"Где ты... изгваздалась?" - кричит на девчонку мать в рассказе "Девчонки умнее стариков", увидав, что девочка под праздник забрызгала грязью новый сарафан.
   "Эх! штука-то важная! - говорит мужик в детском рассказе "Черемуха".Живо жалко!"
   "От кражи этого подсвечника... отклепаться не можешь", - говорит полицейский в детском рассказе "Архиерей и разбойник".
   Житков, обратившись к рассказам для маленьких, тоже не отказался ни от подлинности жизненного материала, ни от живописного и выразительного слова. Как далек смелый язык его рассказов от робкой, вялой, лишенной интонации речи авторов хрестоматийных поучений!
   В крошечном рассказике Житкова для маленьких о колхознике, перебросившем волка через забор, герой произносит всего одну фразу, но такую характерную, верную духу крестьянского языка: "Меня у вас под окном чуть волк не заел. Эко спите!"
   В маленьком рассказе "Разиня" - про девочку, у которой украли корзинку с овощами, есть такой эпизод. Девочка с испугу села на пол. За ней прибегает мать. "Саша, Сашенька, ты здесь, что ли?" - "Тута!" - отвечает Саша, и мы сразу по одному этому слову понимаем, что она, наверно, недавно из деревни и первый раз пошла в городской магазин.
   Каждый герой Житкова, будь то капитан корабля, или крестьянин, или портовый подросток, или охотник-помор, в каждом своем слове, в каждом поступке - человек определенного времени, определенной социальной среды, определенной профессии.
   При изобилии насыщенного жизнью материала, при отчетливости созданных образов можно не опасаться и самой обнаженной морали. Опасность сухости, навязчивости наступает тогда, когда материала нет, а есть одно только благое педагогическое намерение. Тогда оно оказывается одним из тех намерений, которыми вымощен путь в ад.
   Секрет педагогичности и доходчивости рассказа для детей вовсе не в элементарности его. Наоборот, рассказ будет тем понятнее и тем убедительнее, чем он будет богаче, причудливее, многообразнее, чем больше вберет в себя конкретных черт времени и места, чем ближе будет к искусству. Не отвлеченное и абстрактное, как полагали составители хрестоматий, не "детский сад вообще" и не "вообще соседи", а живое, богатое и поэтическое говорит уму и воображению ребенка.
   Лев Толстой в журнале, посвященном школе, писал: "...учителю кажется легким самое простое и общее, а для ученика только сложное и живое кажется легким".
   Но "сложное и живое" - в применении к литературе для детей - это и есть искусство. И Житков - один из основоположников советской литературы для детей, - подчиняя свои произведения отчетливому педагогическому замыслу, понимал, что замысел этот только в том случае окажется осуществленным, действенным, если педагогические "хрестоматийные" произведения будут в то же время произведениями искусства. Вот почему он не отказывался ни от живости языка, ни от глубины чувства. Всякая попытка поставить задачу более легкую, подменить простоту элементарностью, ясность - пресностью, идейность - мелким и случайным педагогическим поручением, вызывала его гнев. "Сидят в Наркомпросе люди,- писал он с горечью 22 мая 1934 года, - которые к детской литературе относятся, как к "дошкольной", "пионерской" и "юношеской" книге, а вовсе не как к произведениям искусства".
   Наглядным примером великолепного умения мобилизовать все художественные средства, вплоть до ритма, для достижения действенности морального вывода может являться рассказ Житкова "Красный командир".
   В рассказе нет ни одного лишнего слова, экономность, сжатость доведены до предела, почти стихотворного. Сюжет рассказа прост, а содержание глубоко. "Ехала мать с малыми ребятами в бричке". Лошади понесли. Прохожие кричат: "Держи! держи!", а сами "в стороны шарахаются, к домам жмутся".
   "Вдруг из-за угла выехал красный командир на лошади. А бричка прямо на него несется. Понял командир, в чем дело, Ничего не крикнул, а повернул своего коня и стал бричке наперерез".
   Все ждали кругом: подлетят бешеные лошади близко - испугается командир и ускачет. "А командир стоит, - пишет Житков, - и конь под ним не шелохнется". Спокойствие человека смирило лошадей. Они стали. И мать и дети были спасены.
   "А командир толкнул коня ногой и поехал дальше". Самый ритм этой заключительной фразы поставлен на службу основному замыслу автора: рассказать детям о спокойной и доброй силе советского воина.
   ГЛАВА IV
   Дети часто задавали Житкову вопрос: что правда и что вымысел в его рассказах? В 1936 году в первом номере журнала "Пионер" была помещена статья-беседа Житкова с читателями под названием "Правда ли?". "У нас есть один вопрос к Б. Житкову, - писали ребята: - было ли то, что он пишет, на самом деле или это он придумал? И потом просим Б. Житкова написать про индейцев".
   Житков отвечал детям, подчеркивая, что все описанные им случаи он почерпнул из жизни, при этом не фотографировал жизнь, а "сводил многие случаи вместе". В своем ответе он сослался на два широко распространенных своих рассказа: "Компас" и "Мария" и "Мэри". В "Компасе", как мы помним, речь шла о подвиге молодых моряков-забастовщиков. "Мария" и "Мэри" рассказ о возмутительном поступке английского капитана с украинскими рыбаками: встретив в темную, бурную ночь советский парусник, он нарочно, назло налетел на него, рассек и потопил.
   "В рассказе "Компас"... почти точно описано то, что было со мной и моим товарищем Сережей, - объяснял Житков. - Его потом, за другое такое же дело, сослали на каторгу... Про "Марию" и "Мэри" это тоже не выдумано, а такой случай был. Конечно, я не слыхал, что говорили на паруснике и что говорилось в это время на пароходе. Но таких хозяев-украинцев было полно в Херсоне, на Голой пристани, в Збурьевке, на Днепре. И английских капитанов я таких много видел. Какой именно тот был, что разрезал парусник, я не знаю. Но уверен, что он не очень отличался от тех, каких я знал. Так что ни капитана, ни шкипера-украинца я не выдумал, случай тоже не выдуманный, а только я все это свел вместе. А вот индейцев я ни одного в своей жизни не видал. И как я могу писать про них? И если я начну писать про то, чего не знаю - это вот будут подлинные враки".
   Из постоянного стремления быть как можно правдивее, избегать "врак", точно воспроизводить подлинные события и чувства, писать лишь о том, что он знает до конца, досконально, выросли не только темы, но и самый стиль рассказов Житкова.
   "Непосредственная действительность мысли, это - язык"*, - утверждает Маркс. Из этого следует, что реальность мысли проявляется в языке. Таким образом, точность знаний и представлений о предмете или явлении обусловливает и точность языка. Чем доскональнее, глубже знает писатель то, о чем он пишет, тем точнее и выразительнее его язык.
   * К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. М., J933, т. IV, стр. 434.
   Житков ни о чем не говорит приблизительно, понаслышке. Обо всем - как соучастник, сотрудник, знаток, профессионал, деятель. Язык произведений Житкова чужд рассудочности и отвлеченности выхолощенного книжного языка; Житков много жил и трудился вместе с народом, любил изображать труд и черпал словесное богатство из основных, необъятных фондов народной речи, созданных людьми труда. Русскую народную речь, щедрую, меткую, разнообразную, Житков знал до тонкости. Сила его стиля - в великолепном воспроизведении сноровки, удальства, быстроты, хватки, меткости. О сноровке плотника: "тяпнул бревно, всадил полтопора и поволок бревно за собой, как собачонку на привязи". "Сложил замок, как влепил. Пристукнул обухом, и срослись два дерева в одно". А вот о ходкой, быстрой рыбачьей шаланде: "приляжет на бок и чешет по зыбям, только пена летит".
   Все многочисленные профессии, которыми владел Житков, требовали от него меткости, и он будто внес эту меткость и в свою работу над словом: "Я увидел лицо, оскаленное от злости. Не лицо, а кулак". Точнее, определительнее не изобразишь это злое лицо и десятками страниц.
   Стремление к точности было у него вполне осознанным. "Если не сделать это со всей точностью, - пишет он в одном из писем 1934 года, - то получится банальность". "Дело, конечно, в точности", - объясняет он в другом письме. "Боюсь невыспанной головы, - пишет он в третьем,- боюсь, что не проведет она в руку того, что надо, и что нельзя неточно взять..."
   С удивительной точностью сделано им, например, описание удава - нет, это даже не назовешь описанием, потому что сам удав пожаловал на страницы рассказа силой житковского слова: "пристальные глаза смотрели неутолимо, жестоко, плотно прицеливаясь... это была живая веревка, которая смотрит для того, чтобы видеть, кого задушить". С той же выразительной точностью передана походка волка: "Он умел смотреть назад, совсем свернув голову к хвосту, и бежать в то же время прямо вперед". С той же точностью воспроизведен прыжок леопарда: "Леопард высоко перемахнул через поваленное кресло-кабину и... мягко лег на брезент. Мясо было уже в клыках... Он на миг замер, только ворочая глазами по сторонам. И вдруг поднялся и воровской побежкой улепетнул". В этом отрывке передано несколько разных моментов движения зверя и для каждого найдено наиболее точное слово: "перемахнул", "мягко лег", "замер", "улепетнул".
   Про писательскую манеру Житкова хочется сказать, как про мастерство его плотника: "Ткнул на место - и как прилипло"; "И разу-то одного зря не ударит".
   Близость к народному языку придавала стилю Житкова энергию, выразительную напористость, сжатость. В его рассказах встречаются куски классические в смысле энергии и меткости, отрывки, достойные того, чтобы поколения детей изучали по ним родной язык.
   "Но моя мангуста - это была дикая - мигом вскочила на лапы. Она держала змею за хвост, она впилась в нее своими острыми зубками. Змея сжималась, тянула дикую снова в черный проход. Но дикая упиралась всеми лапками и вытаскивала змею все больше и больше. Змея была толщиной в два пальца, и она била хвостом о палубу, как плетью, а на конце держалась мангуста, и ее бросало из стороны в сторону. Я хотел обрубить этот хвост, но Федор куда-то скрылся вместе с топором. Его звали, но он не откликался. Все в страхе ждали, когда появится змеиная голова. Сейчас уже конец, и вырвется наружу вся змея. Это что? Это не змеиная голова - это мангуста! Вот и ручная прыгнула на палубу: она впилась в шею змеи сбоку. Змея извивалась, рвалась, она стучала мангустами по палубе, а они держались, как пиявки.
   Вдруг кто-то крикнул:
   - Бей! - и ударил ломом по змее.
   Все бросились и кто чем стали молотить. Я боялся, что в переполохе убьют мангуст. Я оторвал от хвоста дикую.
   Она была в такой злобе, что укусила меня за руку; она рвалась и царапалась. Я сорвал с себя шапку и завернул ей морду. Ручную оторвал мой товарищ. Мы усадили их в клетку. Они кричали и рвались, хватали зубами решетку. Я кинул им кусочек мяса, но они и внимания не обратили. Я потушил в каюте свет и пошел прижечь йодом покусанные руки.
   А там, на палубе, все еще молотили змею. Потом выкинули за борт".
   Кажется, энергичнее и точнее не расскажешь - так все кратко и убедительно. Энергией стиля отличаются не только беллетристические вещи Житкова. Характерно, например, примечание, сделанное им к статье о ледоколах:
   "Только полярные моря замерзают сплошь. А уж Балтийское море всю зиму свободно в середине, оно как в белой раме, а внутри бесится студеная вода на зимних штормах".
   "Бесится студеная вода"! Кто, кроме Житкова, позволил бы себе употребить это буйное слово в подстрочном примечании! Ведь согласно прочно укоренившейся традиции примечания принято писать с полным бесстрастием (того, мол, требует наука).
   Но не только в примечании дело. Весь стиль Житкова, с его смелыми "чешет", "ткнул", "влепил" и "рвануло", является вызовом педантичным пуристам.
   Призыв Горького бороться "за очищение литературы от словесного хлама", против "плетения словесной чепухи", против всяких "подъялдыкивать", "базынить", "скукоживаться", против всяких и всяческих "выкулдыкиваний", которыми иные писатели засоряли литературу, настойчивое желание Горького оградить литературный язык, созданный великими мастерами, от областных, провинциальных словечек, без толку вплетаемых в текст для прикрытия скудости, бедности собственного лексикона, было воспринято иными критиками и редакторами, как призыв бороться со всяким своеобразием языка, за его мертвенную педантическую норматив-ность. Им осталось чуждо требование Белинского: детские книги должны быть написаны "языком легким, свободным, игривым, цветущим в самой своей простоте". Под борьбой за чистоту языка они упорно понимают не отстаивание его выразительности, не защиту цветения, а, напротив, - борьбу за бесцветность, единообразие, за педантическую правильность, выхолощенность.
   "...Идеологически и художественно точное изображение нашей действительности в литературе, - писал М. Горький, - повелительно требует богатства, простоты, ясности и твердости языка"; "для писателя "художника" необходимо широкое знакомство со всем запасом слов богатейшего нашего словаря и необходимо уменье выбирать из него наиболее точные, ясные, сильные слова". Мнимые защитники чистоты языка желают помнить из этих двух знаменитых формул только определение "чистый", упорно, нарочито забывая об определениях "богатый", "сильный"; под словами же "чистый" критики-педанты и редакторы, лишенные слуха, разумеют не меткость языка, не его гибкость или точность, а попросту отсутствие в тексте выражений и слов, неупотребимых в их собственном скудном словесном хозяйстве, или же тех, которые, будучи взяты сами по себе, отдельно от текста, вне идейной и художественной задачи, звучат грубовато.
   Такие критики, редакторы, педагоги любят повторять, что Пушкин, Грибоедов, Некрасов, Крылов учились языку у народа и вносили в свои произведения обороты живой устной речи, но на деле всякую попытку писателя обогатить книжный язык этими оборотами встречали и встречают с недоумением и протестом.
   "У тебя на это духу не хватит", - написано в рукописи. "Ты не решишься", - поправляет педант, уверенный, что он борется за чистоту языка, а в действительности способствуя его оскудению. "Седая щетина", - пишет автор. "Седые волосы", - возражают ему. А такие меткие народные слова, как, например, "недолюдки" или "опростоволосился", повергают глухих педантов в отчаяние. Не сказать ли вместо "недолюдки" - "не совсем люди", а вместо "опростоволосился" - "ошибся"? Разумеется, вводить разговорную речь в литературу следует умеючи, со всей осторожностью и ответственностью, чтобы уберечь такое драгоценное орудие, как литературный язык (то есть язык отборный, столетиями вбиравший из народного только самое точное, выразительное, поэтическое), от возможности его засорения. Отбор этот требует чуткости, познаний, вкуса, высокой культуры и верности "духу языка". Иначе случается, что сорняки остаются, а злаки выпалываются. Такие уродливые порождения канцелярии, как "недопонимать", проникают в литературу, а слова, заимствованные из основного словарного фонда, как, например, "перемахнул" или "улепетнул", точные и выразительные, находятся под подозрением. Не педагогичнее ли и не благопристойнее ли будет "перепрыгнул" или "убежал"? В рецензии на сборник Житкова "Рассказы о технике" рецензент протестует против употребления таких, по его мнению, "псевдонародных" слов, как "скачет" или "пропихнуть".
   Фраза Житкова заимствовала из народной речи не только словарное богатство, энергию, краткость, но и удивительную конкретность, зримость. Его стиль вполне удовлетворяет требованию, выдвинутому А. Н. Толстым: "строя художественную фразу, нужно видеть нечто". Строя художественную фразу, Житков безусловно видел движение своих героев - людей ли, животных ли, - именно видел и искал подходящего слова, чтобы как можно точнее это движение воспроизвести. В описании борьбы мангуст со змеей каждая фраза с точностью воспроизводит движение. Эпитетов почти нет - ведь речь здесь идет о напряженной борьбе, и потому основную нагрузку несут на себе глаголы, точно воспроизводящие действие. "Змея извивалась, рвалась, она стучала мангустами по палубе"... "А там, на палубе, все еще молотили змею".
   Меткость в передаче явлений внешнего мира - действий, лиц, предметов сочеталась в произведениях Житкова с меткостью в изображении мира душевного, внутреннего. Если бы он с точностью умел говорить только о том, как плотник вгоняет гвоздь в бревно, и о том, как лопается, поднимаясь, морская зыбь, и как на палубе молотили змею, если бы это была точность только внешняя, только предметная, если бы она не была соединена со столь же меткой передачей движений души, - рассказы Житкова не имели бы ни впечатляющей, ни воспитательной власти. Но меткость не покидала Житкова и тогда, когда он от описания внешних движений переходил к движениям душевным, внутренним. Душевный мир мальчика, героя рассказа "Дяденька", пережитые им чувства ненависти, страха, нежности, радости изображены Житковым с не меньшей точностью, чем работа воздушных молотков, которыми орудуют на судостроительном заводе мастеровые. Чувства и мысли деревенского мальчика, героя рассказа "Метель", переданы с не менее достоверной точностью, чем все перемены лошадиного шага - то дробного по накатанной, ровной дороге, то мягкого - когда лошади ступают по брюхо в снегу. Точно описан летящий снег, звон бубенцов, укутанный в чужую шубу Митька. Доверие читателя завоевано. И потому читатель верит и мыслям и чувствам героя даже тогда, когда они сложны, противоречивы, тонки: то ему хочется ехать, то он боится, раскаивается, что поехал, то раздражен против своих седоков, то готов отдать за них жизнь.
   В рассказе "Тихон Матвеич" - об орангутанге, купленном машинистом Марковым на острове Цейлон у сингалезов. - изображены три характера: Марков, человек торгашеской складки, приобретающий обезьян, чтобы нажить "рубль на рубль", перепродав их в Японии; Храмцов - франт, атлет, хвастун, злой задира, и Асейкин - молодой долговязый радист: "он первый раз попал в тропики и ходил как пьяный от счастья". Храмцов дразнит Тихона Матвеича, чтобы похвастать перед товарищами своей силой, вызывает его на борьбу - и через минуту лежит на палубе без сознания; спасает его Асейкин, ласково уговаривающий обезьяну. Тихон Матвеич привык ему верить, потому что Асейкин отгонял от больной "леди оранг" мошек, подавал ей воду... Житков нигде не распространяется о дружеских чувствах Асейкина к обезьяне, но находит для них точное выражение в одной-единственной реплике.
   "В Нагасаки, на пристани, уже ждала клетка. Она стояла на повозке. Агент зоопарка пришел на пароход.
   Марков просил Асейкина усадить Тихона Матвеича в клетку.
   - Я не мерзавец, - сказал Асейкин и сбежал по сходне на берег".
   Эта короткая реплика сразу, с полной точностью определяет психологию Асейкина: он висе в свое отношение к обезьяне человеческие понятия дружбы, чести, и теперь помочь отвезти Тихона Матвеича в клетку представляется ему поступком предательским.
   В рассказе Житков точно описывает и кожу сингалсза со следами тигриных когтей ("сингалез был до пояса голый, но казалось, что он в коричневой фуфайке и его закапали штукатуркой"), и приемы охоты сингалезов на тигра, и ту палочку, которую охотник засовывает тигру в рот ("если сжать ее в кулаке, то с обеих сторон выскакивают короткие ножики"). Но вся эта точность и меткость изображения только давала бы сведения и не трогала бы, не волновала читателя, если бы за ней не стоял изображенный с такой же точностью душевный мир героев.
   В рассказе "Механик Салерно" - о пожаре в трюме корабля - Житков находит точные, конкретные признаки грозного роста надвигающейся опасности. Вот палуба нагрелась так, что "смола в пазах липла к руке"; вот "переборка" в трюме уже "нагрелась - рука не терпит. Как утюг"; вот уже на переборке "краска закудрявилась, барашком пошла". Зная о пожаре, рассчитывая по часам, когда огонь вырвется наружу, капитан корабля проявляет героическое хладнокровие, усмиряет бунт, готовый вспыхнуть среди матросов, предотвращает панику среди пассажиров и успевает высадить и пассажиров и экипаж на плоты, прежде чем наступила минута взрыва. Ни мыслей, ни чувств его Житков не описывает: только поступки, приказания, действия. Но вот все спасены, все благополучно отплывают от судна, которое вот-вот взорвется. Капитан смотрит на оставленный корабль. После точного, сжатого воспроизведения событий, предметов и действий всякое приблизительное слово о чувствах капитана звучало бы ложью, фальшью. Но Житков для изображения чувств капитана находит слова столь несомненные, что кажется: не были бы они написаны им - читатель сам сочинил бы их за автора:
   "Прошло два часа. Солнце уже высоко поднялось... А пароход стоял один. Он уже не дышал. Мертвый, брошенный, он покачивался на зыби.
   "Что же это?" - думал капитан.
   - Зачем же мы уехали? - крикнул ребенок и заплакал.
   Капитан со шлюпки оглядывался то на ребенка, то на пароход.
   - Бедный, бедный... - шептал капитан. И сам не знал - про ребенка или про пароход.
   И вдруг над пароходом взлетело белое облако, и вслед за ним рвануло вверх пламя...
   Капитан отвернулся, закрыл глаза рукой. Ему было больно: горит живой пароход. Но он снова взглянул сквозь слезы".
   Обычные слова: "бедный, бедный", "живой пароход" воспринимаются здесь как единственно возможные и волнуют и трогают - в такой они вправлены точный контекст. Веришь им не менее, чем описанию дрожи машины или роста пожара. Суровый человек - капитан, который ударил кулаком по лицу солгавшего ему механика и беспощадно выкинул за борт сеявшего панику пассажира, - виден нам теперь плачущим, оплакивающим судно, и эти недешевые слезы хватают за душу. Теперь мы знаем капитана изнутри и знаем степень не только его сурового мужества, но и его душевной размягченности, слабости.
   Рассказы Житкова содержат в себе огромный эмоциональный заряд - вот почему они находят отклик в душах читателей. К ним можно отнести его собственное определение: "точен в словах, говорит по тугой проволоке, но за этим страсть". Точность Житкова не суха, но сердечна. Он сам взволнован потому волнует и читателя. Пафос произведений Житкова - его ненависть к тунеядцам, по мыкающим тружениками, и его уважение к людям труда, к людям-творцам - придает точности страстность, сдержанности - лиризм. С какой страстью изображает он тех, кого ненавидит, - людей наживы, людей-угнетателей! Не изображает, а изобличает, не изобличает - мордует. На наших глазах под пером Житкова человек-угнетатель ("ядовитый, грязненький") перерастает в чудовище: у него не лицо, а бифштекс, не тело, а туша, не башмаки, а копыта; и это чудовище этими башмачищами- копытами "тычет в худую спину" бедняка - в спину труженика, на чьей стороне вся любовь Житкова, вся его нежность, чьей судьбою он страстно занят, о чем бы ни писал. Отчетливости чувств - ненависти к одним, любви к другим, пристрастия, не уменьшающего, а, наоборот, усиливающего подлинную художественную точность, - требовал Житков от всякой книги. Критикуя книгу одного из своих друзей-литераторов, Житков с упреком писал ему: "Вы... куда-то в бумагу закапываете свое сердце, так что пульс его едва слышен по страницам". Сам он не был грешен этим. При нарочитой грубоватости словаря, при целомудренной скупости в изображении чувств сердце автора - страстно любящее, страстно ненавидящее - явственно пульсирует на страницах. "Чего ты, шут с тобой? Да милый ты мой!" - с нежностью говорит он заводскому мальчонке устами старого клепальщика. А какая нежность сквозь точное, строгое, сдержанное, порой грубоватое слово видна в изображении бед и страхов мальчонки-рыбака в рассказе "Черная махалка", мальчонки-крестьянина в рассказе "Метель"! Будто к каждому Житков нагнулся, как старый клепальщик, каждого погладил и даже на руки поднял и каждому сказал: "Не реви. Да милый ты мой!" - сказал с глубокою нежностью, но голосом чуть хриплым и грубоватым. "Всякая холодность - кощунство и пошлость, которой никакого нет и не выдумаешь оправдания", - писал Житков. "Одно все же скажу, - советовал он своему другу, - не бойтесь вы лирики. Без нее не движется ничто. И в эпосе ведь все равно чью-то сторону вы держите? А коли держите, значит, и сердце затронуто, и это я считаю лирикой. Иначе, кроме каталогов, и книг нет. Да и хороший каталог не без лиризма делается".
   В своем творчестве Житков неуклонно "держал" одну "сторону" - сторону трудового народа. И держал не рассудком, не сухо и холодно, а влюбленно, всей душой. Эта страстная приверженность создала его стиль: смелость речи, энергию, меткость, грубоватость - и нежность, запрятанную глубоко внутри, "лирику", проступающую сквозь жесткую точность.
   ГЛАВА V
   Очерк Житкова о Волховстрое, помещенный в журнале "Пионер" в 1927 году, начинается так:
   "Спросишь кого-нибудь из знающих людей: что это за Волховстрой такой? А ответят:
   - Это гидроэлектрическая установка.
   - Как это?
   - А просто: турбины стоят и генераторы, получают высоковольтный ток, подают на трансформаторы... Ну, вот и все.
   Объяснил. И слова все какие важные: генераторы, трансформаторы. Трамбомбаторы, одним словом. И не узнаешь больше, чем знал: построили на Волхове на реке что-то электрическое".