Чукреев Ванцетти Иванович
Орудия в чехлах

1

   Майским воскресным днём 194… года по глухой тенистой аллее загородного парка шли два военных моряка, два брата. Лицо младшего ещё не потеряло той ранней юношеской свежести, когда овал щёк мягок и округл почти по-детски, но глаза уже смотрят строго, и этой строгостью проникается весь облик мужающего юноши. Он шёл, гордо подняв голову, ступая шагом твёрдым, почти торжественным. Чувствовалось, что ему нравится так идти. Ленточки бескозырки, чуть трепетавшие за его спиной, и синий воротничок, который иногда слабо всколыхивался от ветерка, и белая рубашка, так плотно облегавшая мускулистую грудь, что полосы тельняшки просвечивали через полотно, и значок «Отличный комендор» — все это очень шло к его лицу, к его фигуре, к его шагу. И он знал это. Знал, что красив, знал, что морская форма и военная выправка подчёркивают его красоту, и шёл гордый, даже немножко надменный.
   На погончиках младшего лежала одна лычка — старший матрос, на плечах брата — три золотые полоски: старшина первой статьи.
   Старшина шёл шагом неторопливым и даже с ленцой, той походкой, которую называют: вразвалочку. И хотя он был ростом ниже, шире в плечах и грузнее, ступал реже, однако от младшего не отставал. Так тяжёлый корабль, подчас замыкающий большой походный ордер, не отстаёт от быстрых эсминцев, потому что он флагман строя, а остальные приноравливаются к его ходу. Отвернувшись чуть в сторону и иногда кося взглядом на брата, старшина улыбался сдержанно и снисходительно, улыбкой и всем своим видом показывая, что ему кажется забавной такая парадная торжественность на этой глухой, безлюдной аллее.
   Но тот не замечал ни «развалочки», ни улыбок старшины, он лишь чуть улыбался одними уголками глаз, когда старшина, завидев идущего навстречу офицера, разом преображался, ступал бодро и чётко.
   Стояла жара. Та особенная приморская жара, которая растворена в самом воздухе, влажном и тяжёлом, от которой нельзя скрыться даже в тени. И только море в эти часы могло дать людям отдых. Из-за деревьев тихо, но непрерывно, как с далёкого птичьего базара, доносился разноголосый шум: говор, хлопки мячей, всплески бросавшихся с вышек пловцов и ещё десятки других звуков, неясных, приглушённых расстоянием и жарой.
   — И скоро мы придём? — спросил старшина: улыбка на его лице стала ещё ехиднее.
   — Придём, — ответил старший матрос, и в голосе его проскользнуло плохо скрываемое волнение.
   Старшина услышал это волнение, хотел сказать что-то саркастическое, хотел рассмеяться, но вдруг стал строгим, даже поправил ремень и зашагал шагом твёрдым, сильным, выдававшим в нём старого, заматерелого служаку.
   Из боковой аллеи показался высокий и несколько грузный мужчина, одетый в тёмные морские брюки и лёгкую, с расстёгнутым воротом рубашку. За руку он вёл девочку лет пяти-шести, беленькую, одетую в платьице ярко-красного цвета. Скорее почувствовав, чем увидев, что навстречу идут, мужчина поправил на плече приспустившийся ворот рубахи, застегнул его на нижнюю пуговицу.
   — Балда, — сказал старшина брату, когда мужчина прошёл. — Хотя бы подтянулся немного. Шагает, как гусь.
   — Как умею…
   — Балда ты, — ещё раз сердито, с напором повторил старшина. — Адмирал проходил, а ты…
   Старший матрос остановился и повернулся назад.
   — Адмирал… — На лице его была растерянность. — Как, командующий? Я знаю командующего.
   — Знаешь ты. — Старшина снова заложил руки за спину и двинулся вперёд своим переваливающимся шажком. — Ты ещё только форму знаешь. Гусь… Так скоро мы придём?
   Вопрос этот рассердил младшего.
   — А можешь не ходить. Тебя же не тянут.
   — Ну, ладно, ладно…
   — Да не ладно, а вот тебе курсовой. — Старший матрос махнул на тропинку, уходившую под прямым углом от аллеи. — Право на борт — и попутного ветра!
   Старшина не ответил, но, пройдя шагов десять, сказал:
   — Нет, посмотреть обязательно надо. Наверное, какая-нибудь с косичками. Да ещё бантик, как у котёнка.
   — Ну, знаешь! — Молодой резко повернул голову. — Я тебя ещё раз… я сколько раз просил. — Он запнулся, стал подбирать слова. Он даже чуть покраснел.
   — Виноват, виноват, — сказал старшина, сильнее отворачиваясь в сторону. — Ценю твои высокие чувства. Небось ещё ни разу не целовал?
   — А в ухо не хочешь? — Молодой остановился, гневно сверкнул глазами.
   Старшина, пройдя шагов пять, стал закуривать. На лице его опять была прежняя улыбка, с ехидцей, и чем больше ехидства было в ней, тем старательнее он прятал свои глаза от брата.
   — Ты говоришь: чувства! А почему ты прячешь фотокарточку своей… доярки? — почти выкрикнул младший последнее слово, выкрикнул вызывающе, резко. — Почему?
   Старшина повернулся. Серые глаза его недобро сощурились, тяжёлые морщинки пробежали к вискам.
   — Молокосос, — сказал он тихо. — Салага. Студент… Чистоплюй ты, — сказал он уже мягче. — Доярки!.. Смотри-ка, какая белая кость за моей спиной выросла… Хотел бы я…
   На перекрёстке за кустами акации стояла девушка. Она только что подошла сюда и, не застав на месте никого, оглядывалась удивлённо и обиженно.
   — Ясно, — сказал шёпотом старшина, и прежняя саркастическая улыбка вернулась на его лицо. — Десятиклассница. Малолетних смущаешь.
   Брат схватил его сзади за шею и хотел пригнуть к земле, но тот вырвался.
   — Тихо ты! — И, видя, что младший сделал шаг, чтобы выйти из-за куста, схватил его за руку. — Погоди. — С лица его начала исчезать улыбка. — Я с тобой не пойду. Не буду мешать, В другой раз… Давай. — Он протянул свою руку, взял руку брата, положил её в свои ладони. — Счастливо… Наверное, увидимся не скоро. Брат повернулся к нему. Повернулся резко.
   — Что, в море? — Голос его чуть дрогнул. — Надолго?
   Старшина не ответил, отвернулся и крепко пожал своими сухими мозолистыми ладонями длинные красивые пальцы брата. Он любил эти пальцы. Ещё с тех далёких годов любил, когда с братишкой приходилось играть в ладушки, в козу — в самые первые детские игры.
   — Ну, давай. Бывай… — Снял бескозырку, обмахнулся ей. — А духота какая. А!
   Младший опустил руки. И лицо его, минуту назад гордое, даже немножко надменное, стало растерянным, виноватым. Он почувствовал вдруг, что сегодняшняя грубоватость брата не та, обычная, добродушная и знакомая, к которой он уже привык. Нет, сегодняшняя… Как он не мог понять…
   — Иван, — сказал он тихо и взял старшего за рукав форменки. — Ты бы не уходил. Слушай, пойдём с нами. Пойдём вместе купаться.
   — Ну ладно, ладно. — Старшина отодвинулся в сторону. — Зачем вместе? Вам вдвоём веселее будет. Ты давай. Торопись, выгребай туда. А то, смотри, твоя сбежит. — Он замолк, вглядываясь в редкую зелень куста. — А всё-таки хорошая девочка.
   — Погоди. — Младший ещё крепче захватил пальцами рукав форменки.
   — Ну ладно, ладно. — Грубоватым движением старший высвободил рукав из пальцев брата. — В другой раз. А я пойду, где-нибудь пивка раздобуду. Ты давай… Давай, Андрейка.
   Он глубоко надвинул бескозырку, будто навстречу дул сильный ветер, и зашагал прочь.

2

   Порт прятался среди невысоких скалистых холмов. Их голые вершины поднимались над тесными кварталами домов, а на востоке уходили куда-то в сторону, и там город разбегался улицами по-деревенски просторными, зеленевшими придорожной травой и садами.
   Солнце клонилось к закату. Оно висело над холмистой грядой, теснившей город с запада. Дома и портовые склады у самой подошвы сливались с тёмным фоном каменной громады, пропадали в темноте. И только окна домов, отражая светлую гладь бухты, светились и сверкали, как будто через них и сквозь каменную толщу виделось западное небо.
   Андрей вышел из кубрика, поднялся наверх, прошёл к носовой орудийной башне, своей родной башне, где около правого орудия его боевое место, и, прислонившись коленями к волнолому — невысокой стальной полосе, полукругом ограждавшей низ орудийной установки от ударов волн, — стал просто смотреть на море, воздух и город.
   На левой стороне бухты, около высокого большого здания ледника, белого, многооконного, сейчас ярко освещённого вечерним солнцем, тесно сгрудились рыбацкие суда: лес мачт, труб, надстроек — будто один большой плавучий завод. Глаз не сразу улавливал чёткий порядок, царивший в порту, и казалось, что это скопище кораблей было разбросано около пакгаузов, под кранами, под угольной эстакадой случайно. И только военные корабли, стоявшие прямо против выхода из бухты и словно нацеленные на этот выход, выделялись стройным широким рядом труб, мачт, радиолокационных антенн. Эсминец, на котором служил Андрей, стоял крайним в этом широком ряду.
   В нескольких метрах слева начинался гражданский причал. К нему подходили морские трамваи, из которых торопливой толпой вываливал народ, спешивший на вечернюю смену, в театры, парки. Гражданский причал жил шумно и суетливо. Военному глазу, привыкшему к идеальной чёткости, к строгому порядку во всём, казалось, например, очень плохим и безалаберным, что плакат, начинавшийся словами «Мы стоим за мир» и висевший над воротами этого причала, выглядел блеклым и даже нижний угол полотнища, сорванный с гвоздя во время шторма, так и не бил прибит и полоскался на ветру.
   — «Гагара» выползла, — сказал вдруг кто-то рядом с Андреем, и он разом забыл про причал, про все другое и даже про то, что через несколько минут ему нужно сменить товарища на ютовом посту.
   «Гагарой» матросы прозвали корабль, на котором служил брат Андрея. Судёнышко это, может быть, и не напоминало гагару, но вид имело очень неказистый. Высокий короткий полубак — надстройка над палубой в носовой части, потом низко, над самой водой, шла средняя часть корабля. Если бы не фальшборта, ограждавшие здесь палубу, то самая малая волна гуляла бы и перехлёстывала через судно. А потом сразу высокие, в три этажа, надстройки: нижняя — каюты, выше — ходовая рубка, ещё выше — мостик, полуобнесенный высокой, в человеческий рост, стальной стенкой и спереди полуприкрытый козырьком. За надстройками на уровне кают — широкая площадка, на которой крепились шлюпки и ближе к корме стояли две мелкокалиберные полуавтоматические пушки. Эти пушки, составлявшие главный калибр вспомогательного судна (на полубаке стояли ещё три пулемёта), вызывали всегда ухмылки и шуточки матросов с эсминцев и других кораблей.
   И сейчас, увидев «гагару», собравшиеся на полубаке, а среди них большинство оказалось башенных комендоров, принялись изощряться в остротах насчёт «морской» артиллерии «быстроходного судна».
   — А ведь тоже, — говорил самый молодой, несколько дней назад пришедший из школы визирщик. — А ведь тоже небось домой пишут, девчатам хвастают: на военном корабле служим. Наш корабль! На нём пушки. Как ахнут!
   — А это действительно корабль, — сказал капитан-лейтенант, командир боевой артиллерийской части эсминца, который проходил мимо да решил выкурить папироску на воздухе. — И корабль-таки отличный. Он по мореходности нашему сто очков вперёд даст.
   — Мореходность! — возразил старшина первой статьи Быков, командир орудия, наводчиком которого служил Андрей. — Мы не про мореходность, товарищ капитан-лейтенант. Мы про главный калибр. Он зачем у них? От акул отбиваться или по чайкам стрелять?
   Капитан-лейтенант рассмеялся и пожал плечами.
   — Ну, про главный калибр ничего не скажешь. Внушительный.
   Матросы засмеялись. Молоденький визирщик, которому понравилось, что и начальник его, офицер, того же мнения о пушках «гагары», залился тоненьким неприятным смешком.
   — Им пушки для чего? — заговорил капитан-лейтенант голосом серьёзным (смех визирщика ему, видимо, не понравился). — Мину плавающую расстрелять. Ну, — подумал немного, — если потребуется, торпедный катер отпугнуть, лодку, если она в надводном положении. Да и вообще… Раз по штату предусмотрено иметь на вспомогательном судне такого типа вооружение — стоит.
   Андрей не слышал всего этого разговора. Чем-то другим жил он в эту минуту. В глубоком раздумье смотрел он на скалы, на те, за которыми и на восток и на юг лежало могучее море, и навстречу этому морю шёл небольшой, немогучий корабль. Тот, где сейчас у руля, прищурившись и склонившись чуть набок, в небрежно свободной позе стоит его брат.

3

   Самое трудное время вахты — часы перед рассветом. Те самые часы, когда жизнь даже большого морского порта и то замедляется, притихает. Перестают шнырять от причала к причалу и перекликаться гудками деловитые пузатые буксиры, медленнее поворачиваются краны над кораблями, стоящими под погрузкой, почти не слышно людских голосов, и людей тоже не видно. Может быть, лишь пароход, вернувшийся из далёкого плавания, появится с моря, бросит якорь на рейде, да подводная лодка, словно полусонная после ночных бдений, безмолвно проскользнёт в дальний угол бухты, поблёскивая серой спиной. И снова почти не видно движения, почти тихо.
   Было время, когда Андрей очень трудно переносил вахту. Воспитываясь в семье скромной, где семейные заботы его совсем не касались — мать и старший брат принимали их на свои плечи, — он вырос баловнем. И уж особенно любил поспать утром. Сигнал подъёма для него был, пожалуй, самым тяжёлым и сильным испытанием на военной службе. Много неприятностей, много обидных упрёков пришлось перетерпеть в минуты, которые шли сразу за этим сигналом.
   Так было в первые месяцы службы, и эти первые месяцы теперь далеко позади. В любое время ночи, по любому сигналу мог вскочить теперь с койки своей Андрей, встать на пост, сесть на свой стул орудийного наводчика, и голова его была ясна, глаза остры, руки действовали уверенно и твёрдо.
   И всё-таки часы сегодняшней вахты Андрею казались тяжёлыми.
   Почему? Он на это бы не ответил. Всё вокруг было точно таким же, как было во многие другие ночи, — давно знакомым, привычным.
   И весь этот порт, кажущийся притихшим и полууснувшим, который на самом деле бодрствует и живёт полною жизнью. И громады кораблей, раскиданных там и тут у причалов. И стройный ряд труб, мачт стоявшего здесь, у стенки, отряда эскадры. И синенький огонёк на грот-мачте своего эсминца — огонёк, который был в полночь ярче, а сейчас начал блекнуть на чуть просветлевшем небе, — огонь дежурного корабля. И все тут рядом, около, было таким же давно знакомым, привычным. И опущенные стволы кормовой башни, одетые в короткие серые чехлы, и бомбосбрасыватель, похожий на высокий пень под серым брезентом. И даже ноги чувствовали давно знакомые, привычные линии рельсовой дорожки — по ней на корабль при надобности закатывают мины. Все вокруг Андрея, стоявшего на посту, было таким, как всегда, всё было таким и на знакомой земле, ещё полуприкрытой мглой уходящей ночи.
   И вдруг он увидел, что не всё было так. Не так, как всегда. Он даже не подумал об этом ясно — просто его взгляд остановился на здании, в нескольких окнах которого горел свет. Это было ничем не примечательное здание, похожее на горком, горсовет и на другие стоявшие неподалёку и выстроенные, может быть, в одно и то же время, одним и тем же архитектором. Оно даже и огнями выделялось не очень. И в нескольких окнах горкома горел свет и в здании горисполкома тоже — там, в комнатах, видимо, сидели дежурные.
   Но в окнах этого здания огни вспыхивали с каждой минутой, и с каждой минутой их становилось больше и больше. И когда в здании штаба флота вспыхнуло одно из последних окон, в сердце Андрея загорелась тревога, и он понял, сердцем почувствовал, что надо глядеть… Надо глядеть не на штаб, не на эти горящие окна, надо…
   Массивные, окованные железом ворота военного причала распахнулись, и тяжёлые штабные ЗИСы стремительно, почти не притормозив на выбоине под аркой, почти не снижая скорости на переезде через железнодорожный путь, ворвались на пирс безмолвные, с горящими ярко фарами.
   Андрей сначала машинально, без причины, без надобности нажал кнопку сигнала, вызывающего дежурного офицера на ют. Но тотчас же нажал её снова, увидев, что штабные машины поворачивают к его кораблю.
   Он слышал за спиною шаги бегущего дежурного и следил, как головная машина круто развернулась, чуть не сшибив радиатором сходню, и ещё не успела остановиться, как из неё выпрыгнул, попав уже со второго шага на трап, грузный мужчина в адмиральском мундире.
   Сейчас Андрей узнал его, вытянулся, но адмирал, ещё не перешагнув на корабль, ещё не дождавшись, когда дежурный офицер остановится, чтобы отдать рапорт, выкинул руку вперёд, как бы поворачивая офицера назад, к его дежурной рубке, негромко, но резко сказал:
   — Экстренная съёмка!.. Боевая тревога!
   Беспрерывный, взволнованный разносится по кораблю голос колоколов громкого боя. Голос другой, человеческий, сдержанно, но слишком сдержанно — и это выдаёт волнение человека — повторяет:
   — Корабль к походу, бою изготовить. Боевая тревога. Экстренная съёмка.
   Взбежав по крутым узким трапам, наводчики дальномеров сели на кожаные кресла у своих больших умных труб. Визирщики стали к визирам. Короткие серые чехлы, прикрывавшие жерла стволов, исчезли. Расчёты заняли места, и командиры орудий, положив руки на рычаги замков, перевели их на «товьсь». Застыли сигнальщики, штурман корабля разложил карту. На мостике рядом с командующим встали командир корабля и его старший помощник. У шпиля, механизма, который выбирает якорь-цепь, что вместе с якорем удерживает на месте корабль, взяв в руки брандспойты, чтобы смывать с цепей ил, ждали боцмана. Андрей, сдав пост начфину — старшине-сверхсрочнику, последним прибежал к башне, откинул сиденье и, сдвинув к затылку бескозырку, сел, ощутив под руками тяжёлый штурвал наводки.
   Холодная кожа спинки сиденья нагрелась от тепла его тела, и Андрей ощутил, как мышцы его сливаются со сталью, как чем-то одним, неразрывным становится рука и штурвал, как лопатки, вдавившись в спинку сиденья, что укреплено прямо на стене башни, как бы входят в сталь этой стены, а ноги врастают в железо башенной палубы. Человек растворяется в металле, и металл, мёртвый, неодухотворенный, вдруг оживает. Андрей чувствует, как металл ждёт малейшего движения руки. Он готов повторить это движение. Он готов его увеличить. Он готов какой-то незначительнейший толчок рычага — такую скромнейшую разрядку человеческой энергии — превратить в грохочущий огненный шквал…
   Шли минуты. И казалось, что в неподвижных фигурах сигнальщиков, в орудийных башнях, закрытых, безмолвных, с неподвижно застывшими стволами, в лицах офицеров на мостике, принявших доклад о боеготовности корабля и сейчас молчаливо стоявших, — во всём этом спокойном, неподвижном, молчаливом пропала, исчезла, растворилась без всякого следа негромкая, короткая, но полная особой, огромной энергии команда адмирала: «Экстренная съёмка».
   Но она жила. Она жила в тоннах мазута, который по нагревающим его магистралям пошёл из цистерны в цистерну. Она жила в гуле воздушных насосов, погнавших воздух в котельные отделения. Она вспыхнула в руках кочегаров, державших факелы, и, вспыхнув маленьким огнём, превращалась в огромное пламя котлов. Она оживала миллионами теплокалорий, эта короткая, негромкая команда. Передаваясь воде, она превращала её в пар, тугой, могучий, тяжело заворочавшийся в сжимавших его железных тисках.
   Она жила в душе каждого, кто около орудий, приборов, на мостике ждал. Ждал голоса, который должен был родиться внизу. И с каждой минутой она росла в этом ожидании, и с каждой минутой ждать становилось трудней.
   И вот оттуда, снизу:
   — Пар к маневровому клапану подан! Машины к пуску готовы!
   Боцманы ждали, что заворочается шпиль и цепь, тяжело позвякивая, поползёт вверх, вытягивая за собой якорь. Но с мостика: «Отдать жвака-галс!» И цепь, тяжёлая якорная цепь, лязгая и грохоча, стала вываливаться за борт и, мелькнув последним звеном своим, отсоединённым от тела корабля, упала в воду на дно. И телеграф под рукой командира корабля, простенький, скромный механизм, приказал: «Малый вперёд!»
   Пожалуй, только сигнальщики отряда эскадры, стоявшего около этого причала, видели, как два эсминца, не выбирая, а бросив якоря и якорь-цепи, тихо двинулись от стенки, как затем, нарушая всякие правила передвижения по бухте, дали сильный ход, как потом за кормой их выросли буруны, и низкие, стремительные, голубовато-серые, под цвет моря, они исчезли, растворились в тумане занимавшегося рассвета.

4

   Экономическим ходом, со скоростью около десяти узлов, вспомогательное судно «Ратник» шло в отдалённую военно-морскую базу, имея на борту груз: несколько стандартных домов.
   Поход этот для экипажа, который привык к тяжёлым работам по прокладке кабелей, участвовал в гидрографических экспедициях, казался лёгким. Не смущало моряков и то, что путь к отдалённой базе лежал вдоль берегов чужого государства. Командира, правда, беспокоил немного прогноз, предсказывавший наступление штормовой погоды через несколько дней, но командир был уверен, что именно за эти несколько дней судно успеет проскочить открытое море. Ну, а если придётся штормовать, это не в новость. За долгие годы плаваний по морям капитан третьего ранга Курбатов видывал виды, бывал в передрягах. Как раз под стать кораблю, которым командовал. У него вообще с этим судном было очень много общего. Медлительность в движениях, некоторая кургузость фигуры, голос негромкий — и корабль всегда негромко и ворчливо пыхтел на походе. И годами они были, наверное, ровесники. На этом корабле Курбатов ходил так давно, что судно называли иногда просто курбатовским. «Я на „Курбатове“ служил», — так иногда говорили в разговоре офицеры. «С „Курбатова“?» — спрашивал, бывало, дежурный по контрольному пункту, пропуская матроса на причал.
   Покуривая самокрутку, начинённую табаком с очень тонкими приятными ароматическими примесями — неароматного табака Курбатов не признавал, — капитан третьего ранга похаживал по мостику, то останавливаясь у правого края козырька, прикрывавшего мостик спереди, то у левого, то на минуту заходил к штурману, хозяйство которого располагалось позади мостика.
   — Сколько на румбе? — спросил он через переговорную трубу в ходовую рубку.
   Старшина рулевых, сейчас сам стоявший вахту, ответил:
   — На румбе сто семьдесят семь.
   Корабль шёл почти на юг, шёл курсом, как принято говорить, заданным.
   Тёплая, душноватая ночь опустилась над морем. Вода и небо слились. И казалось, что впереди, сразу перед форштевнем судна, разверзлась беспредельная, нескончаемая, без проблеска света, без тени пустота. И в этой пустоте висели лишь звезды, крупные, яркие.
   Иван Ковалёв, старшина первой статьи, державший в руках рулевой штурвал, не видел всей звёздной россыпи. Неширокие прорези ходовой рубки, от которых приходилось стоять далеко, ограничивали поле видимости. В передней прорези — полубак, освещённый неяркой лампочкой, висевшей на фок-мачте. А справа и слева — стена темноты, непробиваемая и непроницаемая, как сами морские глубины. Лишь несколько звёздочек, висевших над линией горизонта, иногда привлекали его взгляд, но затем ему снова приходилось возвращаться глазами к картушке компаса.
   На румбе — сто семьдесят семь. Но вот деление начинает отклоняться от стрелки. Медленно, плавно оно уходит в сторону. Глаза караулят самую малейшую дрожь компаса, передают рукам предостережение, и ладони рулевого, чуть нажав на штурвал, поворачивают его, деление поползло назад, под стрелку. Встало, но снова пытается уйти в сторону, и снова руки сами уже ведут штурвал, предупреждая малейшее отклонение от курса. Всю вахту ведёт рулевой незаметную для посторонних глаз борьбу с кораблём. Корабль, как лошадь, если ту пустить без дороги, всё время рвётся куда-нибудь с курса. И, как лошади, корабли есть послушные и непослушные. «Ратник» — особенно непослушное судно. Оно не рыскает как какое-нибудь из тех, что неглубоко сидят в воде, но у него всегда есть желание валиться на левый борт.
   Иван знал нрав своего корабля, знал так же хорошо, как знает хозяин все повадки и причуды уже состарившегося у него на глазах доброго коня.
   Работают руки, заняты глаза, но голова свободна. И нет, пожалуй, других минут, как минуты ночных вахт, когда бы так легко мечталось. Посматривая на картушку компаса или устремив взгляд в тёмные, как сама пустота, морские просторы, о чём только не передумаешь, чего только не вспомнишь!
   «Вот и отслужил. Все ждал: когда? Дождался. А тут ещё поход, месяц-два пройдёт. К уборочной не успею. Плохо. Развернулся бы. Ох, и развернулся бы! Кое-кого за пояс бы заткнул. Они там, черти, разбогатели. У каждого, кто на комбайне, пишут, — мотоцикл. Тоже заведу. Какой лучше? Гоночный не надо. Гоночный — это по асфальтам. Я ижевский возьму, тяжёлый.
   Нет, с мотоциклом пока придётся погодить. Домишко надо подправить. Крышу перекрыть обязательно. Шифером бы неплохо. Интересно, легко у нас достать шифер или… Ну, тогда тёсом. А если кровельное железо… На румбе — сто семьдесят семь.
   Корову ещё заводить срочно надо. Зачем мама корову продала? Ну ей, конечно, управляться со всем трудно было. Но теперь Фрося… Хорошая у меня Фрося…
   Дурак! — рассердился вдруг Иван, вспомнив брата. — И когда такой вырос? Ишь ты, интеллигент, белая косточка! Брякнул как: доярку свою прячешь. Доярку! А мать у тебя кто? Принцесса? Всю жизнь на свекольном поле… Вся жизнь со свёклой… А ты, олух, на её деньги выучился. Доярка!»