А еще знаете, другое удовольствие: ночью проснулся — разговор. Черт этот — еще с каким-то. Крестьяне поезд взорвать хотят, слежка идет… Три деревни точно… Ну и гнездо, Марина Ивановна! Да ведь это ж — Хитровка! Я волосы на себе рву, что вас здесь с ними одну оставил! Вы же ничего не понимаете: они все будут расстреляны!
   Я: — Повешены. У меня даже в книжке записано.
   Он: — И не повешены, а расстреляны. Советскими же. Тут ревизии ждут. Левит на Каплана донес, а на Левита — Каплан донес. И вот, кто кого. Такая пойдет разборка! Ведь здесь главный ссыпной пункт — понимаете?
   — Ни звука. Но ехать, определенно, надо. А тещин сын?
   — С нами едет, — мать будто проводить. Не вернется. Ну, М<арина> И<вановна>, за дело: вещи складывать!
   …И, ради Бога, ни одного слова лишнего! Мы уж с Колькой тещу за сумасшедшую выдали. Задаром пропадем!
   __________
   Сматываюсь. Две корзинки: одна кроткая, круглая, другая квадратная, злостная, с железными углами и железкой сверху. В первую — сало, пшено, кукол (янтарь, как надела, так не сняла), в квадратную — полпуда N и свои 10 ф<унтов>. В общем, около 2 п<удов>. Беру на вес — вытяну!
   Хозяйка, поняв, что уезжаю, льнет; я, поняв, что уезжаю, наглею.
   — Все товарищ, товарищ, но есть же у человека все-таки свое собственное имя. Вы, может быть, скажете мне, как вас зовут?
   — Циперович, Мальвина Ивановна.
   (Из всей троичности уцелел один Иван, но Иван не выдаст!)
   — Представьте себе, никак не могла ожидать. Очень, очень приятно.
   — Это моего гражданского мужа фамилия, он актер во всех московских театрах.
   — Ах, и в опере?
   — Да, еще бы: бас. Первый после Шаляпина (Подумав):
   …Но он и тенором может.
   — Ах, скажите! Так что, если мы с Иосей в Москву приедем…
   — Ах, пожалуйста, — во все театры! В неограниченном количестве! Он и в Кремле поет.
   — В Крем…?!
   — Да, да, на всех кремлевских раутах. («Интимно»): Потому что, знаете, люди везде люди. Хочется же поразвлечься после трудов. Все эти расправы и расстрелы…
   Она: — Ах, разумеется! Кто же обвинит? Человек — не жертва, надо же и для себя… И скажите, много ваш супруг зарабатывает?
   Я: — Деньгами — нет, товаром — да. В Кремле ведь склады. В Успенском соборе — шелка, в Архангельском (вдохновляясь): меха и бриллианты…
   — А-ах! (Внезапно усумнившись): — Но зачем же вы, товарищ, и в таком виде, в эту некультурную провинцию? И своими ногами 10 коробочек спичек разносите?
   Я, пушечным выстрелом в ухо: — Тайная командировка!
   (Подскок. Глоток воздуха и, оправившись):
   — Так значит вы, маленькая плутовка, так-таки кое-что, а? Маленький запасец, а? Я, снисходительно:
   — Приезжайте в Москву, дело сделаем. Нельзя же здесь, на реквизиционном пункте, где все для других живут…
   Она:
   — О, вы абсолютно правы! — И рискованно. — А ваш адресок вы мне все-таки на память, а? Мы с Иосей непременно, и в возможно скором времени…
   Я, покровительственно:
   — Только торопитесь, этот товар не залеживается. У меня не то, чтобы груды, а все-таки…
   Она, в горячке:
   — И по сходной цене уступите?
   Я, царственно: — По своей.
   (Крохотными цепкими руками хватая мои руки):
   — Вы мне, может быть, запишете свой адресок?
   Я, диктуя: — Москва, Лобное место, — это площадь такая, где царей казнят — Брутова улица, переулок Троцкого.
   — Ах, уже и такой есть?
   Я: — Новый, только что пробит. (Стыдливо): Только дом не очень хорош: № 13, и квартира — представьте — тоже 13! Некоторые даже опасаются.
   Она: — Ах, мы с Иосей выше предрассудков. Скажите, и недалеко от центра?
   — В самом Центре: три шага — и Совет.
   — Ах, как приятно…
   Приход тещи кладет конец нашим приятностям.
   Последняя секунда. Прощаемся.
   — Если б Иося только знал! Он будет в отчаянии! Он бы собственноручно проводил вас. Подумайте, такое знакомство!
   — Встретимся, встретимся.
   — И я бы сама, Мальвина Ивановна, с таким большим желанием сопровождала вас до станции, но у нас сегодня обедают приезжие, русские, — надо блины готовить на семь персон. Ах, вы не можете себе представить, как я устала от этих низких интересов.
   Произношу слова благодарности, почтительно, с оттенком галантности, жму руку.
   — Итак, помните, мой скромный дом, как и я сама и муж, — всегда к вашим услугам. Только непременно известите, чтобы на вокзале встретили.
   Она: — О, Иося даст служебную телеграмму.
   __________
   Теща на воле:
   — М<арина> И<вановна>, что это вы с ней так слюбились? Неужели ж и адрес дали плюгавке этой?
   — Как же! Чертова площадь. Бесов переулок, ищи ветра в поле!
   (Смеемся).
   __________
   Дорога.
   Смеется, да не очень. До станции три версты. Квадратная корзинка колотит по ногам, чувство, что руки — по колено. Помощь N отвергаю, — человека из-за мешков не видно! Тригорбый верблюд.
   Иду — скриплю. Скрипит и корзинка — правая: гнусное, на каждом шагу, поскрипывание. Около 1 п<уда>. Как бы ручка не оторвалась! (О, идиотизм: за мукой — с корзинами! Мука, которая рифмует только с одним: мешок! В этих корзинках — вся русская интеллигенция!) Нужно думать о чем-нибудь другом. Нужно понять, что все это — сон. Ведь во сне наоборот, значит… Да, но у сна есть свои сюрпризы: ручка может отвалиться… вместе с рукой. Или: в корзине вместо муки может оказаться… нет, похуже песка: полное собрание сочинений Стеклова! И не вправе негодовать: сон. (Не оттого ли я так мало негодую в Революции?)
   — Да подождите же, говорят! Мешок прорвался! Корзины наземь. Бегу на зов. Посреди дороги, над мешком, как над покойником, сваха. Подымает красное, страшное, как освежеванное лицо.
   — Ну булавка-то у вас хоть есть — аглицкая? Сколько я, на вашу тетушку шимши, иголок изломала!
   Достаю, даю: мужскую, огромную, надежную. Унимаем, как можем, коварно-струящийся мешок. Теща охает:
   — И иголка была с ниткой, нарочно приготовила! Чуяло мое сердце! (Мешку): — Ах ты подлец, подлец неверный! А вот прощаться стала с мерзавкой-то вашей, так, значит, замечтавшись, и вынула. Да лучше бы я ей, мерзавке этой, этой самой иголкой — глаза выколола!
   — Завтра, завтра, мамаша! — торопит Колька — нынче на поезд надо!
   Взвалили, пошли.
   __________
   …Детская книжка есть: «Во сне все возможно», и у Кальдерона еще: «Жизнь есть сон». А у какого-то очаровательного англичанина, не Бердслея, но вроде, такое изречение: «Я ложусь спать исключительно для того, чтобы видеть сны». Это он о снах на заказ, о тех снах, где подсказываешь. Ну, сон, снись! Снись, сон, так: телеграфные столбы — охрана, они сопутствуют. В корзине не мука, а золото (награбила у этих). Несу его тем. А под золотом, на самом дне, план расположения всех красных войск. Иду десятый день, уж скоро Дон. Телеграфные столбы сопутствуют. Телеграфные столбы ведут меня к —
   — Ну, М<арина> И<вановна>, крепитесь! С полверсты осталось!
   __________
   А руки у меня, действительно, до колен, особенно правая. Пот льется, щекоча виски. Все боковые волосы смочены. Не утираю: рука, железка корзины, повторный удар по ноге — одно. Расплетется — конец. Когда больно — нельзя заново.
   __________
   Так или иначе — станция.
   __________
   Станция.
   Станция. Серо и волнисто. Земля — как небо на батальных картинах. Издалека пугаюсь, спутника за руку.
   — Что?!
   N, с усмешкой: — Люди, Марина Ивановна, ждут посадки.
   Подходим ближе: мешочные холмы и волны, в промежутках вздохи, платки, спины. Мужчин почти нет: быт Революции, как всякий, ложится на женщину: тогда — снопами, сейчас мешками (Быт, это мешок: дырявый. И все равно несешь).
   Недоверчивые обороты голов в нашу сторону.
   — Господа!
   — Москву объели, деревню объедать пришли!
   — Ишь натаскали добра крестьянского!
   Я — N: — Отойдем!
   Он, смеясь: — Что вы, М<арина> И<вановна>, то ли будет!
   Холодею, в сознании: правоты — их и неправоты — своей.
   __________
   Платформа живая. Ступить — некуда. И все новые подходят: один как другой, одна как другая. Не люди с мешками, — мешки на людях. (Мысленно, с ненавистью: вот он, хлеб!) И как это еще мужики отличают баб? Зипуны, кожухи… Морщины, овчины… Не мужики и не бабы: медведи: оно.
   __________
   — Последние пришли, первые сядут.
   — Господа и в рай первые…
   — Погляди, сядут, а мы останемся…
   — Вторую неделю под небушком ночуем… У-у-у…
   __________
   Посадка.
   Поезд. — Одновременно, как из-под земли: двенадцать с винтовками. Наши! В последнюю секунду пришли посадить. Сердце падает: Разин!
   — Что, товарищ, небось сробели? Ничего! Ся — адем! Безнадежно, я даже не двигаюсь. Не вагоны — завалы. А навстречу завалам вагонным — ревуще, вопиюще, взывающе и глаголюще — завалы платформенные.
   — Ребенка задавили! Ре — бенка! Ре —
   Лежачая волна — дыбом. Горизонталь — в стремительную и обезумевшую вертикаль. Лезут. Втаскивают. Вваливают. Вваливаются.
   Я — через всех — Разину:
   — Ну? Ну?
   — Ус — пеем, барышня! Не волнуйтесь! Вот мы их сейчас!
   — Ребята, осади, стрелять будем!
   Ответный рев толпы, щелк в воздух, удар в спину, не знаю где, не знаю что, глаза из ям, взлет…
   — А это что ж, а? Это что ж за птицы — за синицы? Штыка — ами? Крестьянского добра награбили да по живому человеку ступа — ать?
   — А спусти-ка их, ребята, и дело с концом! Пущай вольным воздухом продышатся!
   Поняла, что села и едем. (Все ли? Озирнуться нельзя.) Постепенное осознание: стою, одна нога есть. А другая, «очевидно», тоже есть, но где — не знаю. Потом найду.
   А гроза голосов растет.
   — Долго очень думать не приходится. Штык посадил, а мужик высадит! Что ж это, в самом деле, за насмешка, мы этой машины-то, небось, семнадцать ден, как Царства Небесного какого… А эти!..
   Утешаюсь только одним: извлечь человека из этой гущи то же самое, что пробку из штофа без штопора: немыслимо. Мне быть выброшенной — другим раздаться. А раздаться — разлететься вагону. Точное ощущение предела вместимости: дальше — некуда, и больше нельзя.
   Стою, чуть покачиваемая тесным, совместным человеческим дыханием: взад и вперед, как волна. Грудью, боком, плечом, коленом сращенная, в лад дышу. И от этой предельной телесной сплоченности — полное ощущение потери тела. Я, это то, что движется. Тело, в столбняке — оно. Теплушка: вынужденный столбняк.
   — Господа — а — а… О — о — о… У — у — у…
   Но… нога: ведь нет же! Беспокойство (раздраженное) о ноге покрывает смысл угроз. Нога — раньше… Вот, когда найду ногу… И, о радость: находится! Что-то — где-то болит. Прислушиваюсь. Она, она, голубушка! Где-то далеко, глубоко… Боль оттачивается, уже непереносима, делаю отчаянное усилие…
   Рев: — Это кто ж сапогами в морду лезет?!
   Но дуб выкорчеван: рядом со мной, как дымовой столб (ни чулка, ни башмака не видно) — моя насущная праведная вторая нога.
   __________
   И — внезапный всплеск в памяти: что-то темное ввысь! горит! Ах, рука на прощание, с моим перстнем! Станции Усмань Тамбовской губ<ернии> — последний привет!
   Москва, сентябрь, 1918

МОИ СЛУЖБЫ

   Пролог
   Москва, 11-го ноября 1918 г.
   — Марина Ивановна, хотите службу? Это мой квартирант влетел. Икс, коммунист, кротчайший и жарчайший.
   — Есть, видите ли, две: в банке и в Наркомнаце… и, собственно говоря (прищелкивание пальцами)… я бы, со своей стороны, вам рекомендовал…
   — Но что там нужно делать? Я ведь ничего не умею.
   — Ах, все так говорят!
   — Все так говорят, я так делаю.
   — Словом, как вы найдете нужным! Первая — на Никольской, вторая здесь, в здании первой Чрезвычайки.
   — Я: —?! —
   Он, уязвленный: — Не беспокойтесь! Никто вас расстреливать не заставит. Вы только будете переписывать.
   Я: — Расстрелянных переписывать?
   Он, раздраженно: — Ах, вы не хотите понять! Точно я вас в Чрезвычайку приглашаю! Там такие, как вы, и не нужны…
   Я: — Вредны.
   Он: — Это дом Чрезвычайки, Чрезвычайка ушла. Вы наверное знаете, на углу Поварской и Кудринской, у Льва Толстого еще… (щелк пальцами)… дом…
   Я: — Дом Ростовых? Согласна. А учреждение как называется?
   Он: — Наркомнац. Народный Комиссариат по делам национальностей.
   Я: — Какие же национальности, когда Интернационал?
   Он, почти хвастливо: — О, больше, чем в царские времена, уверяю вас!.. Так вот. Информационный отдел при Комиссариате. Если вы согласны, я сегодня же переговорю с заведующим. (Внезапно усумнившись:) — Хотя, собственно говоря…
   Я: — Постойте, а это не против белых что-нибудь? Вы понимаете…
   Он: — Нет, нет, это чисто механическое. Только, должен предупредить, пайка нет.
   Я: — Конечно, нет. Разве в приличных учреждениях?..
   Он: — Но будут поездки, может быть, повысят ставки… А в банк вы решительно отказываетесь? Потому что в банке…
   Я: — Но я не умею считать.
   Он, задумчиво: — А Аля умеет? [8]
   Я: — И Аля не умеет.
   Он: — Да, тогда с банком безнадежно… Как вы называете этот дом?
   Я: — Дом Ростовых.
   Он: — Может быть, у вас есть «Война и мир»? Я бы с удовольствием… Хотя, собственно говоря…
   Уже лечу, сломя голову, вниз по лестнице. Темный коридор, бывшая столовая, еще темный коридор, бывшая детская, шкаф со львами… Выхватываю первый том «Войны и мира», роняю по соседству второй том, заглядываю, забываю, забываюсь…
   __________
   — Марина, а Икс ушел! Сейчас же после вашего ухода! Он сказал, что он на ночь читает три газеты и еще одну легкую газетку и что «Войну и мир» не успеет. И чтобы вы завтра позвонили ему в банк, в 9 часов. А еще, Марина (блаженное лицо), он подарил мне четыре куска сахара и кусок — вы только подумайте — белого хлеба!
   Выкладывает.
   — А что-нибудь еще говорил, Алечка?
   — Постойте… (наморщивает брови)… да, да, да! Са-бо-таж… И еще спрашивал про папу, нет ли писем. И такое лицо, Марина, сделал… гримасное! Точно нарочно хотел рассердиться…
   __________
   13-го ноября (хорош день для начала!). Поварская, дом гр. Соллогуба, «Информационный отдел Комиссариата по делам Национальностей».
   Латыши, евреи, грузины, эстонцы, «мусульмане», какие-то «Мара-Мара», «Эн-Дунья», — и все это, мужчины и женщины, в куцавейках, с нечеловеческими (национальными) носами и ртами.
   А я-то, всегда чувствовавшая себя недостойной этих очагов (усыпальниц!) Рода.
   (Говорю о домах с колонистами и о своей робости перед ними.)
   __________
   14-го ноября, второй день службы.
   Странная служба! Приходишь, упираешься локтями в стол (кулаками в скулы) и ломаешь себе голову: чем бы таким заняться, чтобы время прошло? Когда я прошу у заведующего работы, я замечаю в нем злобу.
   __________
   Пишу в розовой зале, — розовой сплошь. Мраморные ниши окон, две огромных завешенных люстры. Мелкие вещи (вроде мебели!) исчезли.
   __________
   15-го ноября, третий день службы.
   Составляю архив газетных вырезок, то есть: излагаю своими словами Стеклова, Керженцева, отчеты о военнопленных, продвижение Красной Армии и т. д. Излагаю раз, излагаю два (переписываю с «журнала газетных вырезок» на «карточки»), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы. Газеты тонкие, шрифт еле заметный, а еще надписи лиловым карандашом, а еще клей, — это совершенно бесполезно и рассыпется в прах еще раньше, чем сожгут.
   Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и несколько совсем нечленораздельных. Каждый стол с утра получает свою порцию вырезок, которую затем, в течение всего дня, и обрабатывает. Мне все эти вырезки, подклейки и наклейки представляются в виде бесконечных и исхищреннейших варьяций на одну и ту же, очень скудную тему. Точно у композитора хватило пороху ровно на одну музыкальную фразу, а исписать нужно было стоп тридцать нотной бумаги, — вот и варьирует: варьируем.
   Забыла еще столы польский и бессарабский. Я, не без основания, «русский» (помощник не то секретаря, не то заведующего).
   Каждый стол — чудовищен.
   Слева от меня — две грязных унылых еврейки, вроде селедок, вне возраста. Дальше: красная, белокурая — тоже страшная, как человек, ставший колбасой, — латышка: «Я эфо знала, такой миленький. Он уцастфофал в загофоре и эфо теперь пригофорили к расстрелу. Чик-чик»… И возбужденно хихикает. В красной шали. Ярко-розовый жирный вырез шеи.
   Еврейка говорит: «Псков взят!» У меня мучительная надежда: «Кем?!!» [9]Справа от меня — двое (Восточный стол). У одного нос и нет подбородка, у другого подбородок и нет носа. (Кто Абхазия и кто Азербайджан?) За мной семнадцатилетнее дитя — розовая, здоровая, курчавая (белый негр), легко-мыслящая и легко-любящая, живая Атенаис из «Боги жаждут» Франса, — та, что так тщательно оправляла юбки в роковой тележке, — «f??re de mourir comme une Reine de France». [10]
   Еще — тип институтской классной дамы («завзятая театралка»), еще — жирная дородная армянка (грудь прямо в подбородок, не понять: где что), еще ублюдок в студенческом, еще эстонский врач, сонный и пьяный от рождения… Еще (разновидность!) — унылая латышка, вся обсосанная. Еще…
   __________
   (Пишу на службе.)
   Опечатка:
   «Если бы иностранные правительства оставили в помое русский народ» и т. д.
   «Вестник Бедноты», 27-го ноября, № 32.
   Я, на полях: «Не беспокойтесь! Постоят-постоят — и оставят!»
   __________
   Пересказываю, по долгу службы, своими словами, какую-то газетную вырезку о необходимости, на вокзалах, дежурства грамотных:
   «На вокзалах денно и нощно должны дежурить грамотные, дабы разъяснять приезжающим и отъезжающим разницу между старым строем и новым».
   Разница между старым строем и новым:
   Старый строй: — «А у нас солдат был»… «А у нас блины пекли»… «А у нас бабушка умерла».
   Солдаты приходят, бабушки умирают, только вот блинов не пекут.
   __________
   Встреча.
   Бегу в Комиссариат. Нужно быть к девяти, — уже одиннадцать: стояла за молоком на Кудринской, за воблой на Поварской, за конопляным на Арбате.
   Передо мной дама: рваная, худенькая, с кошелкой. Равняюсь. Кошелка тяжелая, плечо перекосилось, чувствую напряжение руки.
   — Простите, сударыня. Может быть, вам помочь?
   Испуганный взлет:
   — Да нет…
   — Я с удовольствием понесу, вы не бойтесь, мы рядом пойдем.
   Уступает. Кошелка, действительно, чертова.
   — Вам далеко?
   — В Бутырки, передачу несу.
   — Давно сидит?
   — Который месяц.
   — Ручателей нет?
   — Вся Москва — ручатели, потому и не выпускают.
   — Молодой?
   — Нет, пожилой… Вы, может быть, слышали? Бывший градоначальник, Д<жунков>ский.
   __________
   С Д<жунков>ским у меня была такая встреча. Мне было пятнадцать лет, я была дерзка. Асе [11]было тринадцать лет, и она была нагла. Сидим в гостях у одной взрослой приятельницы. Много народу. Тут же отец. Вдруг звонок: Д<жунков>ский. (И ответный звонок: «Ну, Д<жунков>ский, держись!») Знакомимся. Мил, обаятелен. Меня принимает за взрослую, спрашивает, люблю ли я музыку. И отец, памятуя мое допотопное вундеркиндство:
   — Как же, как же, она у нас с пяти лет играет! Д<жунков>ский, любезно:
   — Может быть, сыграете? Я, ломаясь:
   — Я так все перезабыла… Боюсь, вы будете разочарованы… Учтивость Д<жунков>ского, уговоры гостей, настойчивость отца, испуг приятельницы, мое согласие.
   — Только разрешите, для храбрости, сначала с сестрой в четыре руки?
   — О, пожалуйста.
   Подхожу к Асе и, шепотом на своем языке:
   — Wi (pi) rwe (ре) rde (ре) nTo (ро) nlei (pei) te(pe)r spi(pi)…
   Ася не выдерживает.
   Отец: — Что это вы там, плутовки?
   Я — Асе: «Гаммы наоборот!»
   Отцу:
   — Это Ася стесняется.
   __________
   Начинаем. У меня: в правой руке ре, в левой до (я в басах). У Аси — в левой руке ре, в правой до. Идем навстречу (я слева направо, она справа налево). При каждой ноте громогласный двуголосный счет; раз и, два и, три и… Гробовое молчание. Секунд через десять неуверенный голос отца:
   — Что это вы, господа, так монотонно? Вы бы что-нибудь поживее выбрали.
   В два голоса, не останавливаясь:
   — Это только сначала так.
   __________
   Наконец, моя правая и Асина левая — встретились. Встаем с веселыми лицами. Отец — Д<жунков>скому: «Ну, как вы находите?» И Д<жунков>ский, в свою очередь вставая: «Благодарю вас, очень отчетливо».
   Рассказываю. По ее просьбе называю себя. Смеемся.
   — О, он не только к шуткам был снисходителен. Вся Москва… На углу Садовой прощаемся. Снова под тяжестью кошелки перекашивается плечо.
   — Ваш батюшка умер?
   — До войны.
   — Уж и не знаешь, жалеть или завидовать.
   — Жить. И стараться, чтобы другие жили. Дай вам Бог!
   — Спасибо. И Вам.
   __________
   Институт.
   Думала ли я когда-нибудь, что после стольких школ, пансионов и гимназий, буду отдана еще и в Институт?! Ибо я в Институте, и именно отдана (Иксом).
   Прихожу между 11 ч. и 12 ч., каждый раз сердце обмирает:
   у нас с Заведующим одни привычки (министерские!). Это я о главном Заведующем, — М<илле>ре, своего собственного, Иванова, пишу с маленькой буквы.
   Раз встретились у вешалки, — ничего. Поляк: любезен. А я по бабушке ведь тоже полячка.
   Но страшнее заведующего — швейцары. Прежние. Кажется, презирают. Во всяком случае, первые не здороваются, а я стесняюсь. После швейцаров главная забота не спутаться в комнатах. (Мой идиотизм на места.) Спрашивать стыдно, второй месяц служу. В передней огромные истуканы-рыцари. Оставлены за ненужностью… никому, кроме меня. Но мне нужны, равно как я, единственная из всех здесь, им сродни. Взглядом прошу защиты. Из-под забрала отвечают. Если никто не смотрит, тихонько глажу кованую ногу. (Втрое выше меня.)
   Зала.
   Вхожу, нелепая и робкая. В мужской мышиной фуфайке, как мышь. Я хуже всех здесь одета, и это не ободряет. Башмаки на веревках. Может быть, даже есть где-нибудь шнурки, но… кому это нужно?
   Самое главное: с первой секунды Революции понять: Всё пропало! Тогда — всё легко.
   Прокрадываюсь. Заведующий (собственный, маленький) с места:
   — Что, товарищ Эфрон, в очереди стояли? — В трех. — А что выдавали? — Ничего не выдавали, соль выдавали. — Да, соль это тебе не сахар!
   Ворох вырезок. Есть с простыню, есть в строчку. Выискиваю про белогвардейцев. Перо скрипит. Печка потрескивает.
   — Товарищ Эфрон, а у нас нынче на обед конина. Советую записаться.
   — Денег нет. А вы записались?
   — Какое!
   — Ну что ж, будем тогда чай пить. Вам принести?
   __________
   Коридоры пусты и чисты. Из дверей щелк машинок. Розовые стены, в окне колонны и снег. Мой розовый райский дворянский Институт! Покружив, набредаю на спуск в кухню: схождение Богородицы в ад или Орфея в Аид. Каменные, человеческой ногой протертые плиты. Отлого, держаться не за что, ступени косят и крутят, в одном месте летят стремглав. Ну и поработали же крепостные ноги! И подумать только, что в домашней самодельной обуви! Как зубами изгрызаны! Да, зуб, единственного зубастого старца: Хроноса — зуб!
   Наташа Ростова! Вы сюда не ходили? Моя бальная Психея! Почему не вы — потом, когда-то — встретили Пушкина? Ведь имя то же! Историкам литературы и переучиваться бы не пришлось. Пушкин — вместо Пьера и Парнас — вместо пленок. Стать богиней плодородия, быв Психеей, — Наташа Ростова — не грех?
   Это было бы так. Он приехал бы в гости. Вы, наслышаниая про поэта и арапа, востроватым личиком вынырнули бы — и чем-то насмешенная, и чем-то уже пронзенная… Ах, взмах розового платья о колонну!
   Захлестнута колонна райской пеной! И ваша — Афродиты, Наташи, Психеи — по крепостным скользящим плитам — лирическая стопа!
   — Впрочем, вы просто по ним пролетали за хлебом на кухню!
   __________
   Но всему конец: и Наташе, и крепостному праву, и лестнице. (Говорят, что когда-нибудь и Времени!) Кстати, лестница не так длинна, — всего двадцать две ступеньки. Это я только по ней так долго (1818 г. — 1918 г.) шла.
   Твердо. (Хочется сказать: твердь. Моложе была и монархия была — не понимала: почему небесная твердь. Революция и собственная душа научили.) Выбоины, провалы, обвалы. Расставленные руки нащупывают мокрые стены. Над головой, совсем близко, свод. Пахнет сыростью и Бониваром. Мнится, и цепи лязгают. Ах, нет, это звон кастрюлек из кухни! Иду на фонарь.
   __________
   Кухня: жерло. Так жарко и красно, что ясно: ад. Огромная, в три сажени, плита исходит огнем и пеной. «Котлы кипят кипучие, ножи точат булатные, хотят козла зарезать»… А козел-то я.
   Черед к чайнику. Черпают уполовником прямо из котла. Чай древесный, кто говорит из коры, кто из почек, я просто вру — из корней. Не стекло — ожог. Наливаю два стакана. Обертываю в полы фуфайки. На пороге коротким движением ноздрей втягиваю конину: сидеть мне здесь нельзя, — у меня нет друзей.
   __________
   — Ну-с, товарищ Эфрон, теперь и побездельничать можно! (Это я пришла со стаканами.)
   — Вам с сахарином или без?
   — Валите с сахарином!
   — Говорят, на почки действует. А я, знаете…
   …Да и я, знаете…
   Мой заведующий эсперантист (т. е. коммунист от Филологии). Рязанский эсперантист. Когда говорит об Эсперанто, в глазах теплится тихое безумие. Глаза светлые и маленькие, как у старых святых, или еще у Пана в Третьяковской галерее. Сквозные. Чуть блудливые. Но не плотским блудом, а другим каким-то, если бы не дикость созвучия, я бы сказала: запредельным. (Если можно любить Вечность, то ведь можно и блудить с нею! И блудящих с нею (словесников!) больше, нежели безмолвствующих любящих!)