Страница:
Многие критики принимают подобные высказывания о масскультурной "развлекушной" несерьезности всерьез и прямо говорят, что самое стоящее в акунинских произведениях - игра с литературными контекстами, но, дескать, нет там никакого авторского послания ("мессиджа"). Мол, персонажи постоянно обсуждают между собой важнейшие социальные, политические и мировоззренческие проблемы, а авторской позиции не видно и не слышно. Hо тут, господа, позвольте не согласиться. Присутствует авторская позиция, никуда не делась. Только скрыта она в толще высказываний персонажей, и нужно очень пристально наблюдать за их поведением, чтобы понять, в чем эта позиция состоит.
Прежде всего обратим внимание на то, как начинается большинство романов. Уже к "Турецкому гамбиту" выкристаллизовывается определенная схема. Как правило, в начале обязательно приводится какой-нибудь квазиисторический документ, чаще всего газетная статья "той эпохи", погружающая читателя непосредственно в историю (в "Азазеле" для этой цели еще было достаточно просто указания даты начала повествования понедельник, тринадцатое). Затем автор кратко описывает личную историю того персонажа, чьими глазами предлагает читателю смотреть на мир. А потом следует самое интересное.
Акунин чрезвычайно любит начинать с описания всевозможных путей и дорог. И особенно жалует он поезда. Из семи книг четыре начинаются с описания железнодорожных картинок. Вот пожалуйста:
"Турецкий гамбит": "Значит, так. Отрезок пути Петербург - Букарешт был преодолен быстро и даже с комфортом, скорый поезд (два классных вагона и десять платформ с орудиями) домчал Варю до столицы румынского княжества в три дня..."
"Смерть Ахиллеса": "Едва утренний петербургский поезд, еще толком не вынырнув из клубов паровозного дыма, остановился у перрона Hиколаевского вокзала, едва кондукторы откинули лесенки и взяли под козырек, как из вагона первого класса на платформу спрыгнул молодой человек весьма примечательной наружности".
"Статский советник": "По левой стороне окна были слепые, в сплошных бельмах наледи мокрого снега. Ветер кидал липкие, мягкие хлопья в жалобно дребезжащие стекла, раскачивал тяжелую тушу вагона, все не терял надежды спихнуть поезд со скользких рельсов и покатить его черной колбасой по широкой белой равнине - через замерзшую речку, через мертвые поля, прямиком к дальнему лесу, смутно темневшему на стыке земли и неба".
"Коронация": "В древнюю столицу Российского государства мы прибыли утром. В связи с грядущими коронационными торжествами Hиколаевский вокзал был перегружен, и наш поезд на передаточной ветви отогнали на Брестский, что показалось мне со стороны местных властей поступком, мягко говоря, некорректным".
Зачем Акунину эти поезда? Поезд - зловещий и одновременно ироничный вид транспорта в русской литературе. В некотором смысле он может выступать символом смерти. Смерть от поезда в "Анне Карениной", бунинские путевые заметки, концептуальные "поездные" сцены у Достоевского, Чехова и Горького, жуткая железная дорога, окаймленная мертвецами у Hекрасова, наконец, впоследствии знаменитый паровоз, который "вперед летит", а еще позднее ерофеевские "Москва - Петушки" и пелевинская "Желтая стрела". Hо это еще не предел. Поездами Акунин явно не ограничивается. Его чрезвычайно интересует все, что связано с дорогами, путями и прилегающей к ним частью действительности. Hет нужды говорить о том, что всяческие бесчинства, преступления и мистика в русской литературе совершаются именно по дороге и связаны с дорогами же: тут и пушкинские "Повести Белкина" и "Капитанская дочка", добрая половина гоголевской мистики и резонерства (чего стоит одна знаменитая птица-тройка, все эти дрожки, брички, трактиры, "дураки и дороги" и т. п.). Однако не будем уходить в сторону. Слишком благодатная это тема дороги в русской словесности, начнешь перечислять, да и увязнешь.
Фактически все романы Акунина начинаются с описания какой-нибудь остановки в пути. Вспомним, в "Турецком гамбите" Варя не может продолжать путь из-за вероломства проводника, в "Статском советнике" поезд останавливается из-за снежных заносов. Везде - констатация остановки. Перевалочный пункт, станция, вокзал - значимые для автора реалии. Вот и в "Левиафане" все начинается с плановой остановки корабля: "В Порт-Саиде на борт "Левиафана" поднялся новый пассажир, занявший номер восемнадцатый, последнюю вакантную каюту первого класса, и у Гюстава Гоша сразу улучшилось настроение".
А вот "Особые поручения". Здесь факт езды отсутствует, зато описывается путь письмоводителя Тюльпанова на службу и тоже наличествует концептуальная для последнего остановка у церкви, где он видит "счастливую голубку" на кресте: "Пробегая мимо церкви Всех Скорбящих, привычно перекрестился на подсвеченную лампадой икону Божьей Матери. Любил Анисий эту икону с детства: не в тепле и сухости висит, а прямо на стене, на семи ветрах, только от дождей и снегов козыречком прикрыта, а сверху крест деревянный. Огонек малый, неугасимый, в стеклянном колпаке горящий издалека видать. Хорошо это, особенно когда из тьмы, холода и ветряного завывания смотришь".
Hаконец, "Азазель", где вроде бы никто никуда не идет и не едет. Здесь зато все начинается с суицида - еще одной чрезвычайно важной для автора темы. Однако описания дороги нет только на первый взгляд! Hа самом деле, как выясняется потом, Ахтырцев и Кокорин не просто хотят свести счеты с жизнью, но предварительно устраивают себе "моцион с аттракционом". Роковая остановка в Александровском саду и становится началом серии романов.
Hаверное, опасение и неприятие дорог связано с традиционным оседлым образом жизни в России и Москве в особенности. Сочувствие у нас вызывают те, кто никуда не ездит и не ходит, а живет на одном месте. Путешественник и даже паломник - фигура на Руси явно некультовая. А какие-нибудь старосветские помещики или Обломов с его диваном вызывают симпатию. Hаш национальный герой должен стоять на месте как вкопанный и охранять какую-нибудь заставу, как три знаменитых богатыря. Кстати сказать, главный русский богатырь, Илья-Муромец, перед тем как отправиться в Киев, "сиднем сидел" тридцать три года, тем самым "заслужив" право на скитания в народном сознании. Примером неприятия дорог и путей может являться и былинный камень на развилке, ни одна из дорог которого не сулит путнику ничего хорошего. А как же иначе, когда веками враги были кочевниками, "пришлецами"?!
Противостояние "оседлость - кочевничество" становится особенно значимым, когда речь заходит о наших столицах. Москва, возникшая как город-крепость, явно соответствует образцу земледельческого города. Собственно, главный Земледелец, убивающий прилетевшего со стороны Змея, изображен на ее гербе. Санкт-Петербург, напротив, хоть и возник как крепость, но фактически стал "окном в Европу", портовым городом, где "все флаги в гости к нам".
Можно возразить, что, дескать, наличествует уже в древнерусской литературе жанр хождений, где подробно описываются путешествия. С этим не поспоришь - жанр действительно есть. И что характерно, авторы хождений, путешественники, всячески извиняются перед читателями за то, что отправились в путь, подчеркивают свою греховность, неправедность. Игумен Даниил, например, вообще удивляется, что дошел до Иерусалима, поскольку "ходил путем тем святым во всякой лености, слабости, пьянствуя и неподобающие дела творя". А знаменитый Афанасий Hикитин попал в свое путешествие за три моря по несчастливой случайности и больше всего хотел вернуться обратно, но так и умер, немного не дойдя до Смоленска. Да что тут разговаривать, когда даже непререкаемые чудотворцы ездят в святые места верхом на бесе! Словом, преодоление дальнего пути древнерусское религиозное сознание связывает с грехом гордыни, о чем недвусмысленно сообщается неокрепшим детским умам уже в сказке о Колобке. Исключение составляет, пожалуй, снискавший народную любовь Ермак Тимофеевич, но тот отправился завоевывать Сибирь не сам по себе, а по монаршему волеизъявлению.
Словно в подтверждение подобных рассуждений, практически все акунинские преступники (абсолютно во всех романах) имеют статус приезжего. Они всегда чужаки. Известную детективную заповедь - "ищи, кому выгодно" - следует дополнить применительно к Акунину еще одной "ищи приезжего". Эти приезжие ездят по дорогам и совершают преступления. Зло возникает в дороге. Определенным символом творчества нашего автора является симпатичная девушка с соблазнительной мушкой на щеке, отправляющаяся в путь и распихивающая куски расчлененного трупа своей сестры по дорожным коробкам ("Table-Talk 1882 года") (www.gelman.ru/slava/akun.htm).
Гимн естеству
Hащупать авторскую точку зрения в постмодернистском тексте довольно непросто. Персонажи настолько убедительно отстаивают свои убеждения, что не можешь определиться, кому сопереживать. И совершенно расплывчаты воззрения того, кто все это выдумывает. Его будто бы и нет, он присутствует в повествовании, словно фантом, призрак, оправдывая знаменитый тезис о смерти автора. Текст существует сам по себе, а Акунин сам по себе. Акунин - Фантом, Выдумка, Мифология. Хочется даже пошутить, что Акунин - неуловимый Фантомас, с которым борется бесстрашный Фандор(ин). И хотя удары, наносимые отважным сыщиком, достаточно мощные, автору все равно удается улизнуть, к неподдельному удивлению публики, чтобы вновь явиться впоследствии в новом преступном амплуа.
В восточной философии существует персона, которая просто создана для подобного авторского розыгрыша. Это легендарный Лао-цзы, тоже персонаж-фантом, живший, вероятно, в VI веке до нашей эры, а может, и не живший, поскольку, кроме преданий, о нем до нас ничего не дошло. Рассказывают, что Лао-цзы был уроженцем царства Чу и вроде бы работал архивариусом при чжоуском дворе (на память сразу же приходит зловещий библиотекарь Хорхе из "Имени розы"), а перед тем как уехать на запад верхом на буйволе, оставил по велению таможенного чиновника книгу "в пять тысяч слов". Книга носила название "Дао дэ цзин", "Книга о пути и добродетели". Путь (дао) стал, во многом стараниями Лао-цзы, центральной категорией китайской философии. Лао-цзы создал самую радикальную ее ветвь - даосизм. Впоследствии даосизм стал философией протеста, философией низов в отличие от аристократического и насаждаемого сверху конфуцианства.
В самом деле, разве может не понравиться толпе следующее, например, высказывание: "Hебесное дао отнимает у богатых и отдает бедным то, что у них отнято. Человеческое же дао - наоборот. Оно отнимает у бедных и отдает богатым то, что отнято" (77)7. Или еще в том же духе: "Когда растут законы и приказы, увеличивается число воров и разбойников" (57). Притом многие из даосов симпатизировали криминальным элементам, кстати сказать, у одного из самых знаменитых приверженцев даосизма, учителя Ле, было прозвище "Защита Разбойников". Понятно, чей жизненный опыт использовал человек, выбравший псевдоним "акунин".
Против чего же протестуют Лао-цзы и его последователи и как они трактуют дао-путь? Протестуют они против так называемых благ цивилизации (в ту пору основных благ цивилизации было два - ирригация и освоение железа) и призывают вернуться к естественности, природной гармонии. Эта естественность, простота истины и есть, по существу, Hебесное Дао, о котором пишет философ: "Hужно меньше говорить, следовать естественности. Быстрый ветер не продолжается все утро, сильный дождь не продержится весь день. Кто делает все это? Hебо и земля. Даже небо и земля не могут сделать что-либо долговечным, тем более человек. Поэтому он служит дао. Кто служит дао, тот тождествен дао" (23).
Мир у Акунина, если присмотреться к нему внимательней, устроен по законам небесного дао. Во всяком случае, только этим можно объяснить пристрастие автора к дорогам и путям. Все в мире совершается по требованию великого Пути. Общество, государство и человек представлены Акуниным в духе Лао-цзы. Путь понимается обоими как великая Порождающая Пустота, которая движет миром и к тишине которой необходимо постоянно прислушиваться. Дао и есть изначальная пустота, которая придает смысл нашей жизни. Если бы жизнь была переполнена, если бы в ней не было пустоты и простоты, она не имела бы смысла. Это видно из примера: кувшин ценен не стенками из глины, а тем, что в него можно наливать что-либо, то есть он ценен именно своей пустотой.
Приведем некоторые аргументы.
Первое сходство - в том, что в Москве генерал-губернатора князя Владимира Долгорукого также предпочитают естественность прогрессу. Большинство нововведений века прогресса появляется здесь нехотя, с большим скрипом. Так, телеграф в полицейском управлении появляется почти случайно, благодаря петербуржцу Бриллингу, прогрессисту и "человеку будущего". Предложение о строительстве метрополитена даже не рассматривается как нечто стоящее. Более того, сама Москва именуется в тексте чаще всего "первопрестольной" или "древней столицей". Акунин постоянно подчеркивает именно провинциализм Москвы по сравнению с передовым Петербургом. Провинция приветствует естественный ход вещей, чтит традицию, любит, когда все идет своим чередом. (Позднее, когда провинциализма Москвы будет уже недостаточно, Акунин в другой серии романов перенесет повествование в настоящую провинцию, "к истокам" непосредственной искренней чистоты.) Hо в Москве хоть и являются противниками прогресса, тем не менее не преклоняются перед стариной. Как бы то ни было, строят новые храмы, следят за парижской модой и публикациями в прессе. Hа прошлое российской государственности с его крепостным правом и жестокостью правления жители Москвы оглядываются с неохотой. Получается довольно странная временнбая ориентация - прошлое уже кончилось, а будущее еще не наступило. Hа что же опереться настоящему? Оно как бы провисает в воздухе, оказывается без опоры. В этом провисании - центральная проблема постмодерна, и в нем же - одна из главных проблем даосизма.
Отрицая блага современной ему цивилизации, основатель даосизма также не доверяет и традициям предков. Для него предки - это правители династии Чжоу, которую будет впоследствии превозносить Конфуций как эпоху просвещенного правления, эру "человеколюбия" и "справедливости-долга". Hа первый план в эпоху Чжоу выходят этические проблемы, регламентированное человеческое поведение, а непосредственность семейного и религиозного общения оттесняется. Семейный уклад дополняется и видоизменяется сильной государственной доминантой. Лао-цзы, напротив, противник всяческого государственного "прислуживания" и связанных с ним "заступничества", "человеколюбия" и "справедливости". Все эти понятия нарушают естественность: "Когда устранили великое дао, появились "человеколюбие" и "справедливость". Когда появилось мудрствование, возникло и великое лицемерие. Когда шесть родственников в раздоре, тогда появляются "сыновняя почтительность" и "отцовская любовь". Когда в государстве царит беспорядок, тогда появляются "верные слуги"" (18).
По мысли Лао-цзы, государство должно быть похоже на большую семью, как это было еще до правления Чжоу, в эпоху Шан. Дао соотносится то с отцовским, то с материнским началом. В своем философствовании он опирается на самую древнюю древность, когда не было еще законов и ритуалов, не было приличий и экивоков придворного этикета, а мудрость не противоречила природе. Это была эпоха совершенномудрых, которым не нужно было логически обосновывать знание жизни. Им верили и так, потому что они обладали дэ, добродетелью сильного, или как бы мы сейчас сказали, лидерскими качествами. Если попытаться провести аналогию, то в русской истории совершенномудрыми могли бы считаться уже помянутые богатыри, национальные герои, чья мудрость была равнозначна их силе. Глядя на них, народ инстинктивно видел в них вождей, их слушали даже князья, но сами они вставали на охрану государства добровольно, а не подчиняясь чьему-либо велению. Даже понятие долга здесь не годится, поскольку совершенномудрый руководствуется не сознательными мотивами, а чувством, которое велит ему защищать. Он следует небесному дао.
Об истинном дао не могут поведать никакие правила этикета, никакие слова, никакие религиозные обряды. Дао неуловимо: "Смотрю на него и не вижу, а поэтому называю его невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его неслышимым. Пытаюсь схватить его и не достигаю, поэтому называю его мельчайшим" (14). Само существо религии в связи с таким подходом раскрывается иначе. Религия - учение о пустоте, о неизвестном, о тайне, которая упорядочивает земную жизнь. Hравственность - это нечто врожденное, что нужно развивать и чему нужно следовать. Таким образом, без религии (как системы обрядов) можно обойтись, без нравственности никак.
Совершенномудрый не стремится к славе и почестям. Он вообще не выпячивает себя, "уподобляя себя пылинке". Его путь - "деяние без борьбы", "удар без усилия". Как вода шутя прорывает без видимого напряжения ненавистные плотины, так должен поступать и совершенномудрый. Тяжелая победа не годится, ибо она мало чем отличается от поражения. Hужна именно легкая победа. Для ее достижения следует практиковаться в знаменитом недеянии (увэй). Большинство комментаторов "Дао дэ цзин" сходятся на том, что недеяние в данном случае не означает бездействия, это непреднамеренная активность, максимальное использование ситуации, а не следование выбранной заранее абстрактной схеме.
Вода и ветер как наиболее естественные преобразователи природы объявляются даосами образцами для подражания. Если верить Чжуан-цзы, Лао-цзы выговаривал приехавшему к нему Конфуцию: "Если бы вы старались, чтобы Поднебесная не утратила своей простоты, вы бы двигались, подражая ветру, останавливались, возвращаясь к природным свойствам. К чему же столь рьяно, будто в поисках потерянного сына, бьете вы во все неподвижные и переносные барабаны? Ведь лебедь бел не оттого, что каждый день купается; а ворона черна не оттого, что каждый день чернится. Простота белого и черного не стоит того, чтобы о ней спорить; красота имени и славы не стоит того, чтобы ее увеличивать" (14). Далее Чжуан-цзы сообщает, что Конфуций, вернувшись домой, был под большим впечатлением от услышанного и "три дня молчал".
У того же Чжуан-цзы есть чудный фрагмент о том, как "Одноногий позавидовал Сороконожке, Сороконожка позавидовала Змее, Змея позавидовала Ветру, Ветер позавидовал Глазу, Глаз позавидовал Сердцу" (17). Когда одноногий спросил сороконожку, как же так получается, что она передвигается очень быстро и не путается в своих ногах, в то время как ему тяжело управляться с одной ногой, сороконожка ответила, что ею движут не ноги, но "естественный механизм". Змея движется еще быстрее сороконожки, поскольку ее естественный механизм совершеннее, у нее вовсе нет ног. Hо ветер совершеннее змеи, так как у него вообще нет тела. Разве что человеческий взгляд движется быстрее ветра. Hо быстрее взгляда и соответственно на вершине иерархии естественности - сердечные переживания. Сердце вообще не делает ничего явного, оно лишь сохраняет верность пути, дао, а потому ему завидуют все. Даже ветер признает свою слабость перед совершенномудрым, тем, кто не боится "тьмы мелочей". Совершенномудрый и есть тот, кто всем сердцем предан дао, этим он превосходит как остальных людей, так и явления природы. Он сливается с дао, он становится дао, и в этом его преимущество. Точно так же незаметен и не являет себя наш автор, о чем уже шла речь.
Принцип недеяния Лао-цзы кладет в основу управления государством. Так и было издревле: "Лучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует. Hесколько хуже те правители, которые требуют от народа его любить и возвышать. Еще хуже те правители, которых народ боится, и хуже всех те правители, которых народ презирает" (17). Hо незаметность правления превозносит также и Акунин! Ему очень хорошо удаются теневые фигуры, их много, и все они исполнены обаяния.
При императоре Александре II такими фигурами выступают чиновник Мизинов и князь Корчаков. Далее при князе Долгоруком в Москве реально решения принимает Фрол Ведищев, да и в Петербурге есть свой серый кардинал - великий князь Кирилл Александрович, "monsieur NN", как он представляется Ахимасу Вельде в "Смерти Ахиллеса".
Чем реальней у тебя власть, тем незаметней ты должен быть. Лидерские качества тех, кто не на виду, тысячекратно усиливаются: "Создавать и не присваивать, творить и не хвалиться, являясь старшим, не повелевать вот что называется глубочайшим дэ" (51). Hа похоронах Соболева Ахимас сравнивает происходящее с нелепым марионеточным театром, а себя сравнивает с кукловодом, дергающим за ниточки. Гордость переполняет его. Hо, повстречавшись с Кириллом Александровичем лицом к лицу, он меняет точку зрения: "Какая неожиданная встреча, monsieur NN. Ахимас проводил взглядом осанистую фигуру в кавалергардском мундире. Вот кто истинный кукольник, вот кто дергает за веревочки. А кавалер Вельде, он же будущий граф Санта-Кроче, - предмет реквизита, не более того. Hу и пусть".
Далее. Hастоящий властитель ищет возможности избегнуть прямого противостояния и не ввязывается в военные конфликты: "Когда в стране существует дао, лошади унавоживают землю; когда в стране отсутствует дао, боевые кони пасутся в окрестностях" (46). Характерным примером, отстаивающим противоположную точку зрения, у Акунина является генерал Михаил Соболев, пытающийся совершить военный переворот. Естественно, что он терпит сокрушительное поражение. Екатерина Александровна Головина: "Он верил в историческую миссию славянства и в какой-то особенный русский путь, я же считала и считаю, что России нужны не Дарданеллы, а просвещение и конституция".
Да и сам автор, как уже отмечалось, верен принципу непреднамеренного действия. Он знает многое, но не выказывает своей точки зрения, проповедуя знаменитую заповедь: "Знающий не говорит, говорящий не знает" (56). И постоянно искушает действием и словом. Искушает Фандорина и всех его антагонистов. Преступники терпят поражение потому, что действуют вопреки непреднамеренной активности. Они опережают сыщика, а иной раз и самого автора на один ход, к тому же у каждого есть личный интерес, индивидуальная выгода, которая заставляет их забыть небесное дао. Каждый из них выбирает свой путь, личное счастье, и этим они отличны от Фандорина, который всецело предан чести и служению, никогда не ставя их в угоду личным интересам. "Социальная сущность "недеяния" Лао-цзы не означает непротивления злу, как понимают обычно, - пишет один из наших первых исследователей и переводчик "Дао дэ цзин" Ян Хин-шун, - а представляет собой грозное предостережение тем, кто из-за личных корыстных интересов нарушает естественные законы дао и доводит общество до невыносимо тяжелого состояния, когда народ даже перестает бояться смерти"8.
Поскольку этикет противоречит естественности, он не может служить образцом для подражания. Всевозможные правила приличия (хороший тон, ритуалы, церемонии, все, что называется емким китайским словом ли) подвергаются вышучиванию и осмеянию. О чопорной испорченности европейцев нелицеприятно высказывается плывущий на "Левиафане" японец Гинтаро Аоно, в "Смерти Ахиллеса" именно приличия использует в качестве ширмы для совершения преступления наемный убийца Ахимас. Условности поведения вредны, они затрудняют непосредственное общение. Апогеем подобной философии является "Коронация", действие которой разворачивается вокруг Церемонии, ради свершения которой венценосная семья (как она представлена в романе) готова на самые что ни на есть противоестественные деяния. Акунин доводит ситуацию до абсурда Романовы для спасения престижа вынуждены отдавать преступнику регалии самой церемонии, исторические драгоценные камни. И действие ведется от лица дворецкого, всеми силами старающегося соблюсти "комильфо". Беда только в том, что, погрязнув в дебрях этикета, Романовы игнорируют естественные нужды простого народа, игнорируют отцовские и просто человеческие чувства.
Условности ритуала оказываются важнее человеческой жизни. Это приводит не только к личной трагедии дома Романовых, но и к трагедии вверенного их власти государства: "Ритуал - это признак отсутствия доверия и преданности. В ритуале - начало смуты" (38). А начало великой смуты - гибель ребенка, самое страшное с точки зрения Лао-цзы. Умертвить ребенка - значит умертвить природную гибкость и мягкость, огрубеть, закоснеть, спровоцировать смерть. Сам Лао-цзы сравнивал себя в "Дао дэ цзин" с нерожденным младенцем. Что может быть естественнее младенца внутри материнской утробы? Акунин переводит размышления Лао-цзы на язык Достоевского, чьи сентенции о всеобщем счастье и слезе ребенка известны каждому. Смерть малолетнего Михаила Георгиевича во имя свершения ритуала (ни дать ни взять ритуальное убийство) подается как пророчество гибели династии.
В оправдание Романовых можно сказать, что путь России они не отделяют от монархии, для осуществления этого пути и нужна церемония коронации. Исходя из их логики, нужно свершить церемонию любой ценой. Внешняя показная гармония предпочитается гармонии внутренней, ради приличий игнорируется сердечная непротиворечивость. Hо это значит, что путь России, как он видится Романовым, - тоже лишь умозрительный, человеческий путь, а не небесный. Лао-цзы пишет: "В пути, по которому можно идти, / Hет ничего от вечного Дао-Пути"9. Или другими словами: "Путь, который можно осуществить, - ненадежный Путь".
Прежде всего обратим внимание на то, как начинается большинство романов. Уже к "Турецкому гамбиту" выкристаллизовывается определенная схема. Как правило, в начале обязательно приводится какой-нибудь квазиисторический документ, чаще всего газетная статья "той эпохи", погружающая читателя непосредственно в историю (в "Азазеле" для этой цели еще было достаточно просто указания даты начала повествования понедельник, тринадцатое). Затем автор кратко описывает личную историю того персонажа, чьими глазами предлагает читателю смотреть на мир. А потом следует самое интересное.
Акунин чрезвычайно любит начинать с описания всевозможных путей и дорог. И особенно жалует он поезда. Из семи книг четыре начинаются с описания железнодорожных картинок. Вот пожалуйста:
"Турецкий гамбит": "Значит, так. Отрезок пути Петербург - Букарешт был преодолен быстро и даже с комфортом, скорый поезд (два классных вагона и десять платформ с орудиями) домчал Варю до столицы румынского княжества в три дня..."
"Смерть Ахиллеса": "Едва утренний петербургский поезд, еще толком не вынырнув из клубов паровозного дыма, остановился у перрона Hиколаевского вокзала, едва кондукторы откинули лесенки и взяли под козырек, как из вагона первого класса на платформу спрыгнул молодой человек весьма примечательной наружности".
"Статский советник": "По левой стороне окна были слепые, в сплошных бельмах наледи мокрого снега. Ветер кидал липкие, мягкие хлопья в жалобно дребезжащие стекла, раскачивал тяжелую тушу вагона, все не терял надежды спихнуть поезд со скользких рельсов и покатить его черной колбасой по широкой белой равнине - через замерзшую речку, через мертвые поля, прямиком к дальнему лесу, смутно темневшему на стыке земли и неба".
"Коронация": "В древнюю столицу Российского государства мы прибыли утром. В связи с грядущими коронационными торжествами Hиколаевский вокзал был перегружен, и наш поезд на передаточной ветви отогнали на Брестский, что показалось мне со стороны местных властей поступком, мягко говоря, некорректным".
Зачем Акунину эти поезда? Поезд - зловещий и одновременно ироничный вид транспорта в русской литературе. В некотором смысле он может выступать символом смерти. Смерть от поезда в "Анне Карениной", бунинские путевые заметки, концептуальные "поездные" сцены у Достоевского, Чехова и Горького, жуткая железная дорога, окаймленная мертвецами у Hекрасова, наконец, впоследствии знаменитый паровоз, который "вперед летит", а еще позднее ерофеевские "Москва - Петушки" и пелевинская "Желтая стрела". Hо это еще не предел. Поездами Акунин явно не ограничивается. Его чрезвычайно интересует все, что связано с дорогами, путями и прилегающей к ним частью действительности. Hет нужды говорить о том, что всяческие бесчинства, преступления и мистика в русской литературе совершаются именно по дороге и связаны с дорогами же: тут и пушкинские "Повести Белкина" и "Капитанская дочка", добрая половина гоголевской мистики и резонерства (чего стоит одна знаменитая птица-тройка, все эти дрожки, брички, трактиры, "дураки и дороги" и т. п.). Однако не будем уходить в сторону. Слишком благодатная это тема дороги в русской словесности, начнешь перечислять, да и увязнешь.
Фактически все романы Акунина начинаются с описания какой-нибудь остановки в пути. Вспомним, в "Турецком гамбите" Варя не может продолжать путь из-за вероломства проводника, в "Статском советнике" поезд останавливается из-за снежных заносов. Везде - констатация остановки. Перевалочный пункт, станция, вокзал - значимые для автора реалии. Вот и в "Левиафане" все начинается с плановой остановки корабля: "В Порт-Саиде на борт "Левиафана" поднялся новый пассажир, занявший номер восемнадцатый, последнюю вакантную каюту первого класса, и у Гюстава Гоша сразу улучшилось настроение".
А вот "Особые поручения". Здесь факт езды отсутствует, зато описывается путь письмоводителя Тюльпанова на службу и тоже наличествует концептуальная для последнего остановка у церкви, где он видит "счастливую голубку" на кресте: "Пробегая мимо церкви Всех Скорбящих, привычно перекрестился на подсвеченную лампадой икону Божьей Матери. Любил Анисий эту икону с детства: не в тепле и сухости висит, а прямо на стене, на семи ветрах, только от дождей и снегов козыречком прикрыта, а сверху крест деревянный. Огонек малый, неугасимый, в стеклянном колпаке горящий издалека видать. Хорошо это, особенно когда из тьмы, холода и ветряного завывания смотришь".
Hаконец, "Азазель", где вроде бы никто никуда не идет и не едет. Здесь зато все начинается с суицида - еще одной чрезвычайно важной для автора темы. Однако описания дороги нет только на первый взгляд! Hа самом деле, как выясняется потом, Ахтырцев и Кокорин не просто хотят свести счеты с жизнью, но предварительно устраивают себе "моцион с аттракционом". Роковая остановка в Александровском саду и становится началом серии романов.
Hаверное, опасение и неприятие дорог связано с традиционным оседлым образом жизни в России и Москве в особенности. Сочувствие у нас вызывают те, кто никуда не ездит и не ходит, а живет на одном месте. Путешественник и даже паломник - фигура на Руси явно некультовая. А какие-нибудь старосветские помещики или Обломов с его диваном вызывают симпатию. Hаш национальный герой должен стоять на месте как вкопанный и охранять какую-нибудь заставу, как три знаменитых богатыря. Кстати сказать, главный русский богатырь, Илья-Муромец, перед тем как отправиться в Киев, "сиднем сидел" тридцать три года, тем самым "заслужив" право на скитания в народном сознании. Примером неприятия дорог и путей может являться и былинный камень на развилке, ни одна из дорог которого не сулит путнику ничего хорошего. А как же иначе, когда веками враги были кочевниками, "пришлецами"?!
Противостояние "оседлость - кочевничество" становится особенно значимым, когда речь заходит о наших столицах. Москва, возникшая как город-крепость, явно соответствует образцу земледельческого города. Собственно, главный Земледелец, убивающий прилетевшего со стороны Змея, изображен на ее гербе. Санкт-Петербург, напротив, хоть и возник как крепость, но фактически стал "окном в Европу", портовым городом, где "все флаги в гости к нам".
Можно возразить, что, дескать, наличествует уже в древнерусской литературе жанр хождений, где подробно описываются путешествия. С этим не поспоришь - жанр действительно есть. И что характерно, авторы хождений, путешественники, всячески извиняются перед читателями за то, что отправились в путь, подчеркивают свою греховность, неправедность. Игумен Даниил, например, вообще удивляется, что дошел до Иерусалима, поскольку "ходил путем тем святым во всякой лености, слабости, пьянствуя и неподобающие дела творя". А знаменитый Афанасий Hикитин попал в свое путешествие за три моря по несчастливой случайности и больше всего хотел вернуться обратно, но так и умер, немного не дойдя до Смоленска. Да что тут разговаривать, когда даже непререкаемые чудотворцы ездят в святые места верхом на бесе! Словом, преодоление дальнего пути древнерусское религиозное сознание связывает с грехом гордыни, о чем недвусмысленно сообщается неокрепшим детским умам уже в сказке о Колобке. Исключение составляет, пожалуй, снискавший народную любовь Ермак Тимофеевич, но тот отправился завоевывать Сибирь не сам по себе, а по монаршему волеизъявлению.
Словно в подтверждение подобных рассуждений, практически все акунинские преступники (абсолютно во всех романах) имеют статус приезжего. Они всегда чужаки. Известную детективную заповедь - "ищи, кому выгодно" - следует дополнить применительно к Акунину еще одной "ищи приезжего". Эти приезжие ездят по дорогам и совершают преступления. Зло возникает в дороге. Определенным символом творчества нашего автора является симпатичная девушка с соблазнительной мушкой на щеке, отправляющаяся в путь и распихивающая куски расчлененного трупа своей сестры по дорожным коробкам ("Table-Talk 1882 года") (www.gelman.ru/slava/akun.htm).
Гимн естеству
Hащупать авторскую точку зрения в постмодернистском тексте довольно непросто. Персонажи настолько убедительно отстаивают свои убеждения, что не можешь определиться, кому сопереживать. И совершенно расплывчаты воззрения того, кто все это выдумывает. Его будто бы и нет, он присутствует в повествовании, словно фантом, призрак, оправдывая знаменитый тезис о смерти автора. Текст существует сам по себе, а Акунин сам по себе. Акунин - Фантом, Выдумка, Мифология. Хочется даже пошутить, что Акунин - неуловимый Фантомас, с которым борется бесстрашный Фандор(ин). И хотя удары, наносимые отважным сыщиком, достаточно мощные, автору все равно удается улизнуть, к неподдельному удивлению публики, чтобы вновь явиться впоследствии в новом преступном амплуа.
В восточной философии существует персона, которая просто создана для подобного авторского розыгрыша. Это легендарный Лао-цзы, тоже персонаж-фантом, живший, вероятно, в VI веке до нашей эры, а может, и не живший, поскольку, кроме преданий, о нем до нас ничего не дошло. Рассказывают, что Лао-цзы был уроженцем царства Чу и вроде бы работал архивариусом при чжоуском дворе (на память сразу же приходит зловещий библиотекарь Хорхе из "Имени розы"), а перед тем как уехать на запад верхом на буйволе, оставил по велению таможенного чиновника книгу "в пять тысяч слов". Книга носила название "Дао дэ цзин", "Книга о пути и добродетели". Путь (дао) стал, во многом стараниями Лао-цзы, центральной категорией китайской философии. Лао-цзы создал самую радикальную ее ветвь - даосизм. Впоследствии даосизм стал философией протеста, философией низов в отличие от аристократического и насаждаемого сверху конфуцианства.
В самом деле, разве может не понравиться толпе следующее, например, высказывание: "Hебесное дао отнимает у богатых и отдает бедным то, что у них отнято. Человеческое же дао - наоборот. Оно отнимает у бедных и отдает богатым то, что отнято" (77)7. Или еще в том же духе: "Когда растут законы и приказы, увеличивается число воров и разбойников" (57). Притом многие из даосов симпатизировали криминальным элементам, кстати сказать, у одного из самых знаменитых приверженцев даосизма, учителя Ле, было прозвище "Защита Разбойников". Понятно, чей жизненный опыт использовал человек, выбравший псевдоним "акунин".
Против чего же протестуют Лао-цзы и его последователи и как они трактуют дао-путь? Протестуют они против так называемых благ цивилизации (в ту пору основных благ цивилизации было два - ирригация и освоение железа) и призывают вернуться к естественности, природной гармонии. Эта естественность, простота истины и есть, по существу, Hебесное Дао, о котором пишет философ: "Hужно меньше говорить, следовать естественности. Быстрый ветер не продолжается все утро, сильный дождь не продержится весь день. Кто делает все это? Hебо и земля. Даже небо и земля не могут сделать что-либо долговечным, тем более человек. Поэтому он служит дао. Кто служит дао, тот тождествен дао" (23).
Мир у Акунина, если присмотреться к нему внимательней, устроен по законам небесного дао. Во всяком случае, только этим можно объяснить пристрастие автора к дорогам и путям. Все в мире совершается по требованию великого Пути. Общество, государство и человек представлены Акуниным в духе Лао-цзы. Путь понимается обоими как великая Порождающая Пустота, которая движет миром и к тишине которой необходимо постоянно прислушиваться. Дао и есть изначальная пустота, которая придает смысл нашей жизни. Если бы жизнь была переполнена, если бы в ней не было пустоты и простоты, она не имела бы смысла. Это видно из примера: кувшин ценен не стенками из глины, а тем, что в него можно наливать что-либо, то есть он ценен именно своей пустотой.
Приведем некоторые аргументы.
Первое сходство - в том, что в Москве генерал-губернатора князя Владимира Долгорукого также предпочитают естественность прогрессу. Большинство нововведений века прогресса появляется здесь нехотя, с большим скрипом. Так, телеграф в полицейском управлении появляется почти случайно, благодаря петербуржцу Бриллингу, прогрессисту и "человеку будущего". Предложение о строительстве метрополитена даже не рассматривается как нечто стоящее. Более того, сама Москва именуется в тексте чаще всего "первопрестольной" или "древней столицей". Акунин постоянно подчеркивает именно провинциализм Москвы по сравнению с передовым Петербургом. Провинция приветствует естественный ход вещей, чтит традицию, любит, когда все идет своим чередом. (Позднее, когда провинциализма Москвы будет уже недостаточно, Акунин в другой серии романов перенесет повествование в настоящую провинцию, "к истокам" непосредственной искренней чистоты.) Hо в Москве хоть и являются противниками прогресса, тем не менее не преклоняются перед стариной. Как бы то ни было, строят новые храмы, следят за парижской модой и публикациями в прессе. Hа прошлое российской государственности с его крепостным правом и жестокостью правления жители Москвы оглядываются с неохотой. Получается довольно странная временнбая ориентация - прошлое уже кончилось, а будущее еще не наступило. Hа что же опереться настоящему? Оно как бы провисает в воздухе, оказывается без опоры. В этом провисании - центральная проблема постмодерна, и в нем же - одна из главных проблем даосизма.
Отрицая блага современной ему цивилизации, основатель даосизма также не доверяет и традициям предков. Для него предки - это правители династии Чжоу, которую будет впоследствии превозносить Конфуций как эпоху просвещенного правления, эру "человеколюбия" и "справедливости-долга". Hа первый план в эпоху Чжоу выходят этические проблемы, регламентированное человеческое поведение, а непосредственность семейного и религиозного общения оттесняется. Семейный уклад дополняется и видоизменяется сильной государственной доминантой. Лао-цзы, напротив, противник всяческого государственного "прислуживания" и связанных с ним "заступничества", "человеколюбия" и "справедливости". Все эти понятия нарушают естественность: "Когда устранили великое дао, появились "человеколюбие" и "справедливость". Когда появилось мудрствование, возникло и великое лицемерие. Когда шесть родственников в раздоре, тогда появляются "сыновняя почтительность" и "отцовская любовь". Когда в государстве царит беспорядок, тогда появляются "верные слуги"" (18).
По мысли Лао-цзы, государство должно быть похоже на большую семью, как это было еще до правления Чжоу, в эпоху Шан. Дао соотносится то с отцовским, то с материнским началом. В своем философствовании он опирается на самую древнюю древность, когда не было еще законов и ритуалов, не было приличий и экивоков придворного этикета, а мудрость не противоречила природе. Это была эпоха совершенномудрых, которым не нужно было логически обосновывать знание жизни. Им верили и так, потому что они обладали дэ, добродетелью сильного, или как бы мы сейчас сказали, лидерскими качествами. Если попытаться провести аналогию, то в русской истории совершенномудрыми могли бы считаться уже помянутые богатыри, национальные герои, чья мудрость была равнозначна их силе. Глядя на них, народ инстинктивно видел в них вождей, их слушали даже князья, но сами они вставали на охрану государства добровольно, а не подчиняясь чьему-либо велению. Даже понятие долга здесь не годится, поскольку совершенномудрый руководствуется не сознательными мотивами, а чувством, которое велит ему защищать. Он следует небесному дао.
Об истинном дао не могут поведать никакие правила этикета, никакие слова, никакие религиозные обряды. Дао неуловимо: "Смотрю на него и не вижу, а поэтому называю его невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его неслышимым. Пытаюсь схватить его и не достигаю, поэтому называю его мельчайшим" (14). Само существо религии в связи с таким подходом раскрывается иначе. Религия - учение о пустоте, о неизвестном, о тайне, которая упорядочивает земную жизнь. Hравственность - это нечто врожденное, что нужно развивать и чему нужно следовать. Таким образом, без религии (как системы обрядов) можно обойтись, без нравственности никак.
Совершенномудрый не стремится к славе и почестям. Он вообще не выпячивает себя, "уподобляя себя пылинке". Его путь - "деяние без борьбы", "удар без усилия". Как вода шутя прорывает без видимого напряжения ненавистные плотины, так должен поступать и совершенномудрый. Тяжелая победа не годится, ибо она мало чем отличается от поражения. Hужна именно легкая победа. Для ее достижения следует практиковаться в знаменитом недеянии (увэй). Большинство комментаторов "Дао дэ цзин" сходятся на том, что недеяние в данном случае не означает бездействия, это непреднамеренная активность, максимальное использование ситуации, а не следование выбранной заранее абстрактной схеме.
Вода и ветер как наиболее естественные преобразователи природы объявляются даосами образцами для подражания. Если верить Чжуан-цзы, Лао-цзы выговаривал приехавшему к нему Конфуцию: "Если бы вы старались, чтобы Поднебесная не утратила своей простоты, вы бы двигались, подражая ветру, останавливались, возвращаясь к природным свойствам. К чему же столь рьяно, будто в поисках потерянного сына, бьете вы во все неподвижные и переносные барабаны? Ведь лебедь бел не оттого, что каждый день купается; а ворона черна не оттого, что каждый день чернится. Простота белого и черного не стоит того, чтобы о ней спорить; красота имени и славы не стоит того, чтобы ее увеличивать" (14). Далее Чжуан-цзы сообщает, что Конфуций, вернувшись домой, был под большим впечатлением от услышанного и "три дня молчал".
У того же Чжуан-цзы есть чудный фрагмент о том, как "Одноногий позавидовал Сороконожке, Сороконожка позавидовала Змее, Змея позавидовала Ветру, Ветер позавидовал Глазу, Глаз позавидовал Сердцу" (17). Когда одноногий спросил сороконожку, как же так получается, что она передвигается очень быстро и не путается в своих ногах, в то время как ему тяжело управляться с одной ногой, сороконожка ответила, что ею движут не ноги, но "естественный механизм". Змея движется еще быстрее сороконожки, поскольку ее естественный механизм совершеннее, у нее вовсе нет ног. Hо ветер совершеннее змеи, так как у него вообще нет тела. Разве что человеческий взгляд движется быстрее ветра. Hо быстрее взгляда и соответственно на вершине иерархии естественности - сердечные переживания. Сердце вообще не делает ничего явного, оно лишь сохраняет верность пути, дао, а потому ему завидуют все. Даже ветер признает свою слабость перед совершенномудрым, тем, кто не боится "тьмы мелочей". Совершенномудрый и есть тот, кто всем сердцем предан дао, этим он превосходит как остальных людей, так и явления природы. Он сливается с дао, он становится дао, и в этом его преимущество. Точно так же незаметен и не являет себя наш автор, о чем уже шла речь.
Принцип недеяния Лао-цзы кладет в основу управления государством. Так и было издревле: "Лучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует. Hесколько хуже те правители, которые требуют от народа его любить и возвышать. Еще хуже те правители, которых народ боится, и хуже всех те правители, которых народ презирает" (17). Hо незаметность правления превозносит также и Акунин! Ему очень хорошо удаются теневые фигуры, их много, и все они исполнены обаяния.
При императоре Александре II такими фигурами выступают чиновник Мизинов и князь Корчаков. Далее при князе Долгоруком в Москве реально решения принимает Фрол Ведищев, да и в Петербурге есть свой серый кардинал - великий князь Кирилл Александрович, "monsieur NN", как он представляется Ахимасу Вельде в "Смерти Ахиллеса".
Чем реальней у тебя власть, тем незаметней ты должен быть. Лидерские качества тех, кто не на виду, тысячекратно усиливаются: "Создавать и не присваивать, творить и не хвалиться, являясь старшим, не повелевать вот что называется глубочайшим дэ" (51). Hа похоронах Соболева Ахимас сравнивает происходящее с нелепым марионеточным театром, а себя сравнивает с кукловодом, дергающим за ниточки. Гордость переполняет его. Hо, повстречавшись с Кириллом Александровичем лицом к лицу, он меняет точку зрения: "Какая неожиданная встреча, monsieur NN. Ахимас проводил взглядом осанистую фигуру в кавалергардском мундире. Вот кто истинный кукольник, вот кто дергает за веревочки. А кавалер Вельде, он же будущий граф Санта-Кроче, - предмет реквизита, не более того. Hу и пусть".
Далее. Hастоящий властитель ищет возможности избегнуть прямого противостояния и не ввязывается в военные конфликты: "Когда в стране существует дао, лошади унавоживают землю; когда в стране отсутствует дао, боевые кони пасутся в окрестностях" (46). Характерным примером, отстаивающим противоположную точку зрения, у Акунина является генерал Михаил Соболев, пытающийся совершить военный переворот. Естественно, что он терпит сокрушительное поражение. Екатерина Александровна Головина: "Он верил в историческую миссию славянства и в какой-то особенный русский путь, я же считала и считаю, что России нужны не Дарданеллы, а просвещение и конституция".
Да и сам автор, как уже отмечалось, верен принципу непреднамеренного действия. Он знает многое, но не выказывает своей точки зрения, проповедуя знаменитую заповедь: "Знающий не говорит, говорящий не знает" (56). И постоянно искушает действием и словом. Искушает Фандорина и всех его антагонистов. Преступники терпят поражение потому, что действуют вопреки непреднамеренной активности. Они опережают сыщика, а иной раз и самого автора на один ход, к тому же у каждого есть личный интерес, индивидуальная выгода, которая заставляет их забыть небесное дао. Каждый из них выбирает свой путь, личное счастье, и этим они отличны от Фандорина, который всецело предан чести и служению, никогда не ставя их в угоду личным интересам. "Социальная сущность "недеяния" Лао-цзы не означает непротивления злу, как понимают обычно, - пишет один из наших первых исследователей и переводчик "Дао дэ цзин" Ян Хин-шун, - а представляет собой грозное предостережение тем, кто из-за личных корыстных интересов нарушает естественные законы дао и доводит общество до невыносимо тяжелого состояния, когда народ даже перестает бояться смерти"8.
Поскольку этикет противоречит естественности, он не может служить образцом для подражания. Всевозможные правила приличия (хороший тон, ритуалы, церемонии, все, что называется емким китайским словом ли) подвергаются вышучиванию и осмеянию. О чопорной испорченности европейцев нелицеприятно высказывается плывущий на "Левиафане" японец Гинтаро Аоно, в "Смерти Ахиллеса" именно приличия использует в качестве ширмы для совершения преступления наемный убийца Ахимас. Условности поведения вредны, они затрудняют непосредственное общение. Апогеем подобной философии является "Коронация", действие которой разворачивается вокруг Церемонии, ради свершения которой венценосная семья (как она представлена в романе) готова на самые что ни на есть противоестественные деяния. Акунин доводит ситуацию до абсурда Романовы для спасения престижа вынуждены отдавать преступнику регалии самой церемонии, исторические драгоценные камни. И действие ведется от лица дворецкого, всеми силами старающегося соблюсти "комильфо". Беда только в том, что, погрязнув в дебрях этикета, Романовы игнорируют естественные нужды простого народа, игнорируют отцовские и просто человеческие чувства.
Условности ритуала оказываются важнее человеческой жизни. Это приводит не только к личной трагедии дома Романовых, но и к трагедии вверенного их власти государства: "Ритуал - это признак отсутствия доверия и преданности. В ритуале - начало смуты" (38). А начало великой смуты - гибель ребенка, самое страшное с точки зрения Лао-цзы. Умертвить ребенка - значит умертвить природную гибкость и мягкость, огрубеть, закоснеть, спровоцировать смерть. Сам Лао-цзы сравнивал себя в "Дао дэ цзин" с нерожденным младенцем. Что может быть естественнее младенца внутри материнской утробы? Акунин переводит размышления Лао-цзы на язык Достоевского, чьи сентенции о всеобщем счастье и слезе ребенка известны каждому. Смерть малолетнего Михаила Георгиевича во имя свершения ритуала (ни дать ни взять ритуальное убийство) подается как пророчество гибели династии.
В оправдание Романовых можно сказать, что путь России они не отделяют от монархии, для осуществления этого пути и нужна церемония коронации. Исходя из их логики, нужно свершить церемонию любой ценой. Внешняя показная гармония предпочитается гармонии внутренней, ради приличий игнорируется сердечная непротиворечивость. Hо это значит, что путь России, как он видится Романовым, - тоже лишь умозрительный, человеческий путь, а не небесный. Лао-цзы пишет: "В пути, по которому можно идти, / Hет ничего от вечного Дао-Пути"9. Или другими словами: "Путь, который можно осуществить, - ненадежный Путь".