Страница:
20.IX.45
Верная присяге, данной мною Тусе, каждый день звоню Евгении Самойловне. Иногда завожу ей книжки, - она ведь рьяная читательница, как и Туся. Без Тусеньки она очень скучает, и я стараюсь ее развлекать, но, признаюсь, не всегда умею ей сочувствовать. Сегодня она пожаловалась мне, что не спала всю ночь.
- Почему же? Случилось что-нибудь?
- Туся мне по телефону сказала: "в красном шкапу почти все цело". Значит, в других шкапах - не все...
2.X.45
Вечером, после тяжелого, изнурительного дня, потащилась к Тусе - за письмом от Шуры, за вещами, которые мне Туся привезла и, главное, чтобы увидеть ее наконец.
В двух крошечных комнатушках и в передней свалены, сдвинуты, приткнуты, заткнуты Тусины вещи. Среди них, как в лабиринте, блуждают Евгения Самойловна и Соломон Маркович. Я радостно встретилась с умным, благородным Тусиным бюро и погладила его: сколько наших ночных разговоров вобрала в себя эта блестящая поверхность!
О городе Туся сказала:
- Он как человек. И если бы Шура не нянчила меня - я не выдержала бы встречи с этим человеком.
У них в ленинградской квартире, конечно, какая-то чужая семья. В бывшей Тусиной комнате - бочка с огурцами и картошка: "это мужа кабинет", - говорит генеральша.
А мне Шуринька прислала мой электрический камин.
Знают ли они, Шура и Туся, что' они вернули мне вместе с этим камином?
3.Х.45
Только что вернулась от Туси. Час ночи. Поход был с маленькой катастрофой. Я твердо ушла в 11 часов, минута в минуту, но попала под дождь, сунулась обеими ногами в лужу и, дойдя до Каляевской, обнаружила, что на голове нет берета. Я назад, к Тусе, за фонариком, чтобы поискать берет. Фонаря не оказалось, но Туся, как ни устала, отправилась вместе со мною и скоро нашла мой гнусный головной убор: он лежал в луже в подворотне. Туся закутала меня в платок, а мой берет унесла к себе сушить и чинить.
Рассказала мне по дороге, что С.Я. все спрашивает, чем заменить слова "распарить тыкву" в одном стихотворении Китса.
- Ничем не надо, С.Я. Так хорошо. Оставьте так.
- Вы говорите, чтобы избавиться и больше не думать, или потому, что это на самом деле хорошо? - спрашивает С.Я. в гневе.
- Потому что на самом деле.
Но через 10 минут опять звонок и новые сомнения.
20.Х.45
Вернулась вчера от Туси в половине второго ночи. В 11 я уже была одета, но до часу простояла перед ней в пальто и шапке. Я смолоду не умела от нее уходить, а теперь, когда она да Шура - все мое достояние, и подавно.
Тусенька съездила в Ленинград недаром. Старый Будда снова стоит на бюро, на том же месте, на той же салфеточке; и фотографии под стеклом... Там Иосиф с высокими молодыми волосами. У нее в комнате все уже снова ленинградское, все наше, из нашей жизни, памятное - последних лет редакции.
Говорили мы обо всем на свете и под конец о нас самих. И все, что во мне смутно, подспудно, - все делается отчетливым здесь, в присутствии Будды, при свете этого голоса.
Мельком я сказала о Грине, что он очень плох, что его формалисты выдумали. Плохой писатель без языка, без мыслей, без людей.
- А формалисты вообще не имели непосредственного слуха к литературе, сказала Туся. - Даже Тынянов. Вот как люди без слуха к музыке. Вот почему им так легко было выдумывать то одно, то другое: непосредственных отношений с поэзией у них не было.
Поговорив о Мопассане (я бранила, Туся защищала), заговорили о Зое и Танечке, о том, что Зоя о ней совсем не умеет заботиться, что в детском лагере, по рассказам Марины, Зоя самоотверженно нянчила всех детей, кроме Тани.
- Это понятно, - сказала Тусенька. - Потому что Таня - это она сама, а сама для себя Зоя - нечто нестоящее. Другим она хочет помочь, хочет служить, а себе она желает одного: папирос и чтобы не мешали лечь на кровать в галошах.
Потом Туся еще раз повторила мне, что в эту ее ленинградскую поездку Шура ее просто спасла.
- Одна я бы не выдержала встречи с городом. Там я так ясно почувствовала тех, кого уже нет. Я могла даже говорить с ними. Они были возле.
А недавно ей приснился сон об Иосифе. Он в пижаме - только почему-то пижама чужая, не его. Но он бодрый, веселый, вернувшийся. И она ему обо всем и обо всех рассказывает: о блокаде, о Шуре - как Шуринька ей помогла, - о городе, о перелете в Москву. Он слушает, а потом:
- Но ты знаешь, что я умер?
- Ну, это все равно... Это ничего...
И продолжает рассказывать и только постепенно во сне понимает, что' это значит, и просыпается в слезах...
7.XI.45
Под мокрым снегом после конца демонстрации пришла к Тусе. Она прочла мне свою балетную заявку и три сказки. Сказки ее, уже который месяц, переданы Чагиным Тихонову6. Лежат там, и их никто не читает. Вот они, истинные ревнители русской национальной культуры! Пальцем не хотят шевельнуть. А между тем эта книга, как предсказанная звезда, осветила бы темные углы нашей словесности, светом своим убила бы Леонова с его клеветой на русский язык. Сказки мудрые, лукавые, поэтичные - сказки, наконец-то прочтенные художником. Сколько лет, плесневея в руках у этнографов, дожидались они Тусиных рук.
Дождались - и никто не рад.
Мы смотрели старые фотографии - мои с напыщенными отроческими надписями и Тусины. Я выпросила у Туси карточку ее и Зойкину - их молодые лица - их шляпы и сумки, памятные, трогательные для меня.
18.XI.45
Только что позвонила Туся: просит придти прослушать "Авдотью Рязаночку", которую завтра она должна читать в Комитете. Конечно, мне сейчас ни минуты нельзя отрывать от Миклухи7, но кажется, я все-таки пойду.
Вернулась. Медленно из меня выходит холод. На улице мороз, ветер и ледяная луна.
Мне положительно нельзя ходить к Тусе: за эту радость я всегда плачусь чем-нибудь, ошалевая: вот теперь позабыла очки! Как же я завтра сяду работать? Писать-то могу, а читать?
Пьеса хорошая, с темпераментом, очень отроческая, местами - по-настоящему трогающая душу. Там, где под спудом чувствуется личный Тусин опыт - опыт потерь и бед, - там совсем хорошо. Но горе мне с великим русским языком! Видит Бог, я люблю его. У Туси он хорош - цитатен - из сказок. И все же его избыток, его ощутимость, всегда как-то смущает меня. Там, где он осердечен личным сегодняшним опытом, - там он жив и уместен. Когда же он взят только как цитата - он мне не по душе.
19.XI.45
С утра я условилась с Тусей по телефону, что очки она принесет в Комитет по делам искусства, ровно к 13.15, когда поедет туда читать.
Я отправилась к машинистке, потом в магазин, потом в Детгиз и, уже порядком иззябшая, на свидание с Тусей.
Я ждала ее ровно час - на ветру, на морозе. Оледенела до слез. Люди толпой льнули к карточкам актеров, выставленным у подъезда, и я рассматривала лица зрителей, не актеров. И на этих лицах лежит чья-то любовь, но если смотреть на них без любви, то...
Замерзла я зверски. Рассердилась и обиделась на Тусю ужасно. Целый час стояла и припоминала все ее несносные опоздания, еще ленинградские: как ее ни молишь, бывало, не опаздывать - все равно опоздает. Я в уме перечислила все ее вины. У меня ведь пальто летнее, а я жду ее час на морозе - ведь она знает, что у меня зимнего нет, и заставляет ждать!
Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.
Только мы пообедали - явилась Туся с моими очками.
Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета - то есть через дом.
Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?
Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я.
20.XI.45
Туся читала мне по телефону сказку о матросе Проньке - чудо как хорошо, можно сказать "работа под куполом".
7.I.46
Тусенька была у меня, и сегодня впервые рассказала мне подробно о блокаде, о себе, о Шуре.
Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти - своей или чужой. Она сидела, опустив голову и закрыв глаза.
Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному?
Если бы рядом была Люшенька - по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит. (В щели в Переделкине, по ночам, когда немцы бомбили Внуково, мы с Люшей учили английские слова.) Но если бы я была одна, то я, вероятно, вела бы себя, как Шура.
Тусенька - материнский человек, ей и Люша не нужна, чтобы чувствовать себя матерью всем.
14.III.46
От Зильберштейна, соблазнившись близью, пошла к Тусе.
Туся рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым8, редакторшей и Самуилом Яковлевичем. Редакторша сделала С.Я. замечания. Такие, например:
- Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.
С.Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.
- Все равно, мне как-то не нравится, - сказала редакторша.
С.Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:
- Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!
- И возьмите! - крикнул Мясников.
Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен.
21.III.46
Сегодня днем ко мне зашла Туся, принесла в подарок вятскую куколку. Сидела она недолго; мы только успели поспорить о стихах. Я прочитала ей "Попытку ревности" и "Тоску по родине" Цветаевой, которые мне полюбились. Я у Цветаевой люблю далеко не все; но это - очень. Однако Тусе не пришлись эти стихи по душе. Я огорчилась, я в последнее время часто с ней расхожусь в любви к стихам. Мне кажется, она даже Пастернака разлюбила, а когда-то в юности ведь именно она научила меня его любить. Я до сих пор помню, как она читала мне на улице:
Может статься так,
Может и'наче,
Но в ненастный некий час
Духовенств душней,
Черней иночеств,
Постигает безумье нас...
Когда вышел "1905 год", Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством - чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву - несомненную родственницу его - совсем не любит*.
Она прочла мне "Яблоню" Бунина, в самом деле, изумительную:
Старишься, подруга дорогая?
Не горюй! Вот будет ли такая
Молодая старость у других.
Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско-цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.
Туся ответила так:
- Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный; важный; строгий.
30.III.46
Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:
- Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.
Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.
14.IV.46
На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных9 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: "а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник - не стихи".
Туся подтвердила: "Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее". "Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют".
Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:
- Я говорила с С.Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С.Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши
музыкальность
психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего
актерского начала, необходимого в искусстве.
Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?
7.VI.46
Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга10: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, п.ч. он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.
Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала, как шла - легко.
13.Х.46
У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.
В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло бежим друг к другу.
Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу - она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.
- Я на днях бродила по улицам, - рассказывала Туся, - и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: "Я умираю". Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.
Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т.е. общая судьба.
- Нет. С нами.
Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал "Былое и думы" и создал "Колокол" в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди... Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?
- Я училась бы, - ответила Туся, подумав, - языкам, филологии, истории... Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей... Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине11.
- Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.
Но Туся не пошла на это утешение.
- Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, п.ч. те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего 40 лет. Вот и все.
Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.
Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.
20.Х.46
Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.
Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.
Мы забраковали 3/4 предложенного материала.
Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом - мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.
- Странные были у нас учителя, - сказала Туся. - Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский - нуль; Степанов - барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский - библиограф - и все они вместе, прежде всего, не литераторы. Непосредственно талантливого, литераторского, в них нет ничего, а псевдоученого много.
Да, я с Тусей согласна - наши университеты были: позади - поэзия и впереди - редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.
5.XI.46
Сегодня со мной случилась беда, которая, не знаю, чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев12 посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной - я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра схватила гранки и ушла к Тусе.
Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.
Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.
8.XI.47
Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.
Туся полнеет, ширеет - это, по-видимому, ее способ стареть - но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа - как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем - кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей - удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними, и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому "не так". На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.
16.X.48
Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов13. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против "дилетантизма" (т.е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за "науку" - т.е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку - и она зажила новой жизнью.
Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом в пылу и жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала - как всегда во время речи - кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он "тронул" - под громкий хохот аудитории.
24.V.50
Жалко, разумеется, всех троих: Евгению Самойловну, Тусю, Соломона Марковича... Но мне жальче всех Тусю. Болезнь Евг. Сам. накрыла ее с головой, поглотила; никогда она не была дальше от работы, чем теперь; где тут работать - ей уснуть некогда, некогда поесть - хотя дежурит сестра, не отходит от больной Соломон Маркович, и мы все помогаем, как можем. Сусанна14 - та просто переселилась на их черную коммунальную кухню, ходит на рынок, стряпает, пытаясь кормить Тусю и Соломона Марковича.
По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба - и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. "Ту-ся!" мгновенно выговаривает Е.С., чуть Тусенька выходит за дверь; "Туся обедает, Женичка! - говорит ей Соломон Маркович. - Подожди немного, дорогая, она сейчас придет". "Ту-ся!" - твердо повторяет Е.С., и Туся приходит, и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери - как, наверное, всякая большая любовь - слепа. Она в умилении перед мужеством Е.С., которое нам не приметно.
- Я всегда знала, - сказала мне Туся со слезами, - что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.
Любовь слепа. И - всемогуща. Ухаживать за Е.С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона - невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.
Когда Е.С. уснула - сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем - все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда - и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку - сквозняк, п.ч. дверь напротив. Закроешь - духота.
20.VI.51
Были с Ваней у Туси. Ваня15 в шутку спросил ее:
- Как вы думаете, Тамара Григорьевна, у Лиды с NN роман?
Тусенька махнула рукой:
- Нет. Блокадная баня. Можете быть спокойны.
И объяснила, что во время блокады сначала бани совсем не работали, а потом их открыли, но неделя была разделена на мужские и женские дни. Иногда приедут с фронта солдаты, охота помыться, а нельзя: день в бане женский. И женщины их пускали: "Ладно, мойтесь с нами... Нам ничего... Нам все равно...".
10.VII.51
Была в Лосинке у Вани и у Туси. Обедали у Туси, Ваня разливал чай. (Туся это называет: "Старшая дочь - помощница в доме".) Потом сидели на нагретом солнцем Ванином крыльце, потом втроем бродили по кладбищу. Там чудесный шум ветра в вершинах. Туся читала стихи, свои любимые: тютчевскую "Весну", лермонтовское "Когда порой я на тебя гляжу". Потом поговорили о С.Г., о том, что муж все не может окончательно порвать с прежней семьей, и С.Г. мучается. Туся опять и опять объясняла мне, как она объясняет мне скоро 30 лет, разнообразие любви, сложность человеческих чувств: одни другим разнообразные отношения якобы не мешают.
Мне кажется, это мужская теория, женщинам чуждая.
Ваня молчал. Я спорила. Туся сердилась.
19.VII.51
Съездила с Рахтановым16 в Лосинку к Ване. Вытащили и Тусю к Ване. Он разостлал на лугу перед крыльцом два одеяла, и мы долго там сидели все четверо. Рахтанов сообщил, что в редакционные времена был в Тусю влюблен и даже объяснился ей в любви на Кирочной улице, когда они вместе возвращались от меня. Тусенька смеялась и не отрицала.
Мы стали подсчитывать, сколько уже лет знаем друг друга: я, Туся и Рахтанов - с зимы 1925 года; я и Ваня - с 20-го или 21-го - тридцать лет! Какие же мы уже старые!
- А правда, - сказал Рахтанов, - в юности совсем неверно представляешь себе старость? Теперь мы можем это проверить и убедиться в неправильности наших тогдашних представлений.
- Вы можете сформулировать, в чем неправильность? - спросила Туся.
- Могу. Мы думали, что старики - это старики.
- Молодец, - сказала Туся. - Очень точно. Но только я должна признаться, что я так никогда не думала. Я всегда знала, что человек от первого дня до последнего один и тот же. А если уж говорить о переменах, то старость - это не утрата чего-то, а приобретенье.
20.IX.52
Удивительное Тусино свойство успокаивать боль, снимать с плеч тяжести. И не успокоениями - а тем, что вдруг открываются перед тобой перспективы, перед которыми твои горести - мелки.
Сегодня я приехала к ней в Лосинку, измученная своими бедами. А тут еще дождь. Мокрое шоссе, скользящий на мокрых листьях пьяный, мокрая темень в Ванином саду, через который я шла к Тусиной калитке. Сначала Туся была занята Сусанной, потом Евг. Самойловной, и я ждала, раздражаясь. Но как только Сусанна ушла, Е.С. уснула и Туся начала говорить о моей рукописи - я сразу почувствовала не только ее правоту, но и целительность света, исходящего из ее голоса. Все, что меня давит, показалось маленьким перед существенностью, истинностью ее слов. Мои старания приобрели перспективу и смысл.
25.IV.53
Вечером съездила к Тусе за сумкой, которую эта фея Мелюзина давно уже приготовила для меня по случаю моего рождения. Там оказалась Шура. Фея в огорчении: ее заставили чуть ли не год работать над "Оловянными кольцами", она переделывала их по требованию редакции (?) раз 5 - а потом прочел начальник, некто Гусев, и сказал, что идея неясна: не содержится ли в пьесе проповедь глупости? Между тем, идея совершенно ясна, ее поняла даже десятилетняя Фридина Саша17: пошлые люди видят в доброте и благородстве - одну глупость... Саша поняла, но где уж понять Гусеву?
Верная присяге, данной мною Тусе, каждый день звоню Евгении Самойловне. Иногда завожу ей книжки, - она ведь рьяная читательница, как и Туся. Без Тусеньки она очень скучает, и я стараюсь ее развлекать, но, признаюсь, не всегда умею ей сочувствовать. Сегодня она пожаловалась мне, что не спала всю ночь.
- Почему же? Случилось что-нибудь?
- Туся мне по телефону сказала: "в красном шкапу почти все цело". Значит, в других шкапах - не все...
2.X.45
Вечером, после тяжелого, изнурительного дня, потащилась к Тусе - за письмом от Шуры, за вещами, которые мне Туся привезла и, главное, чтобы увидеть ее наконец.
В двух крошечных комнатушках и в передней свалены, сдвинуты, приткнуты, заткнуты Тусины вещи. Среди них, как в лабиринте, блуждают Евгения Самойловна и Соломон Маркович. Я радостно встретилась с умным, благородным Тусиным бюро и погладила его: сколько наших ночных разговоров вобрала в себя эта блестящая поверхность!
О городе Туся сказала:
- Он как человек. И если бы Шура не нянчила меня - я не выдержала бы встречи с этим человеком.
У них в ленинградской квартире, конечно, какая-то чужая семья. В бывшей Тусиной комнате - бочка с огурцами и картошка: "это мужа кабинет", - говорит генеральша.
А мне Шуринька прислала мой электрический камин.
Знают ли они, Шура и Туся, что' они вернули мне вместе с этим камином?
3.Х.45
Только что вернулась от Туси. Час ночи. Поход был с маленькой катастрофой. Я твердо ушла в 11 часов, минута в минуту, но попала под дождь, сунулась обеими ногами в лужу и, дойдя до Каляевской, обнаружила, что на голове нет берета. Я назад, к Тусе, за фонариком, чтобы поискать берет. Фонаря не оказалось, но Туся, как ни устала, отправилась вместе со мною и скоро нашла мой гнусный головной убор: он лежал в луже в подворотне. Туся закутала меня в платок, а мой берет унесла к себе сушить и чинить.
Рассказала мне по дороге, что С.Я. все спрашивает, чем заменить слова "распарить тыкву" в одном стихотворении Китса.
- Ничем не надо, С.Я. Так хорошо. Оставьте так.
- Вы говорите, чтобы избавиться и больше не думать, или потому, что это на самом деле хорошо? - спрашивает С.Я. в гневе.
- Потому что на самом деле.
Но через 10 минут опять звонок и новые сомнения.
20.Х.45
Вернулась вчера от Туси в половине второго ночи. В 11 я уже была одета, но до часу простояла перед ней в пальто и шапке. Я смолоду не умела от нее уходить, а теперь, когда она да Шура - все мое достояние, и подавно.
Тусенька съездила в Ленинград недаром. Старый Будда снова стоит на бюро, на том же месте, на той же салфеточке; и фотографии под стеклом... Там Иосиф с высокими молодыми волосами. У нее в комнате все уже снова ленинградское, все наше, из нашей жизни, памятное - последних лет редакции.
Говорили мы обо всем на свете и под конец о нас самих. И все, что во мне смутно, подспудно, - все делается отчетливым здесь, в присутствии Будды, при свете этого голоса.
Мельком я сказала о Грине, что он очень плох, что его формалисты выдумали. Плохой писатель без языка, без мыслей, без людей.
- А формалисты вообще не имели непосредственного слуха к литературе, сказала Туся. - Даже Тынянов. Вот как люди без слуха к музыке. Вот почему им так легко было выдумывать то одно, то другое: непосредственных отношений с поэзией у них не было.
Поговорив о Мопассане (я бранила, Туся защищала), заговорили о Зое и Танечке, о том, что Зоя о ней совсем не умеет заботиться, что в детском лагере, по рассказам Марины, Зоя самоотверженно нянчила всех детей, кроме Тани.
- Это понятно, - сказала Тусенька. - Потому что Таня - это она сама, а сама для себя Зоя - нечто нестоящее. Другим она хочет помочь, хочет служить, а себе она желает одного: папирос и чтобы не мешали лечь на кровать в галошах.
Потом Туся еще раз повторила мне, что в эту ее ленинградскую поездку Шура ее просто спасла.
- Одна я бы не выдержала встречи с городом. Там я так ясно почувствовала тех, кого уже нет. Я могла даже говорить с ними. Они были возле.
А недавно ей приснился сон об Иосифе. Он в пижаме - только почему-то пижама чужая, не его. Но он бодрый, веселый, вернувшийся. И она ему обо всем и обо всех рассказывает: о блокаде, о Шуре - как Шуринька ей помогла, - о городе, о перелете в Москву. Он слушает, а потом:
- Но ты знаешь, что я умер?
- Ну, это все равно... Это ничего...
И продолжает рассказывать и только постепенно во сне понимает, что' это значит, и просыпается в слезах...
7.XI.45
Под мокрым снегом после конца демонстрации пришла к Тусе. Она прочла мне свою балетную заявку и три сказки. Сказки ее, уже который месяц, переданы Чагиным Тихонову6. Лежат там, и их никто не читает. Вот они, истинные ревнители русской национальной культуры! Пальцем не хотят шевельнуть. А между тем эта книга, как предсказанная звезда, осветила бы темные углы нашей словесности, светом своим убила бы Леонова с его клеветой на русский язык. Сказки мудрые, лукавые, поэтичные - сказки, наконец-то прочтенные художником. Сколько лет, плесневея в руках у этнографов, дожидались они Тусиных рук.
Дождались - и никто не рад.
Мы смотрели старые фотографии - мои с напыщенными отроческими надписями и Тусины. Я выпросила у Туси карточку ее и Зойкину - их молодые лица - их шляпы и сумки, памятные, трогательные для меня.
18.XI.45
Только что позвонила Туся: просит придти прослушать "Авдотью Рязаночку", которую завтра она должна читать в Комитете. Конечно, мне сейчас ни минуты нельзя отрывать от Миклухи7, но кажется, я все-таки пойду.
Вернулась. Медленно из меня выходит холод. На улице мороз, ветер и ледяная луна.
Мне положительно нельзя ходить к Тусе: за эту радость я всегда плачусь чем-нибудь, ошалевая: вот теперь позабыла очки! Как же я завтра сяду работать? Писать-то могу, а читать?
Пьеса хорошая, с темпераментом, очень отроческая, местами - по-настоящему трогающая душу. Там, где под спудом чувствуется личный Тусин опыт - опыт потерь и бед, - там совсем хорошо. Но горе мне с великим русским языком! Видит Бог, я люблю его. У Туси он хорош - цитатен - из сказок. И все же его избыток, его ощутимость, всегда как-то смущает меня. Там, где он осердечен личным сегодняшним опытом, - там он жив и уместен. Когда же он взят только как цитата - он мне не по душе.
19.XI.45
С утра я условилась с Тусей по телефону, что очки она принесет в Комитет по делам искусства, ровно к 13.15, когда поедет туда читать.
Я отправилась к машинистке, потом в магазин, потом в Детгиз и, уже порядком иззябшая, на свидание с Тусей.
Я ждала ее ровно час - на ветру, на морозе. Оледенела до слез. Люди толпой льнули к карточкам актеров, выставленным у подъезда, и я рассматривала лица зрителей, не актеров. И на этих лицах лежит чья-то любовь, но если смотреть на них без любви, то...
Замерзла я зверски. Рассердилась и обиделась на Тусю ужасно. Целый час стояла и припоминала все ее несносные опоздания, еще ленинградские: как ее ни молишь, бывало, не опаздывать - все равно опоздает. Я в уме перечислила все ее вины. У меня ведь пальто летнее, а я жду ее час на морозе - ведь она знает, что у меня зимнего нет, и заставляет ждать!
Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.
Только мы пообедали - явилась Туся с моими очками.
Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета - то есть через дом.
Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?
Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я.
20.XI.45
Туся читала мне по телефону сказку о матросе Проньке - чудо как хорошо, можно сказать "работа под куполом".
7.I.46
Тусенька была у меня, и сегодня впервые рассказала мне подробно о блокаде, о себе, о Шуре.
Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти - своей или чужой. Она сидела, опустив голову и закрыв глаза.
Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному?
Если бы рядом была Люшенька - по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит. (В щели в Переделкине, по ночам, когда немцы бомбили Внуково, мы с Люшей учили английские слова.) Но если бы я была одна, то я, вероятно, вела бы себя, как Шура.
Тусенька - материнский человек, ей и Люша не нужна, чтобы чувствовать себя матерью всем.
14.III.46
От Зильберштейна, соблазнившись близью, пошла к Тусе.
Туся рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым8, редакторшей и Самуилом Яковлевичем. Редакторша сделала С.Я. замечания. Такие, например:
- Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.
С.Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.
- Все равно, мне как-то не нравится, - сказала редакторша.
С.Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:
- Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!
- И возьмите! - крикнул Мясников.
Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен.
21.III.46
Сегодня днем ко мне зашла Туся, принесла в подарок вятскую куколку. Сидела она недолго; мы только успели поспорить о стихах. Я прочитала ей "Попытку ревности" и "Тоску по родине" Цветаевой, которые мне полюбились. Я у Цветаевой люблю далеко не все; но это - очень. Однако Тусе не пришлись эти стихи по душе. Я огорчилась, я в последнее время часто с ней расхожусь в любви к стихам. Мне кажется, она даже Пастернака разлюбила, а когда-то в юности ведь именно она научила меня его любить. Я до сих пор помню, как она читала мне на улице:
Может статься так,
Может и'наче,
Но в ненастный некий час
Духовенств душней,
Черней иночеств,
Постигает безумье нас...
Когда вышел "1905 год", Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством - чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву - несомненную родственницу его - совсем не любит*.
Она прочла мне "Яблоню" Бунина, в самом деле, изумительную:
Старишься, подруга дорогая?
Не горюй! Вот будет ли такая
Молодая старость у других.
Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско-цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.
Туся ответила так:
- Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный; важный; строгий.
30.III.46
Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:
- Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.
Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.
14.IV.46
На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных9 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: "а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник - не стихи".
Туся подтвердила: "Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее". "Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют".
Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:
- Я говорила с С.Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С.Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши
музыкальность
психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего
актерского начала, необходимого в искусстве.
Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?
7.VI.46
Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга10: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, п.ч. он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.
Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала, как шла - легко.
13.Х.46
У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.
В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло бежим друг к другу.
Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу - она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.
- Я на днях бродила по улицам, - рассказывала Туся, - и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: "Я умираю". Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.
Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т.е. общая судьба.
- Нет. С нами.
Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал "Былое и думы" и создал "Колокол" в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди... Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?
- Я училась бы, - ответила Туся, подумав, - языкам, филологии, истории... Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей... Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине11.
- Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.
Но Туся не пошла на это утешение.
- Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, п.ч. те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего 40 лет. Вот и все.
Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.
Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.
20.Х.46
Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.
Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.
Мы забраковали 3/4 предложенного материала.
Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом - мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.
- Странные были у нас учителя, - сказала Туся. - Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский - нуль; Степанов - барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский - библиограф - и все они вместе, прежде всего, не литераторы. Непосредственно талантливого, литераторского, в них нет ничего, а псевдоученого много.
Да, я с Тусей согласна - наши университеты были: позади - поэзия и впереди - редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.
5.XI.46
Сегодня со мной случилась беда, которая, не знаю, чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев12 посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной - я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра схватила гранки и ушла к Тусе.
Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.
Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.
8.XI.47
Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.
Туся полнеет, ширеет - это, по-видимому, ее способ стареть - но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа - как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем - кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей - удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними, и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому "не так". На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.
16.X.48
Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов13. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против "дилетантизма" (т.е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за "науку" - т.е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку - и она зажила новой жизнью.
Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом в пылу и жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала - как всегда во время речи - кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он "тронул" - под громкий хохот аудитории.
24.V.50
Жалко, разумеется, всех троих: Евгению Самойловну, Тусю, Соломона Марковича... Но мне жальче всех Тусю. Болезнь Евг. Сам. накрыла ее с головой, поглотила; никогда она не была дальше от работы, чем теперь; где тут работать - ей уснуть некогда, некогда поесть - хотя дежурит сестра, не отходит от больной Соломон Маркович, и мы все помогаем, как можем. Сусанна14 - та просто переселилась на их черную коммунальную кухню, ходит на рынок, стряпает, пытаясь кормить Тусю и Соломона Марковича.
По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба - и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. "Ту-ся!" мгновенно выговаривает Е.С., чуть Тусенька выходит за дверь; "Туся обедает, Женичка! - говорит ей Соломон Маркович. - Подожди немного, дорогая, она сейчас придет". "Ту-ся!" - твердо повторяет Е.С., и Туся приходит, и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери - как, наверное, всякая большая любовь - слепа. Она в умилении перед мужеством Е.С., которое нам не приметно.
- Я всегда знала, - сказала мне Туся со слезами, - что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.
Любовь слепа. И - всемогуща. Ухаживать за Е.С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона - невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.
Когда Е.С. уснула - сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем - все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда - и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку - сквозняк, п.ч. дверь напротив. Закроешь - духота.
20.VI.51
Были с Ваней у Туси. Ваня15 в шутку спросил ее:
- Как вы думаете, Тамара Григорьевна, у Лиды с NN роман?
Тусенька махнула рукой:
- Нет. Блокадная баня. Можете быть спокойны.
И объяснила, что во время блокады сначала бани совсем не работали, а потом их открыли, но неделя была разделена на мужские и женские дни. Иногда приедут с фронта солдаты, охота помыться, а нельзя: день в бане женский. И женщины их пускали: "Ладно, мойтесь с нами... Нам ничего... Нам все равно...".
10.VII.51
Была в Лосинке у Вани и у Туси. Обедали у Туси, Ваня разливал чай. (Туся это называет: "Старшая дочь - помощница в доме".) Потом сидели на нагретом солнцем Ванином крыльце, потом втроем бродили по кладбищу. Там чудесный шум ветра в вершинах. Туся читала стихи, свои любимые: тютчевскую "Весну", лермонтовское "Когда порой я на тебя гляжу". Потом поговорили о С.Г., о том, что муж все не может окончательно порвать с прежней семьей, и С.Г. мучается. Туся опять и опять объясняла мне, как она объясняет мне скоро 30 лет, разнообразие любви, сложность человеческих чувств: одни другим разнообразные отношения якобы не мешают.
Мне кажется, это мужская теория, женщинам чуждая.
Ваня молчал. Я спорила. Туся сердилась.
19.VII.51
Съездила с Рахтановым16 в Лосинку к Ване. Вытащили и Тусю к Ване. Он разостлал на лугу перед крыльцом два одеяла, и мы долго там сидели все четверо. Рахтанов сообщил, что в редакционные времена был в Тусю влюблен и даже объяснился ей в любви на Кирочной улице, когда они вместе возвращались от меня. Тусенька смеялась и не отрицала.
Мы стали подсчитывать, сколько уже лет знаем друг друга: я, Туся и Рахтанов - с зимы 1925 года; я и Ваня - с 20-го или 21-го - тридцать лет! Какие же мы уже старые!
- А правда, - сказал Рахтанов, - в юности совсем неверно представляешь себе старость? Теперь мы можем это проверить и убедиться в неправильности наших тогдашних представлений.
- Вы можете сформулировать, в чем неправильность? - спросила Туся.
- Могу. Мы думали, что старики - это старики.
- Молодец, - сказала Туся. - Очень точно. Но только я должна признаться, что я так никогда не думала. Я всегда знала, что человек от первого дня до последнего один и тот же. А если уж говорить о переменах, то старость - это не утрата чего-то, а приобретенье.
20.IX.52
Удивительное Тусино свойство успокаивать боль, снимать с плеч тяжести. И не успокоениями - а тем, что вдруг открываются перед тобой перспективы, перед которыми твои горести - мелки.
Сегодня я приехала к ней в Лосинку, измученная своими бедами. А тут еще дождь. Мокрое шоссе, скользящий на мокрых листьях пьяный, мокрая темень в Ванином саду, через который я шла к Тусиной калитке. Сначала Туся была занята Сусанной, потом Евг. Самойловной, и я ждала, раздражаясь. Но как только Сусанна ушла, Е.С. уснула и Туся начала говорить о моей рукописи - я сразу почувствовала не только ее правоту, но и целительность света, исходящего из ее голоса. Все, что меня давит, показалось маленьким перед существенностью, истинностью ее слов. Мои старания приобрели перспективу и смысл.
25.IV.53
Вечером съездила к Тусе за сумкой, которую эта фея Мелюзина давно уже приготовила для меня по случаю моего рождения. Там оказалась Шура. Фея в огорчении: ее заставили чуть ли не год работать над "Оловянными кольцами", она переделывала их по требованию редакции (?) раз 5 - а потом прочел начальник, некто Гусев, и сказал, что идея неясна: не содержится ли в пьесе проповедь глупости? Между тем, идея совершенно ясна, ее поняла даже десятилетняя Фридина Саша17: пошлые люди видят в доброте и благородстве - одну глупость... Саша поняла, но где уж понять Гусеву?