Но и это мне скоро наскучило. Все те же люди попадались навстречу, я знал уже наизусть их лица и движения. Поблизости оказался свободный стул. Я уселся. Вокруг меня опять началась сутолока, люди толпились, бежали, натыкались друг на друга; очевидно, предстоял новый заезд. Я не двинулся с места и, откинувшись на спинку, задумчиво следил за струйкой дыма, белыми завитками поднимавшейся к небу от моей папиросы и таявшей, как крохотное облачко в весенней лазури.
   И тут началось то необычайное и неповторимое, что и теперь направляет мою жизнь. Я могу совершенно точно указать время, потому что случайно в ту минуту посмотрел на часы. Было три минуты четвертого, а день - 8 июня 1913 года. Итак, с папиросой в руке я смотрел на белый циферблат, совершенно уйдя в это ребячливое и бессмысленное созерцание, как вдруг услышал за спиной женский смех; женщина смеялась громко, тем возбужденным, резким смехом, который мне нравится у женщин, тем смехом, который внезапно вырывается у них в угаре любовной страсти. Я уже хотел было повернуть голову, чтобы взглянуть на женщину, так дерзко и вызывающе вторгшуюся в мои беспечные мечтания, словно ослепительно белый камень, брошенный в заросший тиной пруд, но удержался. Остановило меня нередко уже овладевавшее мною странное желание позабавиться безобидной игрой - проделать маленький психологический опыт. Мне захотелось дать волю своему воображению и, не глядя на нее, представить себе эту женщину - ее лицо, рот, шею, затылок, грудь, - словом, воплотить ее смех в живой, реальный, законченный образ.
   Она, очевидно, стояла теперь вплотную за моей спиной. Смех сменился болтовней. Я напряженно прислушивался. Она говорила с легким венгерским акцентом, очень быстро и живо, растягивая гласные, точно пела. Я забавлялся тем, что присочинял к ее говору весь облик, и старался вообразить себе как можно больше подробностей. Я придал ей темные волосы, темные глаза, большой чувственный рот, белоснежные крепкие зубы, тонкий нос с подвижными широкими ноздрями. К левой щеке я приклеил мушку, в руку вложил стек, которым она, смеясь, похлопывала себя по ноге. А она все говорила. И каждое слово прибавляло новую черту к молниеносно возникшему в моей фантазии образу: узкие девические плечи, темно-зеленое платье с наискосок приколотой бриллиантовой пряжкой, светлая шляпа с белым эспри. Все яснее становилась картина, и мне уже казалось, что эта чужая женщина, стоявшая позади меня, отражается в моих зрачках, как на фотографической пластинке. Но я не обернулся, мне хотелось продолжить игру, какое-то запретное очарование таилось для меня в этом смелом полете фантазии; я закрыл глаза, ничуть не сомневаясь, что, когда я открою их и, наконец, обернусь, воображаемый образ в точности совпадет с реальным.
   Тут она вышла вперед. Я невольно открыл глаза - и рассердился. Я ровно ничего не угадал: все было иначе; мало того - словно нарочно, она оказалась полной противоположностью тому, что я насочинял. Она была не в зеленом, а в белом платье, не стройная, а полная, с пышными бедрами, на пухлой щеке не видно было мушки, на рыжеватых, а не черных волосах сидел шлемообразный ток. Ни одна из моих примет не соответствовала ее облику; но женщина была красива, вызывающе красива, хотя я, уязвленный в своем тщеславии психолога, не желал этого признавать. Почти враждебно взглянул я на нее; но даже в самом сопротивлении я ощущал чувственное обаяние, исходившее от этой женщины, призывную животную страстность ее упругого полного тела. Она уже снова громко смеялась, показывая белые ровные зубы, и несомненно этот откровенно дразнящий смех вполне гармонировал с ее пышной красотой; все в ней было ярко и вызывающе - высокая грудь, выставленный вперед подбородок, когда она смеялась, острый взгляд, нос с горбинкой, рука, крепко опирающаяся на зонтик. Здесь было женское начало, первобытная сила, искусное, настойчивое прельщение воплощенный соблазн.
   Рядом с ней стоял изящный, немного потасканный офицер и что-то с увлечением говорил ей. Она слушала, улыбалась, смеялась, отвечала, но все это только мимоходом, потому что ноздри ее беспокойно вздрагивали и глаза зорко поглядывали по сторонам; она вбирала в себя знаки внимания, улыбки, взоры всех и каждого из проходивших мимо мужчин. Взгляд ее все время блуждал - то по трибунам, где она вдруг обнаруживала знакомое лицо и радостно отвечала на поклон, то влево, то вправо, между тем как она по-прежнему с тщеславной улыбкой слушала офицера. Только я, заслоненный ее спутником, оставался вне поля ее зрения. Это злило меня. Я поднялся - она меня не видела. Я подошел поближе - она опять смотрела на трибуны. Тогда я решительно стал перед нею, поклонился ее спутнику и предложил ей стул. Она удивленно взглянула на меня, глаза задорно блеснули, губы изогнулись в приветливой улыбке. Однако поблагодарила она меня сдержанно и хоть и взяла стул, но не села. Она мягко оперлась полной, обнаженной до локтя рукой на спинку, приняв позу, выгодно подчеркивающую ее пышные формы.
   Досада, вызванная моим неудачным психологическим опытом, рассеялась, меня занимала только игра с этой женщиной. Я немного отступил к стене трибуны, откуда мог свободно и все же незаметно для других смотреть на нее, оперся на свою трость и стал искать ее взгляда. Она это заметила, слегка повернулась в сторону моего наблюдательного поста, но все же так, что это движение казалось совершенно случайным, не избегала моего взгляда, даже иногда отвечала на него, не подавая, однако, надежд. Глаза ее по-прежнему блуждали, ни на чем не задерживаясь. Только ли при встрече с моими в них вспыхивала улыбка, или она дарила ее каждому - этого я никак не мог решить, и именно эта неопределенность злила меня. Когда взгляд ее словно луч светового сигнала падал на меня, он казался полным обещания, но тем же холодным блеском он без разбора отражал все устремленные на нее взоры; этой игрой она явно только тешила свое тщеславие и притом ни на минуту не прерывала кокетливой болтовни с офицером, притворяясь чрезвычайно заинтересованной. Что-то неслыханно дерзкое было в ее поведении - виртуозность кокетства или бьющая через край чувственность. Невольно я приблизился на шаг: ее невозмутимая наглость передалась и мне. Я уже не глядел ей в глаза, а со знанием дела рассматривал ее с головы до ног, взглядом срывал с нее одежду и мысленно видел ее обнаженной. Она следила за моим взглядом, нисколько не оскорбленная, улыбалась углами рта своему собеседнику, но в этой понимающей усмешке я прочел одобрение. А когда я стал смотреть на ее маленькую изящную ступню, выглядывавшую из-под белого платья, она скользнула взглядом по своему платью и, немного помедлив, как бы случайно поставила ногу на нижнюю перекладину стула, так что я сквозь ажурную юбку видел чулки до колен, и в то же время на ее улыбающемся лице, обращенном к спутнику, появилось выражение насмешливого лукавства. Очевидно, она заигрывала со мной так же бесстрастно, как я с ней, и я со злобой должен был признать, что она в совершенстве владеет техникой этой рискованной игры; ибо, как бы невзначай разжигая мое любопытство, она в то же время внимательно слушала нашептывание своего спутника, но делала и то и другое с полным равнодушием. Меня это возмущало, потому что это холодное, злостно- расчетливое кокетство было мне ненавистно в других, так как я чувствовал его столь кровосмесительно-близкое родство с моею собственной бесчувственностью. Но все же я загорелся, быть может в большей мере от ненависти, чем от влечения к этой женщине. Я подошел к ней и нагло посмотрел ей прямо в глаза. "Я хочу тебя, красивое животное", - недвусмысленно говорил мой взгляд, и, вероятно, губы мои невольно шевельнулись, потому что она улыбнулась чуть презрительной улыбкой и, отвернувшись, оправила платье. И тут же ее черные глаза опять оживленно забегали по сторонам. Было совершенно ясно, что она так же холодна, как и я, что она достойный меня партнер и что каждый из нас играет пылом другого, который, тоже всего лишь бутафорский огонь, однако радует глаз и помогает убить время.
   Но вдруг оживление исчезло с ее лица, блеск в глазах погас, досадливая складка легла около только что улыбавшегося рта. Я проследил за ее взглядом: невысокого роста толстый господин, в мешковатом костюме, торопливо шел к ней, вытирая на ходу вспотевшее лицо. Из-под шляпы, второпях надетой набекрень, видна была сбоку большая плешь (я невольно подумал, что под шляпой его лысина, должно быть, усеяна крупными каплями пота, и почувствовал отвращение к этому человеку). Его унизанные перстнями пальцы сжимали целую пачку билетов, и, отдуваясь от волнения, он тотчас же, не взглянув на жену, громко заговорил по-венгерски с офицером. Я сразу угадал в нем страстного любителя конного спорта; вероятно, это был какой-нибудь крупный барышник, для которого весь смысл жизни заключался в тотализаторе. Его жена, видимо, сделала ему замечание (его присутствие явно стесняло ее, и она утратила свою дерзкую самоуверенность), ибо он поправил шляпу, потом добродушно рассмеялся и покровительственно похлопал ее по плечу. Она гневно вздернула брови, негодуя на такую супружескую бесцеремонность, коробившую ее в присутствии офицера, а быть может, еще больше в моем. Он как будто извинился, сказал опять по-венгерски несколько слов офицеру, на что тот ответил, любезно осклабясь, а потом нежно и несколько робко взял жену под руку. Я понимал, что она стыдится своего мужа, и наслаждался ее унижением со смешанным чувством насмешки и брезгливости. Но она уже опять овладела собой и, мягко опершись на его руку, бросила иронический взгляд в мою сторону, как бы говоря: "Видишь, вот кому я принадлежу, а не тебе". Мне было и досадно и противно. Больше всего мне хотелось повернуться к ней спиной и уйти, чтобы показать ей, что супруга столь вульгарного толстяка не может меня интересовать. Но соблазн был слишком велик. Я остался.
   В эту минуту послышался пронзительный сигнал старта, и сразу вся болтающая, лениво прогуливающаяся разрозненная толпа всколыхнулась и опять в едином порыве хлынула к барьеру. Она чуть было не увлекла меня за собой, но я непременно хотел как раз в общей суматохе оказаться поближе к этой женщине, в надежде, что представится случай для решающего взгляда, жеста, какой-нибудь смелой выходки, какой именно - я еще и сам не знал, и поэтому я упорно проталкивался к ней. Ее супруг тоже с ожесточением протискивался вперед, видимо стремясь захватить место получше, подле трибуны, и мы вдруг, под напором толпы, так сильно столкнулись друг с другом, что у него упала шляпа и засунутые за ее ленту билеты разлетелись во все стороны, словно красные, синие, желтые и белые мотыльки. Он сердито посмотрел на меня. Я уже хотел извиниться, но какое-то злое побуждение зажало мне рот; мало того, я глядел на него холодно, даже с дерзким, оскорбительным вызовом. Взгляд его на секунду вспыхнул от едва подавляемой ярости, но тут же малодушно погас перед моим. С безответной, почти трогательной робостью он поглядел мне в лицо, потом отвернулся, вспомнил про свои билеты, поднял шляпу и начал собирать их.
   Его жена, выпустив руку мужа, с нескрываемой злобой, вся красная от волнения, сверкнула на меня глазами, а я внутренне ликовал, видя, что ей страстно хочется побить меня. Но я продолжал безучастно стоять на том же месте и с небрежной улыбкой наблюдал, как толстяк, кряхтя и задыхаясь, у самых моих ног подбирал с земли билеты. Когда он нагибался, воротник отставал от шеи, как перья у нахохлившейся курицы, толстая складка жира вздувалась на красном затылке. Невольно я представил себе эту тушу в супружеских объятьях, мне стало противно и смешно, и я, уже не таясь, с ухмылкой посмотрел в ее искаженное гневом лицо. Теперь она была очень бледна и едва владела собою, наконец-то я вырвал у нее искреннее, подлинное чувство, ненависть, необузданный гнев! Я с удовольствием продлил бы эту нелепую сцену до бесконечности, с холодным злорадством следя за тем, как мучается толстяк, подбирая билеты один за другие. Какой-то проказливый бесенок сидел у меня в горле, все время хихикавший и едва удерживавшийся от смеха, - мне очень хотелось громко расхохотаться или потыкать тростью ползающего у моих ног толстенького человечка; я даже не припомню, чтобы мною когда-нибудь владела такая неудержимая злоба, как в ту минуту полного торжества над этой дерзкой, самоуверенной женщиной.
   Но вот бедняга собрал, наконец, все свои билеты, кроме одного, синего, который отлетел подальше и лежал у самой моей ноги. Он, отдаваясь, поворачивался во все стороны, ища его своими близорукими глазами, пенсне съехало на самый кончик покрытого капельками пота носа, и я коварно воспользовался этой секундой, чтобы продлить его смешившие меня поиски с озорством расшалившегося школьника я быстро выставил ногу и прикрыл синюю карточку: теперь, вопреки всем усилиям, он не нашел бы ее, и я мог заставить его искать, сколько мне заблагорассудится. И он искал, искал неутомимо, посапывая, пересчитывая вновь и вновь разноцветные карточки; ясно было, что одной - моей - не хватает, и когда среди все сгущавшейся толпы он хотел опять приняться за поиски, его жена, которая, кусая губы, упорно отворачивалась от моих насмешливых взглядов, не выдержала и дала волю своему гневу. - Лайош! - властно крикнула она, и он встрепенулся, как лошадь при звуке трубы, еще раз поискал глазами на земле - мне даже стало щекотно от спрятанного под подошвой билета и я с трудом подавил смех, - потом смиренно повернулся к жене, и та, с подчеркнутой поспешностью, повлекла его прочь от меня в самую гущу людского водоворота.
   Я остался на месте, не испытывая ни малейшей охоты следовать за ними. Эпизод был для меня закончен, комическая развязка заглушила мимолетное желание, от увлечения игрой не осталось ровно ничего, кроме приятного ощущения сытости я утолил свою внезапно прорвавшуюся злобу и чрезвычайно гордился тем, что моя проделка удалась. Впереди уже была давка, возбужденная толпа, словно мутный вспененный вал, хлынула к барьеру, - но я даже не смотрел в ту сторону, мне уже становилось скучно, и я раздумывал над тем, прогуляться ли по соседнему парку, или поехать домой. Но едва лишь я сделал шаг, как заметил синий билет, валявшийся на земле. Я поднял его и небрежно вертел в руках, не зная, куда ею девать. У меня мелькнула было мысль возвратить его Лайошу, что послужило бы превосходным предлогом для знакомства с его женой; но она нисколько уже меня не занимала, а интерес, который возбудило во мне это маленькое приключение, давно сменился моим обычным равнодушием. Большего, чем такой немой поединок, обмен откровенными взглядами, я не требовал от супруги Лайоша, - я потешился этой игрой, и теперь осталось только легкое любопытство, приятное отдохновение.
   Стул, который я уступил ей, стоял все там же, покинутый и одинокий. Я уселся поудобней и закурил. Передо мной опять бушевали страсти, но я даже не прислушивался повторения меня не увлекали. Я лениво следил за дымком моей папиросы и думал о водопаде в Мерано, который я видел два месяца тому назад. Это было совсем как здесь - бурный, стремительный поток, от которого никому ни тепло, ни холодно, бессмысленное громыхание среди тихого голубого пейзажа. Но вот возбуждение толпы достигло апогея, снова над мутным людским прибоем заметались зонтики, шляпы, носовые платки, и снова все слилось в едином вопле, и снова из гигантской пасти толпы вырвалось одно тысячекратно повторенное имя. Его выкрикивали с ликованием, с восторгом, с торжеством, с отчаянием: "Кресси! Кресси! Кресси!" И снова, точно натянутая струна, крик оборвался (как однообразны даже страсти, когда они повторяются). Заиграла музыка, толпа расходилась. Подняли щиты с номерами победителей. Я безотчетно взглянул на них. На первом месте стояла семерка. Машинально посмотрел я на синий билет, забытый в руке. На нем тоже была семерка.
   Я невольно рассмеялся. Билет выиграл, милейший Лайош угадал верно. Итак, помимо всего прочего, я еще и обобрал толстого супруга; сразу вернулось ко мне проказливое настроение, теперь меня разбирало любопытство - во сколько же обошлось ему мое ревнивое вмешательство? В первый раз присмотрелся я к синей карточке: билет был в двадцать крон, и Лайош ставил в ординаре. Это сулило приличную сумму. Не долго думая, из одного только любопытства, я присоединился к толпе, ринувшейся по направлению к кассам. Я втиснулся в одну из очередей, предъявил билет, и костлявые проворные руки человека, чье лицо мне даже не было видно, отсчитали на мраморную доску девять кредиток по двадцать крон.
   В эту минуту, когда мне выложили выигрыш - настоящими, наличными деньгами, - смех замер у меня в горле. Мне сразу стало не по себе. Невольно я отдернул руку, чтобы не притронуться к чужим деньгам. Охотнее всего я оставил бы эти кредитки на доске, но за мною уже теснились люди, нетерпеливо ждавшие выигрыша. Итак, мне пришлось взять эти деньги; я с отвращением поднял банкноты, они жгли мне пальцы словно язычки пламени, и я даже руку отставил подальше от себя, как будто и она принадлежала не мне. Я тотчас понял всю безвыходность моего положения. Против моей воли шутка приняла оборот, не приличествующий порядочному человеку, джентльмену, и я самому себе не решился назвать свой поступок надлежащим именем. Ибо это были не сокрытые, а хитростью выманенные, украденные деньги.
   Вокруг меня жужжали голоса, люди, толкаясь, продирались к кассам или отходили от них. Я все еще стоял столбом, далеко отведя от себя руку. Что же мне делать? Прежде всего я подумал о самом простом и естественном - разыскать владельца билета, извиниться и отдать ему деньги. Но это было невозможно, особенно в присутствии того офицера. Я ведь был лейтенант запаса и за такое признание немедленно поплатился бы чином; ибо, пусть бы даже я случайно нашел билет, получение денег было недостойным поступком. Я подумал также о том, не уступить ли мне инстинктивному желанию - скомкать бумажки и бросить их, однако и это могло кому-нибудь показаться подозрительным. Но я ни за что, ни на одну минуту не хотел оставлять у себя чужие деньги, тем более прятать их в бумажник, хотя бы и с мыслью подарить их кому-нибудь: привитое с детства, вместе с привычкой к чистому белью, чувство опрятности восставало против прикосновения к этим кредиткам. Отделаться, только бы отделаться от этих денег, стучало у меня в висках, любым способом, только бы отделаться! Невольно я стал растерянно озираться по сторонам, высматривая, нет ли какого-нибудь укромного уголка, где я мог бы выбросить деньги, и вдруг я заметил, что люди уже опять проталкиваются к кассам, но теперь уже с деньгами в руках. Тут меня осенило - вернуть деньги коварному случаю, который мне подкинул их, сунуть их обратно в прожорливую пасть, которая жадно поглощала на моих глазах новые ставки - серебро и банкноты. Да, это выход, это поистине избавление!
   Я рванулся с места, подбежал к кассам, вклинился в очередь. Только два человека стояли передо мной, первый уже подошел к окошку, когда я вдруг сообразил, что даже не знаю, какую лошадь назвать. Я стал напряженно прислушиваться к разговорам вокруг. - На Равахоля ставите? - спрашивал один. - Разумеется, на Равахоля, - отвечал другой. - Вы думаете, у Тедди нет шансов? - У Тедди? Ни малейших. Он в гандикапе совсем сплоховал. Тедди просто блеф.
   Как умирающий от жажды глотает воду, так я упивался этими словами. Итак, Тедди безнадежен, Тедди не может победить. Тотчас же я решил поставить на него. Я сунул деньги в окошко, назвал только что впервые услышанное имя Тедди, прибавив "в ординаре"; чья-то рука бросила мне билеты. Я сделался обладателем девяти карточек вместо одной. Это тоже было неприятно, но все же не так мерзко и унизительно, как держать в руках шелестящие кредитки.
   У меня опять стало легко и спокойно на душе; от денег я отделался, покончил с неприятной стороной приключения, и оно опять приняло характер безобидной шутки. Усевшись на тот же стул, я невозмутимо курил сигарету, пуская кольца дыма. Но мне не сиделось на месте; я вставал, ходил взад и вперед, опять опускался на стул. Удивительное дело: блаженный мечтательный покой исчез без следа. Какая-то непонятная тревога овладела мной. Сначала я думал, что это неприятное чувство вызвано опасением увидеть Лайоша и его жену среди проходивших мимо людей; но как могли бы они догадаться, что эти новые белые с красным билеты принадлежат им? Не мешала мне и суетливая, взволнованная публика; напротив, я внимательно следил, не начинает ли она уже опять тесниться к барьеру, и даже поймал себя на том, что поминутно встаю со стула и ищу глазами флажок, который поднимают перед началом заезда. Так вот оно что - просто лихорадочное нетерпение, охватившее меня в ожидании старта, потому что мне хотелось, чтобы эта нелепая история поскорее кончилась.
   Мимо пробегал мальчишка с афишами. Я окликнул его, купил афишу и принялся разбирать непонятный, написанный на спортивном языке текст, пока не набрел, наконец, на Тедди; я узнал фамилию жокея, владельца конюшни и цвета - красный и белый. Но зачем мне это? Я со злостью скомкал листок и отшвырнул его, встал со стула, опять Сил. Меня вдруг бросило в жар - пришлось вытереть платком влажный лоб, воротник стал тесен. Заезд все еще не начинался.
   Наконец, раздался звонок, толпа ринулась вперед, и в этот миг я с ужасом почувствовал, что этот звон, точно будильник, вырвал меня из дремотного оцепенения. Я так порывисто вскочил, что стул опрокинулся, и поспешил - нет, побежал сломя голову, крепко сжимая в кулаке билеты, и врезался в толпу, словно я страшно боялся опоздать, упустить что-то чрезвычайно важное. Грубо работая локтями, я протолкался к барьеру и нахально рванул к себе стул, на который собиралась сесть одна дама. Все неприличие моего поведения я сразу понял по ее изумленному взгляду - это была моя хорошая знакомая, графиня Р., и она с гневом смотрела на меня, высоко подняв брови; но из стыда и упрямства я холодно отвернулся и вскочил на стул, чтобы лучше видеть дорожку.
   Где-то далеко на зеленом поле сгрудилась у старта небольшая кучка рвавшихся вперед лошадей, которых с трудом сдерживали маленькие, пестрые, похожие на паяцев, жокеи. Я пытался разглядеть среди них моего, но глаз у меня был ненаметанный; какой-то мерцающий туман мешал мне, и я не мог различить среди многоцветных пятен красный и белый цвет. Раздался второй звонок, и, как семь пестрых стрел, пущенных с одной тетивы, лошади вылетели на дорожку. Для спокойного наблюдателя это было, вероятно, необыкновенно красивое зрелище. Стройные животные бешеным галопом неслись по зеленой траве, едва касаясь копытами земли, но я ничего не замечал, я только делал отчаянные попытки узнать мою лошадь, моего жокея и проклинал себя за то, что не захватил бинокля. Как я ни изгибался, как ни вытягивался, я только видел не то четыре, не то пять пестрых козявок, слившихся в один летящий клубок; но вот, на повороте, сплошной клубок начал растягиваться, образуя клин, острый конец выдвинулся вперед, а позади уже отделилось несколько отставших лошадей. Борьба шла ожесточенная: три или четыре" лошади, распластавшись в галопе, шли голова в голову, и казалось, что это разноцветные бумажные полоски, накленные рядом; лишь иногда то одна, то другая, сделав бросок, чуть вырывалась вперед. И я вытягивался всем телом, судорожно напрягая мышцы, как будто это могло помочь лошадям скакать еще быстрее, еще стремительней.
   Вокруг меня росло возбуждение. Некоторые более опытные зрители, вероятно, уже на кривой различили цвета жокеев, потому что над невнятным гулом, словно ракеты, взлетали имена. Подле меня стоял человек, неистово махавший руками, и когда одна лошадиная морда вдруг выставилась вперед, он затопал ногами и дико заорал омерзительно торжествующим голосом: "Равахоль! Равахоль!" Я увидел, что действительно на жокее этой лошади что-то синеет, и я пришел в ярость оттого, что не моя лошадь побеждает. Все невыносимее становился пронзительный вопль моего противного соседа: "Равахоль! Равахоль!" Во мне клокотало холодное бешенство, я едва удерживался, чтобы не ударить кулаком по его широко раскрытому черному рту. Меня била лихорадка, я весь дрожал и чувствовал, что рассудок изменяет мне. Но вот другая лошадь почти поравнялась с первой. Может быть, это Тедди, может быть, может быть - и эта надежда снова окрылила меня. И вправду, мне показалось, будто над седлом мелькнул красный рукав, когда, жокей хлестнул лошадь по крупу; это мог быть Тедди, это должен, непременно должен быть Тедди! Но почему он его не гонит, негодяй? Хлыстом его! Еще, еще! Вот, вот, догоняет! Полголовы осталось! Почему Равахоль? Равахоль? Нет, не Равахоль! Не Равахоль! Тедди, Тедди! Ну, ну, Тедди! Тедди!
   Вдруг я откинулся назад. Что, что это было? Кто тут бесновался? Кто кричал "Тедди! Тедди!" истошным голосом? Да ведь это я сам кричал. И, вопреки охватившему меня безумию, я испугался самого себя. Я хотел сдержаться, овладеть собой, меня мучил стыд. Но я не мог оторвать глаз от обеих лошадей, точно сросшихся друг с другом, и, видимо, действительно Тедди боролся за первое место с гнусным Равахолем, которого я ненавидел лютой ненавистью, потому что вокруг меня поднялся многоголосый, пронзительный визг: "Тедди! Тедди!" - и я, опомнившийся лишь на краткое мгновение, снова обезумел. Тедди должен, обязан победить! И в самом деле, вот, вот из-за скачущей впереди лошади выдвинулась голова другой, сперва только на четверть, а вот и наполовину, а вот уже и шея видна - в этот миг звонко задребезжал звонок и над толпой грянул взрыв: все голоса слились в едином вопле торжества, отчаяния, гнева. На одну секунду желанное имя заполнило весь синий небосвод. Потом крик оборвался, и где-то загремела музыка.