– Ну, вот и молодец, а то, такой большой и плачет, – папа ходил кругами по комнате с сыном на руках, а мама, оставшись у кроватки одна поправила волосы, взбившийся рукав рубашкии надела тапочки, себе и мужу.
   В течение пяти минут они все вместе ходили по комнате: отец, с сыном на руках, и мать, семеня за ними, пытаясь попасть в ногу с отцом, и шепотом напевая колыбельную, которая, по её мнению, должна была усыпить ребенка.
   Потом положение изменилось: сын перебрался с папиных рук в кроватку; песни теперь пел он, весело выглядывая из-за прутьев, а мама с папой, молча сидели на своей кровати и смотрели.
   Они были уже опытными родителями, шутка ли – год и три месяца; они уже успели привыкнуть к этим ночным бдениям и, кроме неудобства, умели получать от них удовольствие.
 
   И, действительно, совместимы ли Покой и Счастье? Совместимы ли Радость и Покой? Нет, конечно. Радость, Счастье, Любовь всегда беспокойны. И, к сожалению, скоротечны.
   Они наслаждались до тех пор, пока мама не вспомнила о том, что завтра нужно рано вставать.
   – Ну, всё сына, давай ложиться. Завтра встава-ать рано… ложись, маленький.
   Маленький Сережа, догадавшись, что его сейчас будут укладывать спать, вскочил на ноги и показал на полку.
   – Ки-ку!
   Ты что, Сережа? Какую тебе книжку ночью? Книжки все спать легли, – это папа говорит, а мама наклоняется над сыном, укладывает его на подушку и делает папе жест рукой – ложись, дескать.
   Все уже спят, мой маленький; и книжки спят, и… папа спать ложится, – ещё один нетерпеливый жест за спиной папе – Ложись!
   Со второго раза он понимает и вытягивается на постели. Усталость дает себя знать. И то, что – ночь, и то, что – тепло. Хочется спать. Переговоры между матерью ж сыном он слышит уже сквозь полусон:
   Спи, родненький…
   Ко-ко.
 
   … Не надо крутиться…
   Дай!., мама…
   Ну, что с тобой сегодня?
   Ко-ко дай… мама.
   Какое тебе «коко»? Спи!
   – Мама, ко-ко… о…,– и сын опять залился слезами, – ко-ко! Отец уже на ногах и роется в игрушках. Нашел пластмассового петуха и дал сыну. Тот вышвырнул его из кроватки, протянул руки к маме и разразился новым потоком слёз и просьбами, чтоб ему дали «ко-ко».
   Что ему нужно?
   Откуда я-то знаю?.. Сережа, ложись, малыш, что с тобой?.. Долго они выдержать не смогли. Первым пал отец.
   То же мне, мать называется – ребенка успокоить не можешь!
   – Сам иди да успокой… Спи, сыночек, ложись…
   – Дай его сюда, – отец взял сына на руки, но долго держать не смог – сын вырывался, плакал и просил «ко-ко».
   Ну, что? Успокоил? Ложись, сыночек… ложись!… Да ложись же ты, а то сейчас нашлёпаю как следует…
   Ко-ко…
   Ах, ты, дрянь противная…
   – Не смей бить ребенка… Дай его сюда, – он попытался подойти к сыну, но мать отодвинула его в сторону кровати, – Иди, спать ложись… дрыхни иди! Я сама разберусь… Всё, Сережа, хватит, а то горлышко заболит. Ну, всё же… все…
   Баю-баюшки-бай-бай,
   Спи, сыночек, засыпай.
   Завтра рано нам вставать –
   Детям надо засыпать…
   – И родителям тоже…
   – Я тебе сказала – спи иди…
   Баю-баюшки-баю, Баю деточку мою,
   Он сейчас весь дом на ноги поднимет, О родителях своих ты помнишь, а ребенок тебе…
   Прекрати!.. О моих родителях… Я твою мать не трогаю, кажется… Приехала вчера… ждали её здесь… ребенок до одиннадцати заснуть не мог…
   Не смей!… – Они замолчали одновременно. Поняли, что зашли слишком далеко и замолчали, В комнате стояла тишина и возбужденные Сережины родители не сразу сообразили, что молчит и ребенок, Маленький Сережа крепко держал мамину руку и теребил её обручальное кольцо. Он настолько увлекся, что забыл про свои слёзы и про родителей и про то, что его укладывают спать. Он самозабвенно играл, гнул мамин палец то в одну сторону, то в другую, рассматривал кольцо со всех сторон, крутил его, потом начал снимать, пыхтел; рука соскальзывала с маминого пальца, но хватался снова и снова, пока не убедился в тщете своих усилий. Он посмотрел вверх,
   – Мама… никак.
   Мама помогла сыну снять кольцо, на что сын разулыбался во весь рот. Он взял кольцо в руку и показал отцу,
   – Тяпа… ко-ко! – мама с папой переглянулись,
   Мама погладила сына по головке. Сын взял назад мамину руку и начал одевать кольцо на место. Мама опять помогла ему.
   Через несколько минут Сережа спокойно спал с улыбкой на лице и с маминой рукой в обнимку. Родители на цыпочках добрались до своей кровати и выключили свет.
   Сначала они лежали молча, потом начали извиняться друг перед другом, потом поупрекали друг дружку немного и снова извинились.
   А ты понял, как он нас помирил сразу?
   Да уж, он может.
   Нет, ты заметил как?
   Угу…
   Он понял, что мы ругаемся и колечко нам показал обручальное, чтоб мы вспомнили…
   Он минут пятнадцать у тебя его просил, ко-ко.
   Сам ты – «коко»… Нет, ты помнишь, как ты мне его одевал в Загсе…
   А ты заплакала сразу.. невеста?
   Я волновалась очень… весь день. А какой тогда день был хороший… Ну ладно, давай спать, а то не встанешь завтра. Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи.
   Они поцеловались и затихли.
   Через некоторое время всё вернулось «на круги своя». Мама с папой спали, прижавшись, на большой кровати; чуть поодаль, в маленькой кроватке тихо сопел их маленький сын, а за окном в холодной мгле подвывал, гоняя снежинки, злой февральский ветер.
 
   Рассказик, конечно, наивный, и я бы его сжег в печке вместе с остальными, если б он не показывал один, я считаю, характерный момент. Все сказки заканчиваются свадьбой. Мол, все испытания позади, теперь живите долго и счастливо и умрите в один день. Если б так было на самом деле, а то ведь, самое тяжелое как раз со свадьбы и начинается.
   Любовь, какая бы распрекрасная она не была, всё равно разбивается, но не о быт, как это принято думать. Она разбивается об детей. На самом деле, жили два человека, любили друг друга. Какие-то ссоры и разногласия, конечно, имели место, но быстро проходили и не мешали им. В мире существовали они двое с одной стороны и все остальные с другой, а тут вдруг, появился в их половине мира некто третий. Любовь же не может остаться такой, какой она была до этого вдруг, теперь она стала треугольной, но они не понимают этого, они же помнят первый миг, ослепительный взрыв чувств, и ждут друг от друга повторения этого первого мига. А этого повторить уже невозможно. Они явно или тайно обижаются друг на друга и ссорятся, не понимая причины. Понимание приходит гораздо позже. И я тогда не понимал, я просто попытался изложить на бумаге то, что меня тревожит, не дает покоя.
   Второй рассказ мне дорог больше. Он оказался пророческим. Одного из своих школьных друзей я называл в предыдущих главах Художником, хотя никаких предпосылок, для этого ни в школьные годы, ни в тот период, когда я писал этот рассказ, еще не было, а сейчас он действительно художник, лауреат… и т. п. Впрочем, всё это изложено в рассказе. Если предыдущий рассказ я не трогал совсем, сосканировал его с машинописных страниц таким, каким он был написан, то в этот я в 1999 году внес изменения, без них он не был бы законченным. Я приделал к рассказу начало и конец.

Фиолетовый треугольник (или вечная загадка искусства)

   Заглянуть под юбку своему будущему жутко… но интересно. Ничего не поделаешь, так устроен человек. Природа, охраняя наши нервы от излишних стрессов, опускает завесу, а мы всеми способами, от кофейной гущи до математической экстраполяции, пытаемся её приподнять, заглянуть в это самое будущее. Но чем правдоподобней прогноз, тем меньше мы ему верим. Взять хотя бы Нострадамуса. Его сочинения толкуют давно и непрерывно, и не могут истолковать, что же будет дальше, но, при этом, очень легко узнают в его катренах то, что уже совершилось.
   Безусловно, очень хорошая вещь научное прогнозирование, но почему-то научные прогнозы сбываются крайне редко. Почему? Да потому что у ученых всегда не хватает данных: всё, вроде предусмотрели, всё внесли в расчеты, но через какое-то время вдруг вмешивается некий возмущающий фактор, и все расчеты становятся негодными. В самом деле, кто мог предвидеть Чернобыльскую катастрофу? Или, к примеру, развал Советского Союза? Если б можно было бы это предвидеть, то кто бы это допустил?
   Однако, кроме науки, есть еще два кита, на которых стоит мир – это искусство и религия. Ну… о религии мы здесь говорить не будем – это слишком сложная тема, чтобы её касаться всуе; а вот искусство – другое дело. Искусство всегда с нами, каждый день, каждый час – это телевидение, кино, живопись, фотография, музыка, архитектура, наконец. Искусство везде и всегда с нами, оно привычно, как старые тапочки и, видимо поэтому, мы, чаще всего просто не замечаем его. Скорее всего, так и должно быть, ведь в искусстве, чем совершенней техника, тем она менее заметна. Да и какое нам дело до техники, если мы хотим просто наслаждаться музыкой, фильмом, книгой… Поэтому мы и забываем о том, что искусство – это еще и особый способ познания мира. Но иногда из-за хитросплетений сюжета, нагромождения красок или звуков вдруг появляется что-то: иногда не совсем ясное, скорей не совсем осознанное, чувство, которое, если к нему прислушаться повнимательнее, может в корне поменять всю дальнейшую жизнь человека.
   Согласитесь, бывает такое, что человек сидит дома, смотрит фильм и вдруг… решает, что должен немедленно прекратить отношения с неким другим лицом, потому что ему вдруг стало совершенно ясно, что это человек недостойный, лживый; хотя, само собой разумеется, что в фильме об этом другом лице ничего не было. Или под воздействием чего-то совсем уж абстрактного, музыки, например, вдруг кто-то понимает, что влюблен навеки, и жить без кого-то не может. Разве такого не бывает?
   То же самое касается и предвидения будущего. В подтверждение этому, расскажу вам один интересный случай:
   Самое удивительное в нем то, что это на самом деле было.
 
   Это было уже давно… Собственно, не сложно уточнить, когда… Я вот сейчас взял кассету с фильмом «Служебный роман» и уточнил: это было в 1976 году, осенью. Я договорился встретиться со своим школьным другом Костей на углу Петровки и Кузнецкого моста, как раз там, где в это время снимался этот фильм. Помните «статистическое учреждение»? Фильм слишком известный, поэтому я думаю, многие помнят. На самом деле в этом здании располагалось какое-то моряцкое министерство, а напротив, ближе к Пассажу, было небольшое открытое кафе. В фильме оно тоже мелькает. Вот в этом кафе мы и договорились встретиться.
   Я пришел намного раньше и, зная характер Кости, был уверен, что он обязательно опоздает, поэтому я взял бутылку вина, шоколадку и… что там к этому положено?.. стаканы? Бокалов тогда не подавали. Расположился за крайним столиком и спокойно стал ждать.
   Я не сразу понял, что нахожусь почти на съемочной площадке, хотя то, что происходит что-то странное, нельзя было не заметить: был теплый осенний вечер – типичное бабье лето. Солнце еще не садилось, но все машины по Петровке шли с включенными фарами, а по Кузнецкому… они вообще стояли. Только один автобус, плотно набитый пассажирами, то поднимался задним ходом вверх по улице, то спускался и останавливался возле стеклянных дверей министерства. Причем, здесь же была странная тусовка непривычно одетых людей. Мне, по правде говоря, совсем не нравится слово «тусовка», но никакого другого слова я здесь применить не могу: эти люди не стояли и не шли никуда, они именно «тусовались», то есть, как бы двигались, не сходя с места.
   Всё стало ясно, когда зажглись софиты и автобус, как-то особенно уверенно, подрулил к месту своей постоянной остановки, поливаемый теперь из пожарных брандспойтов.
   Стало весело.
   Всё, что до этого момента было непонятно и даже, в сочетании с пожарными машинами и «скорой помощью», вызывало некоторую тревогу, приобрело смысл, ожило. Вместе с софитами как будто зажегся какой-то внутренний свет, озаривший всех собравшихся здесь людей чем-то добрым и чистым; независимо от того, пришли эти люди специально на съемки или попали случайно, как я.
   Да. Так оно и было. Я случайно попал под обаяние того осеннего вечера и особого настроения сопричастности к тому, что происходило рядом. И мне самому захотелось как-то прикоснуться к искусству, с любой стороны. Тем более, что в тот период я как раз увлекся писанием в той или иной мере художественных текстов. Это были сценарии клубных вечеров, сценки для КВНов и т. п. Я нисколько не считал это занятие для себя серьезным, но это доставляло удовольствие… и в тот момент меня естественно потянуло к перу и бумаге. Я достал блокнот, ручку и начал писать некую фантазию про своего друга, которого я, собственно, здесь ждал. Писал я не для печати и вообще ни для кого, кроме себя и, поэтому писал свободно и легко, увлекся и обо всем забыл.
   Вот, что у меня получилось:
* * *
   «Константин в переводе на русский – постоянный. Говорят, имена достаются людям не очень то и случайно и потом во многом определяют характер и вообще… жизненный путь». Примерно об этом я думал, глядя на своего друга Костю, и никак не мог с этим согласиться, потому что он был всё время разным. То он увлекался поэзией и был восторженным романтиком, то вдруг ударялся в практицизм, становился скептиком и занудой; то он мечтал о дальних странствиях, полярной авиации, геологических открытиях, то вдруг запрется дома, и не вытащишь его пройтись до соседней улицы. И даже сейчас его лицо менялось в зависимости от темы разговора. И не только лицо, но и вся фигура, жесты…
   Был редкий для Москвы приятный вечер начала осени. При отсутствии каких либо признаков холода и слякоти совершенно не чувствовалось духоты и бензиновой гари. Мы сидели за столиком открытого кафе в центре Москвы. Некоторое количество деревьев отгораживало нас от потока машин, постоянно движущихся по Петровке. Было хорошо и уютно.
   Ты не представляешь себе, старик, насколько интересная вещь педагогика. Дети – это чудо, – Костя произнес это с жаром и даже с пафосом. Дело в том, что на этом этапе своей жизни он увлекся школой. Мы долго не виделись. Я был в полной уверенности, что он далеко от Москвы и ему не звонил, но, как оказалось, он никуда не уезжал. Поступил в пединститут и, будучи на соответствующем курсе, устроился учителем географии в нашу с ним школу, в которой мы проучились от первого до последнего звонка.
   Совсем недавно ты был другого мнения.
   Не скажи… Хотя кто его знает, может быть.
   Ну, давай тогда за педагогику!
   Как только мы подняли стаканы, нашим столиком завладела грузная дама в грязно-белом переднике. Большой вонючей тряпкой она провезла по столу то ли игнорируя нас, то ли просто не замечая в задумчивости.
   Послушайте… зачем? – Костя не возмущался, он был искренне удивлен.
   Положено, – дама покинула нас, увозя за собой свой столик-поднос с подручным инвентарем.
   Фу… теперь стол воняет, – Костя заерзал на стуле, – пойдем отсюда. У меня друзья тут недалеко… приглашали сегодня. Художники – интересно будет…
   Как скажешь. Только я же там никого не знаю, неудобно…
   Меня знаешь. С остальными познакомишься.
   Доесть надо.
   Нет… я к этому больше не притронусь, брр… там поедим.
   Пошли!
   И мы пошли. От Кузнецкого до Пятницкой улицы пешком – минут двадцать. Мы шли дольше. Шли медленно, болтая о всякой ерунде. По пути зашли в ГУМ, купили вина и еще чего-то. По Васильевскому спуску к мосту… что рассказывать? Все и так знают, как идти.
   С Пятницкой улицы мы свернули под арку во дворы. Я здесь никогда не бывал и был поражен какой-то вневременностью этих домов, вернее строений, как это было на них написано: строение 1, строение 2 и так далее. Если бы не эти яркие таблички, то легко можно было бы подумать, что мы попали лет на пятьдесят назад или на сто, а может и раньше. Все дома были старой постройки. В глубине двора виднелись кирпичные купеческие лабазы, и даже… попахивало конюшней.
   Костя уверенно, видимо бывал здесь часто, вошел в подъезд трехэтажного дома. Подъезд был еще более удивительным, чем дом снаружи. Не смотря на общую ветхость строения, еще можно было понять, что лестница мраморная, перила дубовые, в окнах, среди пыльных стекол, попадались остатки цветного витража. Самым удивительным был камин – справа от входной двери. Камин в подъезде, ну ни чудо? За его чугунной решеткой валялся какой-то мусор. Видимо он долгое время был закрыт от глаз тонкой перегородкой, от которой теперь остались обломки гипса и штукатурки.
   Мы поднялись на второй этаж. Костя позвонил в одну из дверей. Почти сразу дверь открылась. Нас встретил розовощекий гигант. Впрочем, гигантом он показался наверно рядом с Костей, потому что, когда они обнялись, Костя доставал ему только до груди.
   Эдуард, кто там? – это был женский голос из квартиры. В голосе прослушивалось нечто старческое, но это явно было произнесено благородной дамой.
   Костя пришел… с другом, Елизавета Ивановна, – ответил гигант и уже нам, – Заходите, располагайтесь.
   В квартире было всё так, как описал мне Костя по дороге. Гостей было человек пятнадцать. Это действительно были художники: одетые непонятно, как бы, даже вызывающе, с бородами или наоборот – с бритыми головами, не смотря на это, в целом, были приятными людьми. Они пили вино, ели маленькие бутербродики и пирожки, которых было великое множество.
   В роли хозяина был тот самый Эдуард, что встретил нас в дверях. Он тоже был художником, хотя одет был по-человечески. Он действительно был довольно большим, но только по размерам, потому что на меня он производил впечатление розовощекого ребенка, который вдруг вырос, стал больше всех и постоянно радуется этому.
   Женщин было всего три: я не запомнил, как её звали – бледная, худая, завернутая в серое художница с воспаленным взглядом и длинным мундштуком; Света – жена Эдуарда; и её бабушка – Елизавета Ивановна. Когда бабушка с внучкой оказывались рядом, нельзя было не поразиться, насколько они похожи. Это было, как если бы один человек предстал перед вами сразу и в молодости и в старости, а может, всё-таки два человека, между которыми целая жизнь, целая эпоха.
   С художниками мне было как-то неловко – я не очень разбираюсь в живописи, тем более в современной, а их разговор то и дело касался этого вопроса, причем не столько самой живописи, сколько имен, сопутствующих ей. Поэтому самым удобным собеседником для меня была Елизавета Ивановна. Она показала мне квартиру и рассказала массу интересного.
   – Вы знаете, Андрюша, можно я вас так буду называть? – у неё был особенный грудной голос, очень благородный, каких теперь почти не бывает.
   – Можно, конечно, как вам будет удобнее, – я, незаметно для себя, стал подражать её светскому тону.
   – Вы знаете, ведь это мой дом.
   Я заметил.
   Нет… вы не поняли, Андрюша, весь этот дом мой – у меня есть на него официальные бумаги, составленные осенью 1916 года… как раз в этот самый день. Так что у меня сегодня маленький праздник – шестьдесят лет, как я домовладелица.
   Я вас поздравляю, но вряд ли вы хоть сколько-нибудь успели попользоваться своими правами.
   Конечно. И никогда не попользуюсь. Я оставлю эти бумаги Светочке, но и для неё это будет… как старые письма – просто бумага.
   А вдруг когда-нибудь придет время и…
   Никаких «вдруг» – в России всё происходит сразу и навсегда. Я допускаю мысль, что может «вдруг» кончиться советская власть, но что когда-нибудь вернут собственность? Нет… никогда! Пойдемте, Андрюшенька, я вам покажу мастерскую Эдуарда.
   Пройдя до конца коридора, мы попали в двухсветный зал, очень светлый, с остекленной кровлей. Посредине стоял мольберт, а по стенам были аккуратно развешены картины непонятного для меня содержания. Я еще раз повторяю, что я профан в живописи, тем более в этой, которую чаще всего называют «абстрактной». На картинах были какие-то цветные фигурки или просто пятна; на одной, которая больше других бросалась в глаза, был изображен фиолетовый треугольник на белом фоне.
   Андрюшенька, подойдите к окну – я вам кое-что покажу.
   Видите, вон там, она показала на лабазы, – это были наши конюшни. И вон тот дом был наш… и вот этот. Мой отец был очень богатым человеком. А эту комнату первоначально планировали под зимний сад, но у отца была страсть к искусству… и к художникам. Он был как это?… филантропом… или меценатом. Я всё путаю… И вместо зимнего сада здесь стала мастерская. Здесь работал один молодой художник… Он был жутко талантлив. Его привел к нам Илья Ефимович…
   Вы знали Репина?
   Конечно… а что вас удивляет, – она махнула рукой, – я, Андрюшенька, уже вышла из того возраста, который нужно скрывать. Я родилась в прошлом веке – мне уже семьдесят девять…
   Извините, что я вас перебил. Вы говорили о молодом художнике.
   Да. Он так и остался молодым. Он, к сожалению, не стал знаменитостью… он погиб в гражданскую. Он был взрывной, импульсивный, как все художники и… почему-то ненавидел большевиков. Бог им всем судья.… С тех пор здесь не было настоящих художников.
   Ну, как же? А Эдуард?
   Эдуардик? Может быть, может быть, но я в этом ничего не понимаю… весь этот модернизм… не знаю. Пойдемте к гостям.
   Не помню, о чем мы с ней еще говорили, но было интересно. Она кормила меня своими пирожками. Я хвалил их совершенно искренне. Гости занимались своими разговорами и веселились, как могли, пока не прозвучало это слово: «мазня». Сказал его Костя, и все как-то сразу притихли.
   Мазня это всё, а не какая не абстракция.
   Да?… Дилетант! – Людей, типа Эдуарда, тяжело вывести из равновесия, но сейчас было видно, что он взбешен и начинает брызгать слюной, – Это как раз тот случай, когда со свиным рылом некоторые лезут в калачный ряд.
 
   – Ну да, Эдик, конечно, вы же все тут профессионалы, я забыл, – не смотря на то, что дело попахивало скандалом, Костя был на удивление спокоен, – И работаете вы друг для друга. Зачем же вы устраиваете выставки? Видимо, дилетанты тоже должны вас понимать? Вот скажи, что я должен понимать… или чувствовать, глядя на твой фиолетовый треугольник?
   Подрастешь – узнаешь.
   Вот теперь и Костя вышел из себя. Он очень не любил, когда задевали его рост.
   Что?… Дилетант, значит, я? А вот давай-ка проделаем эксперимент. Ты мне даешь свой фиолетовый треугольник, – Костя посмотрел на часы, – На полчаса… и я тебе покажу, что такое настоящее искусство. Не волнуйся, я его не испорчу. Ты же профи – уберешь всё за пять минут.
   Даже я понимал, что это переходит все границы. Бестактность была вопиющей, но Эдуард был задет за живое и не хотел отступать. Он ничего не сказал, а только сделал жест рукой: забирай мол.
   Я попытался остановить Константина, но, на моё удивление, меня задержала Елизавета Ивановна.
   Не надо, Андрюшенька, они сами разберутся. Лучше попробуйте вот этот пирожок… это с солеными рыжиками – сейчас таких не делают. И вина налейте… и я с вами…
 
   Я пробовал пирожки еще почти час. Гости напряженно скучали без хозяев. Света увела Эдуарда в другую комнату. Елизавета Ивановна тоже куда-то ушла. Момент, когда вышел Костя, я пропустил, заметил только, что гости вдруг исчезли, перейдя в мастерскую. Некоторое время я сидел один, курил и злился на Костю, который втравил меня в эту скандальную историю и решал: не уйти ли мне по-английски, воспользовавшись всеобщим отсутствием. Но победило любопытство. Я пошел смотреть.
   Проходя мимо комнаты Елизаветы Ивановны, я услышал её грудной голос:
   Костенька, не обижайтесь, но я вас поцелую. Такого удовольствия от живописи я не получала уже… уже шестьдесят лет. Вам надо писать! Послушайте меня старуху…
   В мастерской было почти совсем темно. Через прозрачный потолок светила Луна. Картина, лишь чуть-чуть подсвеченная с боков, висела наклонно и высоко. Чтобы взглянуть на неё, нужно было сильно задрать голову.
 
   Когда я проделал это, мне стало жутко и как будто холодно из-за пробежавшего по спине озноба. На фоне звезд, прямо из Космоса на меня смотрело что-то зловещее. То, что было в середине картины, нисколько не напоминало глаз, но явно могло смотреть. И смотрело. И было непонятно, мертвенно, неподвижно, не смотря на то, что сам треугольник вращался со страшной скоростью, грозя разнести в щепки не только мастерскую, но и всю Москву и…
   Я отвел взгляд, но меня тянуло опять смотреть туда, в эту бездну…
* * *
   Вот такой получился рассказ. Фантазия. Я остановился на полуслове, потому что стало совсем темно. Кафе было уже закрыто, и меня вежливо попросили не мешать уборке. Вот в таком незаконченном виде он и пролежал у меня в бумагах много-много лет, пока не представился случай.
   Да. Костя тот раз так и не пришел, как вы поняли. Потом он надолго уехал из Москвы. Мотался по экспедициям: на крайнем Севере на Дальнем Востоке – географ, одно слово, хоть и с педагогическим уклоном.
   На долгое время мы потеряли друг друга из виду, но недавно встретились. И вот тут-то я вспомнил про свой опус. Я взял его с собой, когда ехал к нему в мастерскую – закончив свои метания по жизни, он, в конце концов, стал художником и вряд ли этому теперь изменит. Константин, всё-таки. Его живописные работы пользуются популярностью за границей, особенно в Швейцарии. Он работает в кино, недавно получил премию Тэфи, как художник постановщик.