодного истощения, все-таки продают цветы?
- Мор и глад... А суета - сгорела. - Женя рассмеялся. - А ведь пословицу о пушках и музах придумали сытые... Нет более гадкой лжи, чем эта пословица... Ох ты... Маша, Бога ради, что это такое?! - немного изменившись в лице. Женя обернулся к отошедшей Мари, которая, переменяя что-то в "кроватке", едва слышно успокаивала ребенка какой-то колыбельной. - Что ты поешь?..
- Заплачку, - улыбнулась Мари. - Меня научила когда-то одна старуха в деревне.
- Ты не можешь сказать все слова?
- Если я ничего не перепутала:
Открывай глаза, мое солнышко,
Улыбнись скорей, моя зоринька,
Поднимайтеся, сын и доченька,
Просыпайтеся, брат с сестричкою!
Привела я к вам вороных коней,
Вороных коней с длинной гривою,
Заждалося вас поле чистое,
Заскучал без вас буйный ветер.
Не ответят мне мои детоньки,
Не откроют глаз мои любушки,
Под плитой лежат сын и доченька,
Во сырой земле брат с сестричкою...
Кажется, так... Только, конечно, сначала там "просыпайтесь", а "поднимайтесь" потом.
- Надо сказать, что-то в этом есть не то... Двусмысленная petite chanson24... Кстати, непонятно - почему под плитой? Ведь в деревнях не кладут каменных плит на могилу...
- Могу объяснить, - Женя засмеялся. - Откуда вообще взялся надгробный памятник? В обрядах бывает, когда утрачивается первоначальный смысл... А ведь он ведет свое происхождение от простого камня потяжелее, которым придавливали могилу, причем - далеко не всякую... - Как обычно, когда Женя говорил на такие темы, голос его звучал не по хорошему вкрадчиво и дразняще... Эта интонация завораживала, увлекала...
- А какую, если не всякую?
- А такую, где надо, чтоб не вылазил... Так что милые детки из этой песенки - суть нечто вроде моих родственников... Ведь такого вы обо мне мнения, друзья мои любезные? В особенности ты, Николаев, Маша, как всякая женщина, смотрит несколько более трезво... - С Жениного лица неожиданно исчезло двусмысленно-дразнящее выражение, мгновенно уступившее место доброй насмешливости. - Может быть. довольно делать из меня Джона Мельмота?
- Женя, почему ты никогда не рассказываешь о себе? - смягчающим слишком прямой вопрос тоном спросила Мари.
- Да попросту потому, что рассказывать особенно нечего. Должен тебя разочаровать. Маша, у меня самая прозаическая биография. До девяти лет я жил больше в Стрешневе, нашем подмосковном имении, чем в Москве. Я рос банальным книжным ребенком. Потом, после смерти отца, жил до тринадцати с половиной лет за границей, в семье, тесно связанной с моей не кровными, но скорее деловыми узами, которой и была поручена опека, - я довольно богат, во всяком случае - был... В тринадцать лет я вернулся в Москву и поступил в пятый класс Поливановской гимназии... Ну а дальше и совсем просто Добрармия и Дон... Вот и все - ничего романтического. А кстати, Николаев, сегодня ведь - среда?
- Среда, но я не был в Доме...
- И я пропустил, причем - как-то очень глупо. Меня занесло в некое место на Фонтанке, где я наслушался бреда на всю оставшуюся жизнь, причем бред был философический.
- В ВОЛЬФИЛЕ, что ли?
- Именно. Нет, на самом деле там иной раз бывает любопытно, хотя публика пестрая. Просто на сей раз пережевывали "Петербург", а у меня сие кушанье не вызывает аппетита. Кстати, опять сегодня слышал, что Блок очень плох.
- Меня поражает. Женя, я слышала, что родные хлопочут, чтобы увезти его куда-нибудь лечиться, но ничего пока не добились, хотя ясно, что зимы он в Петрограде не переживет... Неужели же...
- Что же тут странного, Маша... Он сыграл свою роль, и больше им не нужен. А пожалуй - и нежелателен.
- Ну вот, опять... Чувствую, что моя дщерь, прослышав, что мне вставать ни свет ни заря, твердо вознамерилась не дать нам сегодня сомкнуть глаз...
- В таком случае она отменно сообразительна для своих лет. А вставать ни свет ни заря тебе, кстати, не придется, Николаев, - невзначай уронил Женя, вытаскивая портсигар.
- То есть?
- Вместо тебя иду я. Эту ситуацию вчера переиграли. Ой, извини, Маша, опять чуть не забыл, что тут не стоит курить.
- Погоди, я тоже, - Митя вышел вслед за Женей во дворик, выходящий на Большую Морскую: с приездом Мари Николаевы заняли довольно пригодную для жилья комнату в полуразрушенном доме - недалеко от Дома Искусств, но и не рядом... Раньше там жил кто-то из переехавших в Москву завсегдатаев Дома литераторов, Женя не помнил кто...
Ночь действительно отчетливее обыкновенного доносила дыхание моря.
Женя, подтянувшись с мальчишеской резкостью движений, уселся на каменных перилах крыльца и, болтая в воздухе ногой, начал сворачивать самокрутку. Митя, вставший, облокотясь, рядом, тоже закурил.
- У тебя хорошие вышли?
- Кончились, будь они неладны! - Женя сердито сплюнул попавшим в рот кусочком папиросной бумаги. - Сегодня вышли... Не курить не могу - я по натуре наркоман, хотя настоящих наркотиков никогда себе не позволял... А от запаха махорки меня рвет. Мерзостный запах.
- Зато сегодняшние розы весьма неплохо пахнут... Вот скажу Мари, откуда они взялись, - чтоб тебе впредь неповадно было.
- Да ладно тебе, подумаешь - жертва... Не могу же я, в самом деле, являться без цветов в дом такой очаровательной женщины, как твоя жена? Но с папиросами ты неплохо сшерлокхолмствовал.
- Метод дедукции, - Митя засмеялся. - Ты у нас останешься?
- Нет.
- Тогда тебе пора - быстрым шагом впритык...
- А, плевать... Я в этом отрезке знаю все подворотни.
- Смотри сам... - Митя немного помолчал. - Слушай, Чернецкой, я начинаю замечать, что происходит одно из двух - либо, покуда я тут занимался своими семейными делами, организация видоизменилась в филиал "Белой ромашки" и борется со сквернословием и курением, либо... меня намеренно отстраняют от серьезных операций.
- А чего бы ты хотел, Николаев? По-твоему, мы имеем нравственное право тобой рисковать, если можно лишний раз рискнуть кем-нибудь другим, например - мною?
- По-моему - да, имеете. Связав свою судьбу с моей, Мари знала, на что шла.
- И поэтому, если понадобится именно твоя жизнь, мы без колебаний ею распорядимся. А покуда необходимости именно в твоей жизни нет - согласись, мое право на риск больше твоего.
- Женя, прости, но неужели нет женщины, с которой связана твоя жизнь? - немного неуверенно спросил Митя.
- Нет ... - очень медленно процедил Женя, глядя куда-то перед собой. - Такой женщины не может быть, потому что ее не должно быть... Я никого не люблю.
Никак не ожидавший этой странной откровенности, Митя изумленно посмотрел на друга.
- Моя возлюбленная была бы очень несчастна, - уже более обычным голосом ответил Женя.
- Ты уверен в этом?
- Так же как в том, что я не разрешил бы ей иметь детей, понятно это тебе, счастливый отец? Собственно, я и не знал ни одной женщины для того, чтобы быть уж точно уверенным в том, что у меня их не будет. - Женя засмеялся. - Нет, не думай, тут нет никакой патологии. Я здоров. Просто я сознательно меняю все счастье любви на горьковатое удовольствие сознания, что мне удается замкнуть кольцо.
- Я не понимаю тебя, - сказал Митя тихо.
- А тебе не надо меня понимать, - усмехнулся Женя.
- Ты уверен в этом?
- Уверен. Ты думаешь, что я не вижу, чего ты хочешь? Я ведь это давно вижу, Николаев. Брось, даже самые мысли об этом оставь, слышишь? Ты очень мне дорог, я с радостью жизнь отдам за тебя и за Машу - но большего, чем уже есть, от меня не жди. Я одному только человеку открыл больше, но этот человек меня спас. Правда, сам того не зная, но все же спас. А так спасти меня можно было только однажды, потому что теперь уже, к счастью, случилось то, чего бы без него очень могло вообще не случиться. Поэтому никто, кроме него, не услышит от меня большего, чем ты слышишь сейчас. Извини.
- Это ты извини меня, Чернецкой, - опустив голову сказал Митя. - Я не имел права хотеть того, чтобы ты открывал для меня эту дверь.
- Но ведь я открываю для тебя другую. - В голосе Жени послышалась неожиданно теплая нотка. - Ладно, мне пора. Кланяйся Маше - я уж не зайду. Кстати, какое сегодня число?
- Третье августа.
42
- Что, Женя ушел?
- Да, просил за него извиниться. Скоро пойдут патрули... - Митя устало провел ладонью по лицу. - Дашенька спит?
- Сейчас только уснула. Вы довольно долго курили...
- Странно. Я думал - минут десять.
- Ты расстроен?
- Нет, просто устал. Послушай, когда ты в последний раз говорила с дядей Сашей?
- За два дня до его смерти, в начале марта. Я плохо себя чувствовала тогда, и уже не могла у него бывать каждый день... - Мари отложила шитье на край стола. - Знаешь, Митя, это был какой-то удивительно хороший разговор... Сначала мы говорили о тебе, потом - о ребенке, а потом он почему-то думал, что это будет мальчик, он стал рассказывать легенду о вавилонской царице, я сначала не запомнила, потому что больше думала тогда о том, что он очень неважно выглядит. Его все время знобило, он чаще сидел в комнате в шубе... Это потом я вспоминала все эти разговоры... А потом я нашла эту сказку в его бумагах. Она очень красивая.
- Погоди, - Митя опустился на пол рядом со стулом, на котором сидела Мари. - Теперь рассказывай...
- Когда царица Шаммурат, - с улыбкой начала Мари, ероша тонко выточенными пальцами темно русую шевелюру мужа, - родила царевича Энкшура, она приказала послать за прорицательницей Эммиуту. И когда прорицательница явилась пред очи царицы, Шаммурат спросила ее: "Что сулит грядущее сыну моему Энкшуру?" И Эммиуту гадала на лопатке барана, а потом ответствовала так: "О царица, удачливым и могучим правителем станет сын твой Энкшур, если только на самой заре царствования остережет его совет женщины от опрометчивого поступка". И тогда царица Шаммурат сказала: "Я остерегу сына моего Энкшура, ибо кто остережет лучше матери?" Но Эммиуту отвечала ей так: "Нет, царица, не ты остережешь его, ибо прежде за тобою явится Намтар и уведет тебя во владения Нергала". И услышав это, Шаммурат громко зарыдала, и плач ее услышала богиня Иштар, жрицей которой и был царица. И Иштар сказала царице Шаммурат: "Есть кому остеречь, кроме матери". И тогда Шаммурат молвила: "Знаю я теперь, как мне поступить". И она призвала к себе птицу Мунги-Нинуту, рыбу Эни-Мунир и змею Нэшти. Тут, знаешь, Митя, он говорил, что собственные имена свидетельствуют о том, что это не просто рыба или птица, а мистическое существо из тех, которые существуют в образе животного... И когда они явились, царица спросила Мунги-Нинуту: "Не ты ли, Мунги-Нинуту, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И птица Мунги-Нинуту отвечала ей: "Нет, Шаммурат, не я это буду". Тогда царица спросила рыбу Эни-Мунир: "Не ты ли, Эни-Мунир, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И рыба Эни-Мунир отвечала ей: "Нет, Шаммурат, не я это буду". И тогда царица спросила змею Нэшти: "Не ты ли, Нэшти, оборотишься возлюбленной для сына моего Энкшура и остережешь его?" И змея Нэшти отвечала ей: "Да, Шаммурат, я это буду и остерегу его". "Пусть будет так", - сказала царица Шаммурат...
- Удивительно красиво... Интересно, почему - змея?
- Может быть, потому, что она - на земле?..
- А дальше?
- Дальше он не рассказал... Он ведь начал об этом рассказывать для будущего мальчика, как он думал... Он говорил, что его поразила идея этой сказки: всякая иная любовь вторична по отношению к материнской... Мы еще смеялись, я спросила, не думает ли он, что я буду создавать возлюбленных для своего сына - пусть сам ищет... А он сказал: "Не думаю, чтобы царица Шаммурат была единственной матерью, которой приходила в голову такая затея..." И добавил, что, конечно, в древности, потому что главное отличие древних от нас в том, что они ближе стояли к настоящему миру...
- В это я могу поверить.
- Митя, а ведь мне еще надо дошить Дашину распашонку, а потом стирать. Ты нагреешь воды?
- Сейчас... Только скажи, о чем ты думала минуту назад?
- Сказать?
- Да.
- О Чернецком. Митя, знаешь, он - чудесный, он - очень милый, но в нем есть что-то... не знаю, не могу объяснить. Бывают люди, которым - при том, что они очень хороши, было бы как-то более "к лицу" быть очень дурными. Женя - из них.
43
- Я зашибу когда-нибудь эту сволочную свинью, - сердито пробурчал Женя, пробираясь по темной кухне: поросенок особенно громко постукивал копытцами по кафелю, топчась в своем закутке. Поросенок этот, упорно откармливаемый Ефимом, давно уже сделался в доме притчей во языцех так же, как и прочие связанные с Ефимом легенды... Женя усмехнулся, вспомнив свой любимый Ефимовский "перл", сказанный во время подготовки одного из недавних карнавалов Пясту, срочно для чего-то искавшему Мандельштама: "Господин Мандельштам у госпожи Павлович жабу гладят" (имелось в виду жабо...). Обожающий разносить словечки и злые эпиграммы (даже на самого себя), Пяст не удержался пустить великолепное высказывание гулять по всему Дому...
- О, Евгений, это Вы?
- Добрый вечер, Владислав Фелицианович: я что-то давно Вас не видел.
- И опять долго не увидите, - Ходасевич коротко рассмеялся: в усталом смехе явственно прозвучали хрипы. Нервно подвижные черты его лица даже в тускло освещенном коридорчике говорили о сильном обострении хронического заболевания, которым, как знал Женя, Ходасевич страдал с проведенной в практически нетопленой московской квартире зимы восемнадцатого года.
- Что так?
- Утром я уезжаю за город.
- Таки удалось добиться разрешения? Но это же превосходно!
- Да, пожалуй... Вот обхожу наших с прощальным визитом. К Вам уж тогда не загляну, коль скоро сами попались.
- Отдохните как следует, Владислав Фелицианович! Добрый путь.
- Спасибо, не премину. Прощайте. ...Женя поднялся к себе и запер дверь. Ветерок, проникающий через раскрытое окно, шелестел разбросанными по столику бумагами.
"Тьфу ты, стоило бы прибраться, - подумал Женя, зажигая коптилку. Даже и весьма стоило бы, г-н подпоручик, поелику сие напоминает обиталище Ефимова protegee... Доктора Штейнера мы, с позволения господ антропософов, запихнем подале... А это еще что такое? А, да... Надо прочитать... А вот это уже благодеяние - целая папироса!" - Тут же позабыв о намерении прибраться, Женя, сдвинув книги, уселся на мраморной доске столика и, закурив, развернул взятый лист бумаги.
"Стелется теплый туман,
Муза поет все призывней,
Муза зовет в океан,
К берегу Индии дивной.
Кончены сборы с утра,
Пенные глуби бездонны,
Сердце шепнуло: Пора!
Кончено с юдолью сонной!"
Нет, это невозможно! Во всяком случае, я дальше читать не стану - так и скажу Нине. Какие слабые перепевы Гумми... Однако же Гумми довольно-таки благоволит к этому Владимирову... Впрочем, он довольно приятен внешне, кроме того - военный моряк из старинной морской семьи, а Гумми это любит... Не знаю, ничего не могу сказать против Владимирова, кроме, конечно, того, что его стихи бездарны, но все-таки он чем-то мне не нравится... Причем это не просто какой-то антипатический ток, как иногда бывает, а что-то другое, что-то значительнее антипатического тока, с неприятным ощущением, что это что-то непременно надо разгадать... Ладно, ну его! Почему же он все-таки нравится Гумми? Хотя Гумми нравится все, где угадывается стремление к риску... Потому что стремление к риску - это неотъемлемая часть натуры самого Гумми... Гумми... Гумми любит схематизировать и делить на типы... А ведь он и сам великолепно укладывается в довольно своеобразный тип - это тип сверхчеловека, но специфически русский... Собственно, русский и западный сверхчеловек разнятся тем, что русский сверхчеловек всегда религиозен... Религиозность сверхчеловека для Запада - синтез почти немыслимый. Если идти по Гумилевской логике структуры - надо выделить характерные признаки типа... Первое составляющее - почти физическое влечение к риску, риск - как непременное условие существования... Второе известное бретерство и позерство... Кстати, яркий пример этой категории декабрист Лунин, они фантастически похожи с Гумми... А любопытно - мне раньше не приходило в голову: ведь та дуэль Гумми и Волошина так невероятно напоминает дуэль Пьера Безухова с Долоховым, как будто Толстой ее списал из будущего... а ведь Толстой же писал Долохова с Лунина! Неплохо!.. Странно, что для того, чтобы прийти к истинному гуманизму, а гуманизм Лунина поднимается над воззрениями других декабристов так же, как ясная и простая религиозность стихов Гумми поднимается над надломленной религиозностью современных поэтов, - обоим им надо было с шиком относить облачение бретера и убийцы... Кто мог бы угадать в дуэлянте и позере Михаиле Лунине будущий "светильник разумной оппозиции", человека, до конца последовательного в своем хладнокровном мученичестве... В кандалах, в обществе каторжников, без права чтения и переписки создающего в себе царство Божие. "В этом мире несчастны только глупцы или скоты" - скажи это кто другой, но закованный и брошенный на годы в Акатуйскую яму... Какая нечеловеческая несгибаемость под обстоятельствами! "Я не принимал участия в мятежах, присущих толпе, и заговорах, присущих рабам... Единственное мое оружие - мысль..." - надо сказать, что тут больше позы, чем правды, но сколько правды в этой позе! Да и какой идиот первым поставил на сути позы однозначный минус?! А религиозность Гумми многим непонятна именно в силу своей глубины - такая глубина кажется чуждой нынешнему хорошему тону, она не современна, Гумилеву, как и Лунину, более подошли бы рыцарские доспехи... В своей религиозности Гумми никогда не будет жалок, как жалки магические выкрутасы Брюсова и компании Белого: не осквернясь ни единым спиритическим сеансом, он, с глубинным чутьем творца, сроду не занимался иной магией, кроме творчества... А ведь если понять суть его религиозности, то в столбняк можно впасть от потрясения... Ведь она в том, что для Гумми верить в Бога так же естественно, как дышать... И перестать верить для него так же невозможно, как перестать дышать! Да где нам это понять - изломанным, мятущимся, больным... Вся наша религиозная тонкость - только попытки больного вылечиться, а у него их нет, он - религиозно здоров... Вот их и удивляет - почему он не лечится? Их можно понять - такая религиозность редка, я сам ее вижу... во второй раз. Ведь первый раз я увидел ее в Сереже".