Матрос замер. Снова треск, вспышка, и зеленоватое пятнышко осталось на тёмной поверхности экрана.
   — Есть цель! — выкрикнул радиометрист в переговорную трубу, соединявшую его с мостиком.
   Адмирал кивнул, когда ему доложили, что локатор обнаружил корабль. Корабль не наш.
   — Ещё цель! — донеслось из рубки. — Ещё! — И через паузу: — Четыре корабля в кильватерной колонне. Курсом на юг.
   — Штурман, — сказал адмирал, обернувшись к старшему лейтенанту, склонившемуся с карандашом в руке над прокладочным столиком. На столике лежала карта. — Где мы? Наше место? Где цель?
   Штурман поставил острие карандаша на карту.
   — Это наше место, товарищ контр-адмирал. Широта… долгота…
   Перенёс карандаш ниже. Опять поставил его вертикально, воткнув тонкое острие в карту.
   — Здесь цель. Следует курсом… — Он положил линейку, собираясь прочертить линию.
   — Докладывайте наше место через каждые пять минут. — Адмирал сказал это сердито, отрывисто. Как будто бы он был недоволен штурманом. Тот вытянулся. Адмирал смотрел на карту.
   Большой лист, во всю ширину и длину прокладочного столика. Большой лист, испещрённый множеством точек — отметки глубин, — и рядом с ними цифры, маленькие, частые, как мошкара, целой тучей упавшая с воздуха и оставшаяся здесь сидеть. Кое-где стрелка течения да линия параллелей, и больше ничего: ни красок, ни знаков.
   Адмирал смотрел на серую рябь цифр, смотрел на точки, оставленные карандашом штурмана, и на лице его вдруг отразилось смущение. Как будто бы отголоски сильных чувств, взволновавших душу и удерживаемых волею, всё-таки вырвались наружу, проступили во взгляде, в нервном движении руки, чуть приподнявшейся и опущенной.
   — Командир! — сказал адмирал, поворачиваясь к командиру эсминца. — Командир, — повторил он, и голос его звучал властно и несколько торжественно, — выжмите все из машин! Все!
   И уже глуше, как бы успокаивая себя, он бросил отрывисто:
   — Дать аварийный… «Ревущего» предупредить: пусть не отстаёт!
   Когда волна, невысокая и пологая, которую отбрасывают в сторону корабельные скулы, становится похожей на вал, крутой и обрывистый, когда вспененные струи, бегущие вдоль бортов, вскипают и убегают к корме широкими пенными потоками, когда за кормой вода не бурлит и кипит, а ревёт и клокочет, когда с её дико крутящихся струй срываются брызги и будто водяной смерч начинает вставать за кормой, когда воздушный поток, шумящий от носа к корме, становится настолько тугим, что затрудняет движение, срывает с головы фуражки и офицерам приходится опускать под подбородок ремешки, когда корпус уже не дрожит, а вибрирует (ещё минуты — и, кажется, он начнёт разрываться по швам), когда корабельные трубы раскаляются и, как говорят моряки, начинают гореть, когда звук турбин похож на натруженный стон, когда машины работают на износ и о машинах уже никто не думает, — тогда ход корабля называется аварийным.
   Адмирал стоял и смотрел на карту.
   Старший лейтенант, прижав к карте линейку, проложил тонкую линию корабельного курса.
   — Наше место, — начал штурман свой доклад, когда пять минут истекло, — широта…
   — Не нужно! — оборвал его адмирал. — Ведите прокладку. Я сам увижу, где мы!
   Адмирал положил руку на бортовую стенку, ограждавшую мостик. Теперь он не смотрел на волны, почти под прямым углом разбегавшиеся от скул корабля. Напряжённым взглядом, выдававшим его тяжёлое раздумье, осматривал он сумрачное небо, встававшее из серой воды всего лишь в нескольких кабельтовых от корабля.
   — Самолёты? — тихо произнёс он, и чувствовалось, что этот вопрос вырвался вслух из десятка вопросов, которые были в его голове. Он прошёл к переговорной трубе, что вела в радиорубку. Но, взявшись за неё, стал снова смотреть на сумрачное, чуть-чуть светлевшее на востоке небо.
   — Прицельное бомбометание?
   — Встаёт туман, товарищ адмирал, — тихо подсказал командир эсминца, взглядом указывая на серую воду, которая начинала дымиться.
   Адмирал посмотрел на командира, посмотрел на воду, опустил руку, стал спокоен, спросил:
   — Сигнальщики! «Ревущий» не отстаёт?
   — «Ревущий» следует на указанной дистанции!
   — Хорошо! — И, остановившись около штурмана, он стал снова смотреть в одноцветную рябь морской карты.

6

    Ну что ж, ребята, — сказал строгий замполит, излишняя сухость которого иногда не нравилась матросам. — Кончились, видно, учения.
   — Товарищ капитан-лейтенант, — спросил старшина первой статьи Быков, — а много они наших на «Ратнике» побили?
   — Раненые есть. Очень тяжёлые есть. Курбатов, старшина рулевых… — Он осёкся, повернув голову в полусумрак башни, туда, где сидел орудийный наводчик. — Ковалёв, — позвал он. — У вас брат, кажется, на «Ратнике» служит?
   — Да, — ответил Ковалёв.
   — Он у вас?..
   — Он старшина рулевых.
   Капитан-лейтенант опустил глаза. Чуть отвернулись в сторону заряжающие, что стояли по левую руку. Стало тихо, хотя ни один из тех звуков, что доносились сюда, передаваемые через сталь и железо, не затих. Стало тихо, потому что человеческому голосу нужно было нарушить это гнетущее молчание. И замполит сказал:
   — Ясно, ребята?
   — Ясно, товарищ капитан-лейтенант. — Помрачневший Быков пошевелил руку, что лежала на рычаге орудийного замка, словно намереваясь перевести рычаг с «товьсь» на «цельсь», но остался стоять, лишь добавил угрюмо: — Вы бы, товарищ капитан-лейтенант, за машинистами посмотрели. Они слишком высокую ноту взяли. Как сорвутся… Уйдут, сволочи.
   — Не уйдут, ребята. Не уйдут!
   — Ну, отличники наши, — сказал он, чуть помолчав. — Ну, оставайтесь, отличники. Выстрелите как следует уж. Как по щитам стреляли, так и выстрелите. Ну, Ковалёв… — Он не договорил и повернулся к выходу. — Пойду я в БЧ-пять, передам ребятам, что надо догнать. Обязательно надо догнать. Не грусти, Ковалёв…
   Андрей сидел, ощущая спиной привычный холод башенной стали, чувствуя в ладонях знакомую тяжесть штурвала наводки и взглядом следя за экранами, где сейчас неподвижные, на нулевых делениях, замерли стрелки.
   Глаза застилал туман. Тот самый туман, который Андрей впервые узнал, когда на каком-то торжественном вечере его, октябрёнка, поставили на стул и объявили, что он прочитает стихи. Зал показался большим, свет очень ярким, густой жар родился где-то внутри, в глазах зарябило, он почувствовал на ресницах слезы.
   Второй раз, пожалуй так же сильно, Андрей волновался, когда в первый раз стрелял на учебных стрельбах. Оттренированный, умелый, он вдруг увидел, что красная стрелка на экране наводки забегала. Рывком штурвала он загонял её под белый штришок на другой, сероватой, с обрубленным носиком стрелке — «неподвижном индексе» — и не мог. Звучал сигнал ревуна, а лампочка перед глазами Андрея не вспыхивала… Ему показалось, что она перегорела, она не будет гореть. Но она вспыхнула, орудие ухнуло и с тяжёлым ударом отошло назад. Андрей успокоился.
   Он знал, что и сейчас он будет спокоен.
* * *
   Глянцевитая поверхность кругов наводки, мирно спящие красные стрелки. И хотя б на секунду, на долю секунды мелькнул перед ним брат, лицо его, взгляд хитрый, лукавый. Но сейчас о брате не думалось. Что-то другое, совсем далёкое приходило на память, вставало перед глазами, заслоняло собою орудие, друзей, одетых в военную форму.
   Он идёт по траве. Трава мокрая от росы. Босым ногам холодно. Но солнышко уже пригревает. Оно поднялось над рощами настолько, что уже греет. И когда вышли на гривку — высокое место, где осока не такая пышная, как в низинах, — то идти стало совсем хорошо: роса здесь уже высохла, в траве — широкая тропинка. В руке Андрейки сетка, кусочек частой мережки, сшитый мешочком. В мешочке караси. Ленивые, блестящие, как медные пятаки, большие и тяжёлые. Они оттягивают руку. Но Андрейка ни за что не отдаст нести кому-нибудь первый улов. В нём есть доля и его труда. Он своими руками вытаскивал рыбу из «фитилей» — так называют в их местах рыболовные снасти из больших деревянных обручей, обтянутых мерёжей. Он не отдаст его никому нести, хотя нести очень тяжело. Тяжело ещё и потому, что нельзя перехватить карасей из одной руки в другую. Левая рука занята. Она придерживает рубашку на груди. Очень осторожно и бережно придерживает. Рубашка шевелится, и Андрейка чувствует, как около его ребячьего сердца возится что-то пухленькое, мягкое, тёплое. Утёнок. Утёнок, за которым они гонялись целый час. Гонялись по озеру, заросшему ивами, тихому и зеркальному на рассвете. Они догнали утёнка. Андрей мечтает вырастить утку. Большую утку и обязательно умную. Чтобы она ходила за ним, чтобы ела прямо из рук. Ребятишки будут завидовать. Ванька говорит, что это селезень. Ох, и красивый будет!
   Ванька идёт впереди. Идёт своим шагом, за который мама опять бы стала его ругать. Переваливается и немножко подпрыгивает! Он поёт! Он, когда идёт по полю или по дороге за деревней, обязательно поёт. Песен у него немного. Но он их перепевает подряд и начинает снова, если дорога длинная. Сейчас он поёт про двух братьев. Как младший брат, красноармеец, встретил старшего, белогвардейца. Как разбит был белогвардейский отряд и старший, обезоруженный, стоял перед младшим. И как младший хорошо, по-братски, говорил о своей правде другому. Но как вдруг, выхватив винтовку у брата, старший младшему в грудь вонзил штык.
   Впереди покачивалась спина брата, уже распевавшего новую песню «Ой вы, кони, вы, кони стальные», грело солнышко, и в воротах стояла мать, которая, конечно, сейчас отругает Ваньку за то, что он взял с собой Андрюшку необутым…
   Стоял адмирал. Тяжёлым взглядом следил за рукой штурмана, прокладывавшего через точки и цифры карты линию корабельного курса. Рука штурмана чуть вздрагивала, и чем больше приближалась к нижнему срезу карты, тем становилась неувереннее. Молчал адмирал, молчал штурман, молчал радиометрист, сидевший перед экраном локатора. А экран полыхал. Полыхал жёлто-зелёными языками, яркими вспышками пятен: голубая горящая линия («развёртка», как называют её) потрескивала, пылала. Снизу и сбоку, уже слившись в одну жёлто-зелёную линию, стремительно и неумолимо накатывалась на поле экрана, накатывалась на корабль ещё не видимая глазом, ещё и не совсем близкая, но теперь уж не очень далёкая чужая земля.
   Корпус эсминца дрожал. За кормой ревела и металась вода. Орудия лежали в нулевом положении. Радиометрист передал последние сведения о кильватерной колонне из четырех судов, и все на мостике поняли, что она находится на расстоянии чуть большем, чем предельная дистанция орудийного огня.
   Адмирал ещё раз посмотрел на руку штурмана. Рука прочертила несколько миллиметров, и карандаш остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Но никакой преграды на карте не было, не было её и на воде, и вода, серо-голубоватая, одинаковая и с левого борта, и с правого, и за кормой, лежала и впереди, перед носом — ножом корабля. Не было никакой линии, хотя где-то здесь, может быть, чуть впереди, может быть, чуть позади, шёл рубеж, за которым плескалась вода не нейтральная — за которым плескалась уже чужая вода. Адмирал отошёл от прокладочного столика и остановился около ночного визира — прибора, стоявшего на самой высокой части мостика. Он увидел, как спина правого сигнальщика, равномерно и неторопливо водившего биноклем по горизонту, вздрогнула, как сигнальщик замер, подался вперёд. И, перекрывая молодой голос матроса, адмирал громко и несколько певуче скомандовал:
   — Поднять Государственный!
   Где-то на корабле долгие годы спокойно лежит и сберегается для коротких важных минут новый и яркий Государственный флаг СССР. Он поднимается рядом с военно-морскими, он поднимается над ними в ту минуту, когда корабль вступает в бой.
   Он поднимался сейчас, ярко-алый, на мачте головного эсминца. Второй эсминец тоже поднял его.
   Они! Четыре корабля в кильватерной колонне. Они, видимо, раньше почувствовали, что их нагоняют. По изломанной линии их курса, по беспорядочным и нервным звукам в эфире — адмирал несколько раз сам включал приёмник радиостанции, стоявший на мостике, — можно было понять, что там растерялись, что поздно почувствовали приближающуюся расплату.
   — Передать на «Ревущий»! — Голос адмирала снова стал суховатым, отрывистым. — Его цель — замыкающий. Сигнал открытия огня — наш залп. Командир!
   Капитан второго ранга, командовавший эсминцем, повернулся и застыл, спокойно глядя на адмирала.
   — Командир, ваша цель — головной!
   Адмирал помедлил секунду. Взгляд его упал на воду. Такая же вода, серая, чуть с голубинкой, как на сотни миль влево, как на многие мили вправо, вперёд, до самых чужих берегов. Такая же вода, как там, где оставался и таял прозрачно-зелёный, окружённый широкими пенными полосами след эсминца. Такая же вода, хоть, может быть, она и чужая. Такая же, какой видел он её много раз.
   Такая же, какой помнит он её в предрассветные часы другого летнего дня. В ту минуту, когда сторожевой корабль головного охранения взорвался и стал тонуть.
   Когда по колонне десантных судов вдруг передалось, проскользнуло слово «мины». Откуда? Чьи? Здесь не было мин. Разведка знала это точно. За этим морем, разбитым на квадраты, следили зорко и пристально. Чьи мины? Кто поставил здесь их? Здесь не было вражеских кораблей. Последние дни здесь не летали вражеские самолёты. Здесь… Об этом не вспомнили тогда. Это было слишком чудовищным, чтоб оно пришло в голову. Здесь несколько часов назад, прошлой ночью, проходили волны тяжёлых бомбардировщиков. Они шли бомбить те порты, куда будут выброшены русские десанты. Но это шли бомбардировщики тех, от кого пути русских десантов не держались в секрете. Вода! Знакомая. Такая же, как та, что далеко за кормой.
   Карандаш штурмана прочерчивал курс, не запинаясь на невидимых линиях морской карты.
   — Открыть огонь!
   Командир эсминца повернулся лицом к далёкому силуэту вражеского корабля.
   Работала радиостанция дальней связи эсминца. Радист, склонившись над бланком, обычными торопливыми движениями заносил знаки шифра, доносившиеся писком из эфира.
   На мостике:
   — Курсовой! Цель!
   Развернулись визиры.
   Бесшумно скользнув, обдав мостик еле уловимым дуновением, развернулась башня командно-дальномерного пункта. Большие сильные трубы разорвали пелену пространства и, обнажив железо и людей вражеского корабля, сделали его близким.
   Развернулась антенна второго локатора. И безжалостно, неуловимо, так же как рука пришедшего в ярость человека, взял вражеский фрегат в деления своих перекрестий торпедно-артиллерийский прицел. Дрогнули орудийные башни. Разом, все, одной дрожью. Вскинулись стволы.
   — Осколочно-фугасным!
   Лязгнули цепи подъёмников. Из глубин погребов, тяжёлые, поблёскивающие сталью, рванулись вверх снаряды.
   Из радиорубки дальней связи, пригнувшись навстречу воздушному потоку, выскочил матрос.
   Замерли красные стрелки, совмещённые с неподвижными индексами на экранах грубой и точной наводки. Горели сигнальные лампочки. И не было сегодня наводчиков лучших и худших, сегодня каждый держал свой штурвал руками уверенными и сильными.
   Корабль, оставлявший за кормою ревущий бурун, был сам подобен могучему чудовищу, которое, казалось, готово было подняться из-под горба поднятой им воды, встать во весь рост. Тонны металла, зажатые в стволах орудий и трубах торпедных аппаратов, казалось, напряглись, готовые взметнуться, вырваться, готовые валить, топить, жечь.
   Но страшнее этих металлических тонн были глаза, лица, плечи тех, кто повернулся сейчас вместе с орудиями, дальномерами, локаторами, биноклями грудью к врагу.
   «Уж коли на то пошло, — перчатка адмирала напряглась, готовая лопнуть на сжатой в кулак руке, — ну что ж, получайте!»
   Старшина Быков, рванув рычаг, перевёл его на «товьсь».
   Лампочка будет гореть! Пусть трясёт, пусть рвутся снаряды, пусть, сотрясая башню, откатываются назад стволы орудий. Пусть все кругом будет гореть — лампочка не потухнет! Впившись глазами в красную стрелку, Андрей держал её под белым штришком неподвижного индекса.
   Нагибаясь от рвущего ветра, зажав в руке бумажный листок, по кораблю бежал матрос. Добежав до трапа, ведущего на ростры, он перехватил бумажный лист в зубы, двумя сильными взмахами рук поднялся на трап. Дальше!
   Адмирал поднял бинокль. Теперь он молчал. Теперь он ждал. Сначала ревун. Потом грохот залпа. Потом будут видны всплески и… дым. Потом будут гореть и идти ко дну корабли. Чьи корабли? На них и сейчас не было флагов. На дно можно без флагов. Треск и писк приглушённой радиостанции на мостике говорил, что где-то началась паника, что где-то в суматохе переговариваются, что где-то перестраивается, поворачивается и направляется. Направляется, может быть, сюда.
   Пусть! «Уж коли на то пошло!» Адмирал знал, что сейчас там, за кормою, выходят из бухт торпедные катера. Встав в боевые колонны, идут на позиции. Выходят из баз бесшумные и незаметные, как рыбы, подводные лодки. Слетают маскировочные сети. Стволы тяжёлых береговых батарей наводят свои жерла на пристрелянные квадраты моря. Ревут моторы тяжёлых морских бомбардировщиков, и истребители выруливают на старт. Флот принял оперативную готовность номер один.
   Ревун. Сейчас рявкнет ревун. И вздрогнут все башни. Тяжёлый, оглушающий грохот тряхнёт корабельное туловище, и пламя, пламя стволов пахнет в ту сторону…
   Задохнувшись, чуть не сбив с ног сигнальщика, безмолвно обозревающего пустынные пространства моря и воздуха с левого борта, не став в положение, какое надлежало принять, обращаясь к начальнику, а ещё делая последние шаги, шифровальщик выкинул вперёд руку с зажатым в ней бумажным листком. И в напряжённой тишине мостика прозвучал его голос, голос последнего выдоха, голос тихий, но заставивший всех повернуться к нему:
   — Москва!
   Подхватив левой рукой бумажный листок, правую адмирал вскинул над головой. Командир эсминца негромко, но торопливо сказал что-то в телефонную трубку, соединявшую его с офицером, управлявшим огнём.
   По углу возвышения орудий, по мощи заряда комендоры чувствовали, что огонь будет вестись на предельной дистанции. Смысл этого был прост: расстрелять вражеские корабли, когда они даже не могут ответить огнём своих пусть скорострельных, но слабых, презрительно окрещённых матросами «трещотками» пушек.
   Ромбики дальномеров лежали на головном фрегате. Тонкие штрихи перекрестий торпедно-артиллерийского прицела словно прилипли к чужой стали. И тяжёлые стволы главного калибра шли неотступно, шли своими жерлами за вражеским кораблём.
   Медленно вращая штурвал паводки, Андрей впился в красную стрелку, и больше ничего на свете в эти секунды не существовало для него. Ничего!
   Красная стрелка, стрелка, стоящая точно под штрихом неподвижного индекса. В ней все. В ней молодость его. пусть нелёгкая, но радостная и светлая. В ней Родина его, Родина большая, огромная, с Москвой, с Волгой, с Уралом, с её безбрежными полями, которые видел он, пересекая страну из конца в конец; и родина маленькая, где село припало к речушке. И речушка, пусть узкая, мелкая, но в ней столько мальчишеских радостей!
   Стрелка, волнуясь, стоит под белым штришком. Стой, стрелка! В тебе горе матери, большое, ни с чем не сравнимое горе, боль и тоска ожидания, быть может, напрасного.
   «Стой!» Он хотел это выкрикнуть. Выкрикнуть не потому, что душа напряглась до предела, что дальше думать и жить молча не мог. Нет! Он хотел это выкрикнуть потому, что круги вдруг пошли. Внутренний круг, увлекая красную стрелку, рванулся вдруг в сторону и пошёл, пошёл вниз. Андрей рванул рычаг, остановив и погнав стрелку обратно. Но она… она снова. Андрей почувствовал, как тяжёлая стена башни наваливается на спину, как нос корабля… Он видел, как друзья его, его дорогие, большие друзья, тоже рвали и крутили рукоятки. По недоумению на лице визирщика, который держал вражеский корабль в стёклах, он понял…
   Голос знакомый, в котором явственно была слышна боль, хрипло сказал по всей башне:
   — Дробь! Орудия на ноль.
   Опершись локтем на банкет (щит-стенку, на которой располагалась часть многочисленных приборов управления артиллерийским огнём), стоял адмирал.
   Над рукой его, высовываясь краешком из сжатого кулака, чуть шелестел бланк шифрограммы.
   Тихо плескалась и лениво убегала в стороны от скул корабля волна, мелкая и спокойная. Небо светлело, и серая вода, подёрнутая рябью предутреннего ветерка, становилась темнее, принимала прозрачно-зелёный оттенок. Опустив орудия и сбавив ход до «полного», следовал за флагманом второй эсминец.
   Адмирал с сожалением посмотрел в ту сторону, где скрылись, уйдя к своим базам, чужие фрегаты, и тяжёлое чувство неотомщенной великой обиды опять шевельнулось на сердце.
   Листочек бумаги, что держал в руке командующий эскадрой, извещал о том, что вот в эти же часы спровоцирован большой военный конфликт на границе соседнего дружественного нам государства. Что, без сомнения, агрессивные силы предпримут попытки расширить очаг пожара и перекинуть его… Что в этих условиях бдительность и выдержка…
   «И всё-таки жаль, что эти ушли».
   Вечером, когда солнце только что опустилось за сопки, закрывавшие город с запада, после короткого учения на боевых постах позвонили, чтобы Ковалёв пришёл в госпиталь к брату.
   Командир разрешил сойти на берег. Андрей быстро собрался, но невыносимая тяжесть вдруг навалилась на душу. Вместо того чтобы скорее идти в город, он поднялся на палубу, прошёл к носовой орудийной башне — своей родной башне, где около правого орудия было его боевое место, и, прислонившись коленями к волнолому, долго смотрел на темнеющую бухту, на корабли, разбросанные у складов и пакгаузов, под кранами, под угольной эстакадой.
   Было тихо. Двигались погрузочные краны. Буксиры сновали от причала к причалу. Изредка над тем или иным кораблём вставало белое облачко пара, и звук гудка разносился над водой. У чугунной низкой решётки, отгораживавшей от бухты склады и железнодорожные пути порта, стояли парочки. Одна девушка, которой её парень рассказывал что-то очень весёлое, хохотала, иногда в изнеможении падая локтями на решётку. Но голоса её не было слышно. Было тихо.
   Шипел пар в борту эсминца, стоявшего рядом. К гражданскому причалу, что лежал влево от военных кораблей, подошёл морской трамвай. Из него вышла пёстрая толпа — с той стороны бухты люди ехали на вечернюю смену, другие в сады и театры. Толпа устремилась к воротам причала, вылилась на городскую улицу, исчезла в людских потоках города. Глухой удар донёсся с близкого корабля — в трюм его подъёмный кран опустил что-то тяжёлое. Но было тихо.
   Тихо потому, что в ушах не стоял металлический лязг орудийных выстрелов, не оглушал свистящий шум сжатого воздуха, выгонявшего дым из стволов. Было тихо потому, что над морем и прибрежными скалами, над городом, полным движения, над каждым, кто жил в нём и работал, плыла большая, полная звуков, которые её не нарушали, тишина мирной земли.