сады, полуслепой старик со своим легким сооружением стоял перед отлогой
лестницей Минервы. Прямо на лестнице сидели зрители; по сторонам мечущихся в
воздухе кукол полыхали невиданные мною фосфорические свечи, и картавые,
классически крикливые голоса кукол пафосом ролей покрывали окрестность. Они
стригли ночь острыми световыми ножницами на черные длинные треугольники.

==========
В Сорренто гостил молодой англичанин, писатель. Вечером Горький говорил
с ним через переводчика. Спрашивал о жизни в Англии, об отношении к России.
О роли женщины у них. Говорил с симпатией о матриархате. До сих пор мужчины
делали историю, и плохо выходило. Сколько войн! Надо дать женщинам
возможность делать историю.

==========
Говоря о своем необычайном довольно-таки пути к культуре:
- Я этим не хвастаю, не хвастает же человек тем, как его били...
Никогда не видела его удивленным. Слыша цифру раздавленных в Америке
автомобилями, - столько-то сот тысяч, кажется, - повел усами:
- Немного.
И утомленный, сухой, от себя (?) самозащищающийся глазок из-под брови.
Горд. [228]
Когда я прочла ему свое (вещь, по существу, не могшую ему не
понравиться и - в меру, конечно, потому что все в опыте жизни в меру - не
взволновать), я закрыла тетрадь с этим терпким, стесняющимся и просящим
пощады словечком все (сердце колотилось, в висках стучало), - он начал мне
свой ответ так:
- Д-да... тут в одном месте у вас не поставлен союз. (Потом он сказал
вещи дружественные, похвальные, неповторимые по тонкости внимания, но начать
он позволил себе, т.е. вменил в обязанность, именно так.)

==========
Суховатость к рисунку брошенных перед ним карт. Все кроет козырем. Нет,
нисколько не сентиментален, как о нем говорил кто-то. Рассказ о том, что он
будто бы заплакал, публично читая вслух Страсти-Мордасти, - ложь.
Через неделю отъезд. И хочется набросать несколько наблюдений.
Очень редко смеется. Улыбается часто. Улыбка - обаятельная, молодая. А
смех - добрый, нежный, стариковский.
Постоянные слова: полагаю, сделайте ваше одолжение, пожалуйста. (Да
сколько угодно, пожалуйста! Да какие хотите, пожалуйста! Почему нет? Да,
пожалуйста!)
И от глухого голоса выходит пуж-а-ал...
Часто: во-от... Горячим улыбнувшимся шепотом: замечате-а-льно...
(слышно, как меча-а-...) Это не слова. Это горячий ветер у губ. И прикроет
на миг веки.
Говорит не умер, а помер. О не грубо, не настойчиво, а - гулкостью
голоса.
Кажный, Бе`рлин, с людями, озорни`чает.

==========
Вечером в рассказе о ком-то:
- Женщина дикой красоты.
- Да, эта женщина предсказала мне, что буду сидеть в тюрьмах. Пять раз
сидел. И что человека убью. Не убивал я еще никого. Не поспел.

==========
Играя в убегание от Марфииой игрушечной кошки, прячется: [229]
- Кошкими меня затравили...
А Марфа требовала, чтобы Де`дука - sitzen** и снова травила его.

==========
Не любит сладкого.
Каждый день за обедом радостно отказывается от какого-нибудь блюда:
- Нет, Тимоша: не удастся вам меня покормить... (Страшно мил,
кристально чист в обиходе, в сношениях с окружающими.)
Выходит на минутку во время занятий днем из кабинета (кстати, сказала
ли я, что его кабинет - одновременно и его спальня).
- Чорт их побери, этих мух! Жить невозможно. Палкой их надо бить по
голове.
Постоянно жжет спички в пепельнице. Не раз - пожары в корзинке для
бумаг.
Горький - нумизмат. Но коллекцию (это, кажется, невозможно для
нумизмата) раздарил.
Утомляется с людьми. И, побыв один два-три часа, вновь радуется,
встречаясь.

==========
Во время пения вечером у молодого населения дома внизу, в большой
комнате, окнами и дверями в сад, слушал музыку и стариковски улыбался,
тонко, с былой удалью, с уже отступающим чем-то... Склонив голову...

==========
Вечер. Сад. Ужасно темное небо, еле различимы корявые стволы деревьев.
В чью-то честь жжем костер. Молодежь принесла стал с вином. Ворох папиросных
и спичечных коробок, на них - хворост. На хворост - изношенный костюм моего
друга. Смех. Горький мешает костер.
У его сына на стене картинка одного из Бенуа: костер, и Горький его
мешает. Мы сейчас словно провалились в эту картину.
- Что вы больше любите, огонь или воду? [230]
- Ого`нь. Я ого`нь очень люблю.
Согласился, что вода во всех ее видах, и тихая, и бурная, жутка.
Сын и невестка заботливо уговаривали его не стоять близко к огню, -
ветер свеж, простудится. Шутил. Не слушал.
- Алексей Максимович, - спросил мой друг, - вы когда-нибудь думали -
да, конечно, - о том, что двум любящим всегда хочется умереть? Помните, у
Тютчева есть...
Помолчал. И с оттенкам недружелюбия в голосе:
- Ну, не знаю. Не знаю этого.
Я скатала из всех серебряных бумажек, составляющих внутреннее дно
папиросных коробок, большой сияющий шар. Горький с улыбкой мне подал раза
два: Вот еще бумажка.
Я подбрасывала в руках этот тяжелый мячик, по нему полыхал свет огня,
думала:
- Этот мячик останется мой. Вечер пролетит, все пройдет. Это будет
залог, что было.


    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


Завтра отъезд. Мой отпуск кончается. Днем, среди сборов, прочла
Страсти-Мордасти. Вещь грозная в своей голой чистоте, в своей ужасности,
очень тихой. Был какой-то особенный вечер. Все ушли, молодежь внизу, мы -
втроем - и он стал рассказывать. О чем? Разве скажешь? Вечер с ним -это
жизнь.
- Хороший человек, между прочим... очень хороший человек... - (о
ком-то) и покачал сверху вниз, еле-еле, углубленно в себя - или в эту чью-то
хорошесть - головой. А пальцы мнут папиросу. Зажег спичку - и рассказ
дальше, до следующего случая, когда прорвет в счастье, что:
- Чорт его побери, понимаете ли, чорт его знает, как хорошо...
И широкий, сдающийся на невозможность выразить - всплеск длинных рук.

==========
Но я сегодня в тумане. Страсти-Мордасти. Мне кажется, а может быть, оно
так и есть, в литературе нет вещи более сильной: в ней все концы и начала.
Мне душно сегодня весь день. [231]
Сквозь условности часа - столовая, Сорренто, Горькому шестьдесят лет -
в каждом его слове, в каждом жесте и в немыслимости завтрашнего отъезда мне
повелительно стоит над миром пьяный горем день, когда Горький вышел во двор
из подвала, простясь с больным мальчиком.
Упрямо, самозабвенно, мне это кажется последним и наибольшим.
А Горький, точно зная, что со мной, спокойно и щедро - жестоко? - кроет
козырем и эту карту. Он ведь знает эту нелепую жажду, все бросив, остаться в
том подвале, - не этой ли жаждой был пьян его уход из него? Он знает нищету
подобого разрешения вопроса. Он знает, что этот вопрос так нельзя разрешать.
Ненавистник теории и споров об отвлеченном, он продолжает сказывать жизнь, и
волна за волной, жизнь, как волна песок (драгоценна каждая песчинка), плещет
в вечер судьбу за судьбой. Неповторимо, незаменимо, незабываемо ничто. И
именно потому в том подвале нельзя остаться, - силы человека таинственны и
огромны, человек - людям нужен, жизнь богаче себя самой. Не жалостью, не
лирическим взрывом единичного героизма лечится эта рана. Он презирает
кустарничество, самозванство. Он всю свою жизнь борется с этим клубком в
горле, со слезной волной в час волнения. Она готова затопить мир, но
существо ее - эмоционально, как дрожь при звуках оркестра. Омывая в
легковесных водах понимание, эта волна одновременно служит человеку и
спасательным от волны кругом, не дающим ему окунуться в настоящую глубину.
Страсти-Мордасти? Да, это рассказ не плохой. Женщина, рожавшая в степи.
Рождение человека? Да, был такой день. Помнит, еще был день: у молодого
мужика, приехавшего на ярмарку и наторговавшего денег на свое молодое
хозяйство, свинья съела бумажник. Мужик пошел под навес и удавился. Жена
бросилась к нему, в это время свинья съела грудного ребенка. Он, Горький,
въезжал на телеге в город. Он видел, как навстречу ему бежит женщина, - она
так бежала, точно не по земле, и лица у нее не было, а так что-то (он
показал какое-то круговое движение вместо лица), она пронеслась мимо него,
вбежала на стоявшую у берега баржу и - с другого конца - в воду.
Он рассказывает о дефективных детях, над которыми работал в Ленинграде:
помнит он девочку исключительной [232] талантливости, красоты и изящества -
очаровательная девочка. Воровка.
Подробно, все перипетии ее жизни, - как бились с ней, как ее тянуло к
воровству; ловкость - необычайная; сцена в трамвае, где она, якобы в
благодарность за заботы о ней, выдала шайку карманных воров, а на самом деле
поиздевалась, приведя с полицейским агентом совершенно невинных людей.
Освободила из тюрьмы друга-подростка.
Мальчик - слесарь гениальных способностей. Замков - не существовало. Из
трех головных шпилек делал модель замка, которую никто не мог открыть.
Совершенно холодное существо. К людям - презрение. Никогда не работал при
ком-нибудь. Вежливо прекращал работу и поддерживал разговор, ожидая ухода.
Из так называемой хорошей семьи. Вор.
На мой вопрос, можно ли любить таких?
- Можно.
- Жалостью?
- Нет, очень сильным влечением, в котором совсем нет места жалости. Я
так скучал по этим вот двум, когда день не увижу, - как-то неловко делается,
что их нет...
И вдруг мне становится ясно: Горький - вечный жид. Есть картина,
кажется, Марка Шагала32, как шагает над силуэтом маленького осеннего нищего
города гигантский силуэт старика. Каждый шаг - через гряду домов. Волосы - в
тучах. Посох.
И я слушаю с новой страстью внимания.
Об итальянцах, о разнообразных, странных их свойствах, о сдержанности в
гневе: будет стоять, побелев, со сжатыми кулаками, - не ударит (когда бы у
нас, - уж давно драка), о неаполитанцах, безумно любящих удовольствия
(небывалые ежегодные суммы на иллюминации). Что жулики, но, обжулив, в тот
же день вам окажут услугу. Прирожденные актеры. Дар. У шестилетней девочки -
врожденные манеры актрисы.
Мой друг сказал свое впечатление о Неаполе: совершенно сумасшедший
город. Даже нельзя понять: музыка из каждого окна, какие-то рояли на колесах
на улицах. Тут же пляшут...
- Да. Это - вечером, - сказал Горький, - утром Неаполь спит.

==========
[233]
Рассказ о большом актере, с которого ни в магазинах, ни в ресторанах
итальянцы не хотели брать денег.
- Мимика! Мимика...
Сказал это потрясенно и тихо, недоуменно развел руками.
- А я театр не люблю... - сказала я.
- Да и я не люблю, собственно. И пьесы я писал плохие. Дно? Интересно
только содержание. А рока - нет. (Стержня, действия). Да, я не поклонник
театра. Но я видел таких актеров - невозможно рассказать это. Из-за них не
могу отрицать театр. Видимо, есть люди, которым роль - толчок к
перевоплощению. Дузэ, - разве о ней рассказать можно? О других можно
говорить, о ней - нельзя. В Италии трупп -нет: актер. Лучшие театры - в
Неаполе.
И с глубоким восхищением об актере Андрееве-Бурлаке33. О том, как он
читал гоголевского Сумасшедшего. Он безумен, да. Но откуда-то на себя
смотрит. И это жутко.
- Я бы сказал афоризм: надо быть очень талантливым человеком, чтобы не
быть актером.
...Ночь после игры Стрельской34 (ему было 17 лет). Вышел из театра и до
утра - а дело зимнее - просидел у фонаря на тумбе, не заметя, как прошла
ночь. Об актере, некрасивом и странном, очень тогда известном. Сцена, как
мимо него проезжает с другим его возлюбленная. Никаких жестов. Он глядит ей
вслед. Абсолютное молчание, непередаваемая игра лица. Роняет изо рта
папиросу и вдруг тихо начинает петь. С ним боялись играть; в такую минуту
следующий шаг был - убить первого попавшегося. Перевоплощался в роль.

==========
О том, как итальянцы молятся в церкви.
- Он с ней говорит, с мадонной. Говорит, понимаете ли!
Показал, как бьют себя в грудь, как глядят вверх, исступленно. Развел
руками, как перед непостижимым.
Вечер идет. Плывут воспоминания.
О человеке в тюрьме, который каждый день в предзакатный час, который он
долго ждал, когда стена против его окна, тоже тюремная, наконец освещалась
солнцем, делал руками тени. Целая жизнь теней. Их смывал вечер.
...О скале на острове, где похоронен Григ. Об исландских сказках,
мрачных. Об арфе с голосом. О гуслях и плясках мордовских...
- Я - сорок лет как бросил пляску. [234]
Любит Бетховена, Моцарта, Грига. Музыку очень любит. Эта его любовь к
музыке стоит возле него всегда, точно вторая тень. Из инструментов -
виолончель.
- Струнный звук, конечно. Но... не щипком, а...
- Смычком. Ну, конечно.
И поняла: он - бытийной струи. Чистой, движущей, радующейся!
Мой друг сравнил его с Рафаэлем. Толстой - Леонардо, Достоевский -
Микеланджело. Смеялся, слушая. Сильно кашлял. Тревожились.
- Нет, это пустое. Перекурил.
- Да, я много видел так называемого зла.
- Но я в каждом человеке знаю так называемое добро, и я верю, что оно
победит. Люди не умеют жить. Не умеют, понимаете ли... Но когда-нибудь они
научатся. Залогом этому то, что они учатся. Когда я каждый день просматриваю
русские газеты, мне это совершенно ясно.
- ...В Ленине было - детское. Подойдет к елке, голову подымет - и
улыбается. А на елке, понимаете ли, сойка сидит...
Выразил удивление, что мой друг мало знает птиц.
Спросил, докуда он прочел Самгина - до сома ли? Там - сома ловят... (с
виноватой, упоенной улыбкой, мгновенно и круто умиляясь и, как всегда в этот
миг, став застенчивым).
Я сказала ему, что, наверное, он никогда не охотился и что, как это
верно, что Лев Толстой был охотником, а он - нет.
Он скромно и тепло отвечал, что вот да, странно, действительно, никогда
не любил охоты.
- Ведь жалко же их убивать, чорт возьми, зверей этих! Ведь, например,
медведь! (Показал, как медведи сосут водку из бутылки, обняв лапами; как
ходят, какие милые, - никогда на человека не нападают, если не тронуть,
какие мохнатые...)
- Ведь медведь, он удивительно милый человек! О самке дельфина, у
которой убили детеныша. Она подплывала к берегу, где он был убит. Она
плакала; слезы, как у человека. Невозможно было глядеть на ее морду.
Подчас, когда слушаю, смотрю на него, загипнотизированно слежу жесты...
и вот так расскажет что-нибудь до конца! - мне хочется сказать ему, чтоб он
не говорил сейчас другого, - нельзя, не надо! - солнце, остановись! [235]
А он уж ласкает собаку. Собака прыгает к нему на колени.
- Да вы что, маленький, что ли? Вы собака старая, зеленая...
Собака прижала голову к его груди. Он кормит ее сахаром.
- Вы бы пошли, прогулялись... Собака не шла.
- А еноты - вот чудно: еноты сидят на деревьях, скатаются шариком,
лапами морду закроют... (неуловимым движением скатался весь, показав, как) -
и висит на ветке эдакий шар, - не то растение, не то цветок какой-то...
Утра в Сивашской степи; прячась за камнем, смотрим, как суслики
просыпаются.
- Молитва у них, что ли такая... Моление солнцу! Он делает что-то
руками, воздушное умывание у лица.
- И... свистят... тонко... Там свистнул, тут свистнет... позади, там,
здесь... (уж не слова у него, а движения): повел плечами - и нет спинки
стула, ухо - туда, сюда, слушает... миг тишины совершенной... Степь!
Взлет руки вверх: - Понимаете ли? Хорошо, чорт их совсем побери...
- Да, а сусликов ловит лунь. Лунь висит, как подвешенный, в воздухе и
качается. - Горький вскинул голову, простер в стороны руки и длинно,
медленно качает их. Лицо - напряженной важности, очертания плеч - воздушны,
строги, легки...
В то мгновенье, когда Горький описал, как ударяет лунь суслика, у него
совершенно серьезное - чуть сжатые черты -лицо. Но когда уже суслик мертв и
в степи живет трепетной жизнью победы лунь, Горький, сам, конечно, не зная,
сказывает его наедине с пищей, так как - тихо - оно и было там, в степи,
должно быть. Не руша на бедного хищника его грех. Чертя еле зримый чертеж,
гравер тающих линий, он говорит почти восхищенно о том, как деловито, - и в
деловитости невинно, - как аккуратно выедает лунь клювом из мертвого черепа
мозг. Нам ощутимо слышен этот, после суслика, позднейший степной час, - вот
так, в два часа дня, в Сорренто.
Олени. - Ночью шли на водопой. И самец кричал. Крик (разноголосо охнул,
руки в воздух, и крик, как оленьи рога). Олень стучал по деревьям, давая
знать задним, что опасности [236] нет. Потом самка, самец и их теленок
остановились, и теленок стал объедать ветку, а отец и мать сторожили.
- Замечательно...
Он только одно слово сказал, туша им улыбку, но улыбка потушила его.
Да, он подолгу жил в степи, раз не мог уйти от сусликов. - Дня четыре
вот так (вызывающе и смущенно) гулял!
- Когда в Феодосии на стройке железной дороги, - это было в 90-х годах,
на виноградниках работал... Это что, работа дешевая, а вот мостили шоссе -
это да: 45 коп! Сколько часов? Да сколько хотите! Часов в 9 начнешь - обед
свой - и так до часов 9 вечера... а кругом народу сколько хочешь, ждут,
когда кто-нибудь упадет или заболеет, смотрят сверху, бегут радостно!
(Показал, как хватаются за кирку, как потирают руки...).
Он никогда не снизойдет морализировать. Дышит и с лунем, и с сусликом.
И в юности никого не учил. А только молча, порой, когда этого требовала
минута, пускал в ход исступленные кулаки (за разбитую на его глазах ночным
сторожем об камень кошку). Четко, за описанием брызнувшей крови:
- Ну что было делать? Мы катались, как два пса, по двору... (В людях).

==========
Ночь. Давно смолкла внизу музыка. Дом спит.
Запер дверь на террасу и пошел нас проводить на лестницу. Последняя
ночь в Сорренто!
У дверей Минервы в черной ночи с желтыми звездами, рассыпанными по мысу
Сорренто, мы еще долго говорили о нем.
- Ну, что, - сказал мне мой друг, - видите, я был прав... А вы говорили
- сухой, холодный... и насколько он больше Толстого! Разве можно сравнивать!
Это - музыка, а не человек...


    ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ


Прощайте Сорренто, Капри, Кастелламаре, Торре дель Греко, Помпея, где
были вчера, - едем?
Лиловое небо. Везувий, из Сорренто видимый в этой лиловости только
порой и туманно, оживает тяжелой горой. [237] Наступает на нас. Мы летим ему
под ноги. На нем широкие пласты солнца. В его складках что-то от слона. Небо
жжет жарче. Когда это солнце сядет, я буду опять мчаться. И Везувий снова
станет туманом...
Вчера друг Горького, художник (простились, остался в Сорренто) мне
рассказал о том, что, если ехать вдоль берегов, можно, порой, при очень
тихом море увидеть под водой мраморные лестницы, колонны, целые куски
древних жилищ. Здесь были бани такого-то императора, там - знаменитая
вилла... Землетрясения необычайно изменяют берег. Здесь, говорят, некогда
был кратер; вон та цепь островов - его противоположный край. Все, что сейчас
(до островов) вода -было огнем вулкана?..
Время от времени море выкидывает остатки былой культуры: статуи,
амфоры. Их порой расшибает о скалы, но случается, что дар моря кинут волной
на отлогом месте, -тогда люди собираются вокруг сокровища, мокрого и немого,
тысячелетия пробывшего под водой. Так героическими раскопками Помпеи и
Геркуланума из окаменевшего огня и беспечной прихотью волн пополняются залы
музея в Неаполе. Горький не может говорить спокойно об этих музеях. Ради
них, ради радости показать их еще раз, он нарушил ход своих рабочих дней, -
он едет с нами показать нам Неаполь.

==========
Стройная, легкая, повторяю, юношеская фигура Горького в черном и в
черной шляпе - на фоне стен картинной галлереи. За огромным окном - жара.
Прохладные анфилады скульптурных зал.
В ответ на мой вопрос о последовательности в его отношении искусств
(впрочем, с оговоркой, что вообще такое деление искусственно): 1) музыка, 2)
слово, 3) живопись, 4) скульптура.
Канова35 - изумительный скульптор. Великолепен памятник Колеона
Вероккио36. Роден37 - гениален (Мыслитель, Граждане Кале). Коненков38 -
замечателен.
- Голубкина39 - талант крупный. Женщина - бессребреница, но - да это
всегда было - говорила в лицо неприятности. И всегда было у нее хорошее
самоуважение. А ее старуха голая - такая безобразная, что, ну, прямо некуда
ее поставить. Так и осталась у нее в мастерской. [238]
Смотрим любимые его вещи: Геркулес, держащий яблоко, и недавно
выкинутая морем у чьей-то виллы статуя юной женщины изумительной работы (и
все воспетые чудеса Неаполитанского музея). Мы осматриваем их залу за залой,
этаж за этажом. Фрески Помпеи, макеты помпейских домов; гипсовые отливы в
судорогах застывших тел. Худенькое, скорченное тельце двухтысячелетней
собаки: ее остренькая мордочка задыхается, как в те дни, хотя сам скелет
давно рассыпался в прах. (Секрет Фиорелли, попробовавшего наливать гипсом
встречавшиеся под киркой пустоты.) А над гипсовым оттиском предсмертных
страданий, на непотускневшей кирпичного цвета фреске летит - легчайшим
движением - некая, быть может, Фортуна. Сыпля цветы. Прозрачный край ее
покрывала четок, вынутый из-под пепла, и серебрян, как стрекозиное крыло.
Горький молчит. Это - еще раз - все тот же его миг, миг, когда отводишь
глаза, когда не даешь слезам завладеть глазами и горлом.
Выходя из прохлады музея в горячую печь двора, помню сказал:
- Синьорелли40 я ставлю очень высоко.

==========
Ко мне подошла женщина. Тихо по-русски:
- Скажите, это не Горький?
- Это Горький.
И не сказала ему, чтобы не портить ему дня. Он так любит музей и так не
любит быть замеченным.
Пошли в Аквариум (музей подводной жизни). Чудеса моря медленно плыли,
сияя, как чудовищные огни. Одно даже сияло.
Покормили кого-то из них.
Знаток Горький, любовно поясняя, показывает нам пушистость живых
тычинок, пухлые масляные стволы, кораллообразные ветви, и на дне - жемчужную
тишину.
- Можно ли словами описать это, думаю я, можно ли найти название для
каждого из этих явлений, для всех разновидностей? Передать. Нет, нельзя:
потому что сквозь все это - вода...
- Нет, не вода, а жизнь! Это я поняла спустя полчаса, когда мы попали
во второе отделение музея подводной жизни:
здесь были те же чудеса, - но неподвижные. Текучесть в [239] лице
спирта или других растворов тоже проницала каждый гриб и стебель. Цвета
чудовищных рыб были все так же сумасшедше красивы. Но ничто не колыхалось,
не плыло, стеклянный стебель был холоден, и мутный глаз не смотрел на нас,
пробуждаясь из толщи сна.

==========
Сидим в ресторанчике тетки Терезы, у самой воды. Мой последний час.
Рыбачьи лодки. Остро пахнет морем. Зеркальная, пылающая гладь гаснет вдали
от неба.
- Нет, у меня нет привязанности к одному месту. Уж не тянет меня ни в
Тифлис, ни в Царицын, ни в Нижний. На Украине жил - был украинцем. Приехал в
1906 г. на Капри, так понравилось, что остался.
Горькому подали осьминога. Нам - макароны. Пили Лакрима Кристи41. Три
музыканта гремели свою струнную красу. Горький говорил, что любит это место
на Санта-Лючия, потому что тут собираются самые разные люди, тут
по-настоящему демократично. И мальчишки - понимаете ли, такие хо`ро`шие
мальчишки. Настоящие.
Рассказ о том, как однажды в распоряжении городского совета в Неаполе
осталось несколько тысяч франков - собрались, чтобы решить, на что
употребить деньги: основать школу или сделать грандиозную иллюминацию.
Большинством голосов прошла иллюминация.
Он говорит о том, как итальянцы любят оригинальное в человеке, окружают
и смотрят.
- Хорошо, знаете, так смотрят.
О том, как ведут себя немцы, когда кто-нибудь не таков, как они. Плохо
одет, например: они просто не видят: идет на человека, никого перед ним нет.
Как один его знакомый в Париже стал резать спаржу, которую принято не резать
(французы - молодцы!), несмотря на то, что они держатся этих правил
приличия, музыканты только на миг приостановили музыку, лакей отвернулся,
взглянул в окно, и все сделали вид, что другим заняты.
Торговец поднес книги. Горький купил том Пушкина. Другой, с мелочами,
предложил моему другу крошечную черепаховую мандалину.
- А она играет? [240]
- Сейчас - нет, - сказал Горький, - когда подрастет. Что-то нынче
Везувий сильно дымится. Вечером, наверное, будет окрашен огнем.

==========
Легкая, высокая, с впалой грудью и прямыми плечами фигура в черном
костюме (непривычно): дома ходит в английской рубашке за пояс, в русской его
не видала, и в широкополой черной шляпе, эта сухонькая, угловатая и в
угловатости грациозная фигура на фоне бледного, подавляющего здесь все
Визувия, на фоне раскаленного неба, помпейских музейных зал, зеркальной
набережной Санта-Лючия, - стоит предо мною теперь точно так, как когда-то
стояла в детстве, в этой же широкополой шляпе, на фоне московского осеннего
окна, в день расправы со студентами.
Этот день никогда не забуду и не могу его описать.

==========
Сто`лбцы. Игрушечно-чинный вокзал, маленькие пограничные станции. Это
последний кусочек Запада. Последние его атрибуты в виде узора иностранных
газет: польских, французских, немецких, блистающие стопочки швейцарского
шоколада... дорожные зеркальца, стаканчики, карнэ, чудо-карандаши, виды
Уяздовской аллеи...
Таможенный осмотр кончен. Чиновники с блестящими пуговицами, в
каскетках совершили свой долг. В Варшаве у билетной кассы я получила
удивленный отказ: билет до Москвы? Билет выдается только до Сто`лбцов, от
Сто`лбцев берешь билет до Негорелого, в Негорелом уже в русской кассе
получаешь билет до Москвы.
Глухой гул. Поезд. Носильщик берет вещи.
Был ветер, хлестал дождь, когда поезд с несколькими пассажирами
замедлил ход у последней польской сторожки. В поле было темно. Здесь сошли
все польские железнодорожные служащие, кроме машиниста и кондуктора. Они
доезжают до самых границ легендарного ада, они обжигаются об его ворота.
Таков долг службы.
Эти последние минуты я еще во власти Запада. Еще мой паспорт -