Как-то утром зовут его в кабинет директора к телефону.
— Здравствуй, Бондарчук. — сказал голос в трубке. — Пол-литра поставишь?
— А кто это?
— Василий Сталин беспокоит.
— Здравствуйте. Поставлю… А за что?
— Приходи к шести в «Арагви», узнаешь за что.
Бондарчук не очень-то поверил, что звонил сам сын Сталина, — скорее, это был чей-то розыгрыш, но в «Арагви» на всякий случай пошел.
Его встретили у входа и проводили в отдельный кабинет, где действительно сидели сын Сталина Василий и известный футболист Всеволод Бобров. Василий Сталин положил перед Бондарчуком журнал «Огонек» с портретом Бондарчука в роли Шевченко на обложке. Под портретом — подпись: «Заслуженный деятель искусств РСФСР Сергей Федорович Бондарчук». «Заслуженный деятель» зачеркнуто ручкой, а сверху написано: «Народный артист СССР» и подпись — «И. Сталин».
Пол-литра Бондарчук поставил, — он еще не знал, сколько неприятностей его ждет из-за этой поправки. По правилам, «народного СССР» давали только после «народного РСФСР», а «народного РСФСР» — только после «заслуженного РСФСР». То есть раньше пятидесяти никто этого звания не получал. А Бондарчук «народного СССР» получил сразу, и совсем молодым — ему не было и тридцати. И сразу завистники (а таких всегда было немало) его возненавидели. До перестройки ненавидели тайно, а после перестройки — явно. И не было тогда ни одной статьи, ни одного выступления об отечественном кино, в которых — надо — не надо — не поносили бы Бондарчука. Его, первого нашего обладателя «Оскара», даже делегатом на съезд кинематографистов не выбрали. Не попал в число четырехсот достойных.
Бондарчук переживал, но виду не показывал. Тогда ему очень помогла Ирина Скобцева, ее поддержка и забота.
В начале девяностых актер Арчил Гомиашвили пригласил меня в свой ресторан «Золотой Остап» встречать Новый год. Я позвонил Бондарчуку, поздравил с наступающим и спросил, где они встречают.
— Дома, — сказал Бондарчук. — Вот с Ирочкой сидим.
Обычно Бондарчуков приглашали на прием в Кремль.
Я позвал их в «Золотой Остап».
— Сейчас у Ирочки спрошу. — И после паузы: — Она хочет.
Мы с Галей заехали за Бондарчуком и Скобцевой и поехали в «Золотой Остап». Через некоторое время в ресторане появились Федор и Алена, дети Бондарчуков. Очень хорошо мы встретили тот Новый год.
Сергея Бондарчука хоронила вся Москва. И фильмы его до сих пор живы и идут по всему миру.
ПОНОМАРЕВ
ПРАВИЛЬНАЯ ДОРОГА
СКОРПИОНЫЧ
КАК МЫ ПОХОРОНИЛИ ПРАБАБУШКУ
БОРИС ПАВЛОВИЧ. ПРОДОЛЖЕНИЕ
ДРУГОЙ НОВЫЙ ДИРЕКТОР
— Здравствуй, Бондарчук. — сказал голос в трубке. — Пол-литра поставишь?
— А кто это?
— Василий Сталин беспокоит.
— Здравствуйте. Поставлю… А за что?
— Приходи к шести в «Арагви», узнаешь за что.
Бондарчук не очень-то поверил, что звонил сам сын Сталина, — скорее, это был чей-то розыгрыш, но в «Арагви» на всякий случай пошел.
Его встретили у входа и проводили в отдельный кабинет, где действительно сидели сын Сталина Василий и известный футболист Всеволод Бобров. Василий Сталин положил перед Бондарчуком журнал «Огонек» с портретом Бондарчука в роли Шевченко на обложке. Под портретом — подпись: «Заслуженный деятель искусств РСФСР Сергей Федорович Бондарчук». «Заслуженный деятель» зачеркнуто ручкой, а сверху написано: «Народный артист СССР» и подпись — «И. Сталин».
Пол-литра Бондарчук поставил, — он еще не знал, сколько неприятностей его ждет из-за этой поправки. По правилам, «народного СССР» давали только после «народного РСФСР», а «народного РСФСР» — только после «заслуженного РСФСР». То есть раньше пятидесяти никто этого звания не получал. А Бондарчук «народного СССР» получил сразу, и совсем молодым — ему не было и тридцати. И сразу завистники (а таких всегда было немало) его возненавидели. До перестройки ненавидели тайно, а после перестройки — явно. И не было тогда ни одной статьи, ни одного выступления об отечественном кино, в которых — надо — не надо — не поносили бы Бондарчука. Его, первого нашего обладателя «Оскара», даже делегатом на съезд кинематографистов не выбрали. Не попал в число четырехсот достойных.
Бондарчук переживал, но виду не показывал. Тогда ему очень помогла Ирина Скобцева, ее поддержка и забота.
В начале девяностых актер Арчил Гомиашвили пригласил меня в свой ресторан «Золотой Остап» встречать Новый год. Я позвонил Бондарчуку, поздравил с наступающим и спросил, где они встречают.
— Дома, — сказал Бондарчук. — Вот с Ирочкой сидим.
Обычно Бондарчуков приглашали на прием в Кремль.
Я позвал их в «Золотой Остап».
— Сейчас у Ирочки спрошу. — И после паузы: — Она хочет.
Мы с Галей заехали за Бондарчуком и Скобцевой и поехали в «Золотой Остап». Через некоторое время в ресторане появились Федор и Алена, дети Бондарчуков. Очень хорошо мы встретили тот Новый год.
Сергея Бондарчука хоронила вся Москва. И фильмы его до сих пор живы и идут по всему миру.
ПОНОМАРЕВ
В подготовительный период фильма «Сережа» мы разделились: Таланкин остался в Москве работать с актерами, декорациями, утверждать эскизы декораций, заниматься костюмами, сметой… А мы с Ниточкиным поехали выбирать натуру. Нужна была деревенская улочка, которая выходила бы на высокий берег реки, а за рекой — совхоз «Ясный берег». И чтобы улочка кончалась не избой, а добротным деревянным домом. А на улочке — травка, чтобы паслась коза.
Администратором с нами Циргиладзе послал своего зама, Пономарева. Циргиладзе был маленького роста, Пономарев — еще меньше. Циргиладзе было под семьдесят, а Пономарев — еще старше. Но Циргиладзе обычно кричал, а Пономарев бурчал себе под нос. И с этим заместителем Циргиладзе поднял такие постановочные махины, как «Георгий Саакадзе», «Падение Берлина», «Хождение по мукам», а позже — «Войну и мир».
Пономарев был активный общественник. Примерно раз в неделю он появлялся с каким-нибудь подписным листом, и из того, что он бурчал, было понятно только два слова: «рубль» и «юбилей». Или «рубль» и «похороны». Слово «рубль» всегда звучало четко.
Начать съемки мы могли только в сентябре: раньше не успевали. Под Москвой в сентябре будет уже холодно, а у нас дети бегают босые — надо ехать на юг. Поехали в Ростов, в Астрахань. Подходящую улочку не нашли. Есть улочка с травкой и обрыв — нет дома. Есть дом — нет улочки с травой и совхоза за рекой. Новички, мы не понимали, что все это без потерь можно снять монтажно: отдельно дом с улочкой, отдельно обрыв и совхоз. (У меня в фильме «Совсем пропащий» Король и Герцог выходят из коляски в Латвии, а в следующем кадре девочки подбегают к ним в Литве. А на экране — единое место действия.)
Позвонили на студию. Нам посоветовали поискать на Украине.
Еще в Москве Пономарев сказал нам, что суточные он будет выплачивать каждый день. Если даст сразу — мы или потеряем деньги, или прокутим.
С утра мы с Ниточкиным на такси, оплаченном Пономаревым через кассу таксопарка, мотались по городу и его окрестностям. Возвращались в дом колхозника вечером, когда магазины уже были закрыты. Пономарев, который с нами не ездил, предлагал:
— Могу дать деньги. Или, если хотите, у меня есть кролик, перцовка и соленые огурчики. Решайте.
Голодные, мы, естественно, каждый раз выбирали кролика с перцовкой. И у Пономарева оставался навар: по нашим подсчетам ровно рубль.
Побывали в Чернигове, Золотоноше, Диканьке — опять ничего. Приехали в Ворошиловск. Шли с вокзала в дом приезжих — и вдруг истошно завыли сирены, и пожарники в противогазах начали загонять прохожих в подвалы. Оказалось — учебная тревога.
В суете Пономарев куда-то пропал. Когда дали отбой, мы с Ниточкиным поискали, подождали в доме приезжих — нет Пономарева! Исчез. Позвонили на «Мосфильм», сказали: если Пономарев объявится, пусть оставит свои координаты на киевском Главпочтамте и ждет нас. Если нет — пусть переведут нам туда деньги на обратные билеты. После этой траты у нас осталось два рубля тридцать копеек.
Время поджимало. В поисках дома Сережи мы начали ездить на попутках и товарных поездах по городам и селам. Питались черным хлебом и чесноком, с тоской вспоминая кролика с огурчиками. Спали на вокзалах.
Как-то долго тряслись в кузове грузовика. Сидели у кабины на брезенте. Под брезентом, подо мной, было что-то круглое и твердое — думал, арбуз. Дорога была отечественная, и на колдобинах и ухабах подбрасывало так, что я весь зад себе отбил. Остановились у чайной. Из кабины вылез водитель, крикнул:
— Петро, исти будешь?
А из-под брезента сиплый голос:
— Ни!
Шофер скрылся в дверях чайной. Мы с Ниточкиным переглянулись и опасливо приподняли брезент — там сладко спал Петро.
Мать честная! Это я два часа у него на голове сидел!
Мы с Толей спрыгнули с грузовика и смотались.
Пошли пешком и к вечеру добрались до Киева. Подошли к Главпочтамту и видим: на ступеньках сидит Пономарев. «Фу! Живой, слава богу!»
— Ты куда делся?!
— В тюрьме сидел, — мрачно сказал он.
А дело было так. У Пономарева были камни в почках. Стоило ему понервничать, камни начинали двигаться, и тогда он мог писать только лежа. Когда в Ворошиловске объявили тревогу, Виктор Михайлович решил, что началась война. От нервного потрясения ему захотелось писать, и он прилег во дворе у какого-то обшарпанного здания. А это оказалось районное отделение милиции, и ему влепили трое суток за хулиганство.
Вернулись мы в Москву ни с чем. Полный крах!
— Под Краснодаром будем снимать — сообщил Циргиладзе. — Я вам там декорацию построю.
— Почему под Краснодаром?! Там нет ничего похожего! — сказал я.
— Потому что уже осень на носу, а в Краснодаре самое большое количество солнечных дней.
Администратором с нами Циргиладзе послал своего зама, Пономарева. Циргиладзе был маленького роста, Пономарев — еще меньше. Циргиладзе было под семьдесят, а Пономарев — еще старше. Но Циргиладзе обычно кричал, а Пономарев бурчал себе под нос. И с этим заместителем Циргиладзе поднял такие постановочные махины, как «Георгий Саакадзе», «Падение Берлина», «Хождение по мукам», а позже — «Войну и мир».
Пономарев был активный общественник. Примерно раз в неделю он появлялся с каким-нибудь подписным листом, и из того, что он бурчал, было понятно только два слова: «рубль» и «юбилей». Или «рубль» и «похороны». Слово «рубль» всегда звучало четко.
Начать съемки мы могли только в сентябре: раньше не успевали. Под Москвой в сентябре будет уже холодно, а у нас дети бегают босые — надо ехать на юг. Поехали в Ростов, в Астрахань. Подходящую улочку не нашли. Есть улочка с травкой и обрыв — нет дома. Есть дом — нет улочки с травой и совхоза за рекой. Новички, мы не понимали, что все это без потерь можно снять монтажно: отдельно дом с улочкой, отдельно обрыв и совхоз. (У меня в фильме «Совсем пропащий» Король и Герцог выходят из коляски в Латвии, а в следующем кадре девочки подбегают к ним в Литве. А на экране — единое место действия.)
Позвонили на студию. Нам посоветовали поискать на Украине.
Еще в Москве Пономарев сказал нам, что суточные он будет выплачивать каждый день. Если даст сразу — мы или потеряем деньги, или прокутим.
С утра мы с Ниточкиным на такси, оплаченном Пономаревым через кассу таксопарка, мотались по городу и его окрестностям. Возвращались в дом колхозника вечером, когда магазины уже были закрыты. Пономарев, который с нами не ездил, предлагал:
— Могу дать деньги. Или, если хотите, у меня есть кролик, перцовка и соленые огурчики. Решайте.
Голодные, мы, естественно, каждый раз выбирали кролика с перцовкой. И у Пономарева оставался навар: по нашим подсчетам ровно рубль.
Побывали в Чернигове, Золотоноше, Диканьке — опять ничего. Приехали в Ворошиловск. Шли с вокзала в дом приезжих — и вдруг истошно завыли сирены, и пожарники в противогазах начали загонять прохожих в подвалы. Оказалось — учебная тревога.
В суете Пономарев куда-то пропал. Когда дали отбой, мы с Ниточкиным поискали, подождали в доме приезжих — нет Пономарева! Исчез. Позвонили на «Мосфильм», сказали: если Пономарев объявится, пусть оставит свои координаты на киевском Главпочтамте и ждет нас. Если нет — пусть переведут нам туда деньги на обратные билеты. После этой траты у нас осталось два рубля тридцать копеек.
Время поджимало. В поисках дома Сережи мы начали ездить на попутках и товарных поездах по городам и селам. Питались черным хлебом и чесноком, с тоской вспоминая кролика с огурчиками. Спали на вокзалах.
Как-то долго тряслись в кузове грузовика. Сидели у кабины на брезенте. Под брезентом, подо мной, было что-то круглое и твердое — думал, арбуз. Дорога была отечественная, и на колдобинах и ухабах подбрасывало так, что я весь зад себе отбил. Остановились у чайной. Из кабины вылез водитель, крикнул:
— Петро, исти будешь?
А из-под брезента сиплый голос:
— Ни!
Шофер скрылся в дверях чайной. Мы с Ниточкиным переглянулись и опасливо приподняли брезент — там сладко спал Петро.
Мать честная! Это я два часа у него на голове сидел!
Мы с Толей спрыгнули с грузовика и смотались.
Пошли пешком и к вечеру добрались до Киева. Подошли к Главпочтамту и видим: на ступеньках сидит Пономарев. «Фу! Живой, слава богу!»
— Ты куда делся?!
— В тюрьме сидел, — мрачно сказал он.
А дело было так. У Пономарева были камни в почках. Стоило ему понервничать, камни начинали двигаться, и тогда он мог писать только лежа. Когда в Ворошиловске объявили тревогу, Виктор Михайлович решил, что началась война. От нервного потрясения ему захотелось писать, и он прилег во дворе у какого-то обшарпанного здания. А это оказалось районное отделение милиции, и ему влепили трое суток за хулиганство.
Вернулись мы в Москву ни с чем. Полный крах!
— Под Краснодаром будем снимать — сообщил Циргиладзе. — Я вам там декорацию построю.
— Почему под Краснодаром?! Там нет ничего похожего! — сказал я.
— Потому что уже осень на носу, а в Краснодаре самое большое количество солнечных дней.
ПРАВИЛЬНАЯ ДОРОГА
Пока в Краснодаре строили декорацию, мы решили снять под Москвой эпизод «колокольня». Циргиладзе предлагал нам построить декорацию звонницы в павильоне, — так снимать удобнее. Но мы отказались: хотелось, чтобы все было убедительно, по-настоящему, чтоб была высота, чтоб была фактура.
Мы с Таланкиным и Ниточкиным решили в воскресенье поездить на моем «Москвиче», поискать колокольни с уцелевшими колоколами.
Посмотрели по карте — очень понравилось название «Спас-Клепики». И дорога туда была обозначена как дорога первой категории. Поехали. Проехали километров тридцать по асфальту, и дорога «первой категории» перешла сначала в грунтовую, потом — в проселочную, а потом и вовсе в тропинку. Едем по полю. Въехали в лужу и завязли. Пытались вытащить — никак. Сидим на травке, курим и ждем, — может, кто-нибудь проедет. Поле, огромная лужа, а посреди поля на ржавых железных столбах — огромный портрет Ленина с простертой вперед рукой и надписью: «Правильной дорогой идете, товарищи!»
Наконец, появился трактор.
— Троса нет, — сказал тракторист.
Мы показали бутылку водки.
Тракторист извлек из-под сиденья веревку, привязал к ней большую гайку и закинул на электрические провода. Дернул, содрал провод, оставив без света какой-нибудь колхоз или район, и вытащил наш «Москвич».
И мы поехали в том направлении, куда указывал Ленин. Там и нашли колокольню с уцелевшим колоколом.
Через несколько дней приехали снимать. С трудом, по узкой винтовой лестнице, затащили камеру, штативы и осветительную аппаратуру на самый верх. Кабеля не хватило. Пришлось тащить еще и два больших аккумулятора от танка.
Снимать было тесно и неудобно. Точки отхода не было. Но мы все-таки разбили блюдечко о штатив (киношная традиция) и сняли сцену. И на сорокаметровой высоте отметили первый съемочный день шампанским.
Это было 3 августа 1959 года. В этот день родился мой сын Колька.
Мы с Таланкиным и Ниточкиным решили в воскресенье поездить на моем «Москвиче», поискать колокольни с уцелевшими колоколами.
Посмотрели по карте — очень понравилось название «Спас-Клепики». И дорога туда была обозначена как дорога первой категории. Поехали. Проехали километров тридцать по асфальту, и дорога «первой категории» перешла сначала в грунтовую, потом — в проселочную, а потом и вовсе в тропинку. Едем по полю. Въехали в лужу и завязли. Пытались вытащить — никак. Сидим на травке, курим и ждем, — может, кто-нибудь проедет. Поле, огромная лужа, а посреди поля на ржавых железных столбах — огромный портрет Ленина с простертой вперед рукой и надписью: «Правильной дорогой идете, товарищи!»
Наконец, появился трактор.
— Троса нет, — сказал тракторист.
Мы показали бутылку водки.
Тракторист извлек из-под сиденья веревку, привязал к ней большую гайку и закинул на электрические провода. Дернул, содрал провод, оставив без света какой-нибудь колхоз или район, и вытащил наш «Москвич».
И мы поехали в том направлении, куда указывал Ленин. Там и нашли колокольню с уцелевшим колоколом.
Через несколько дней приехали снимать. С трудом, по узкой винтовой лестнице, затащили камеру, штативы и осветительную аппаратуру на самый верх. Кабеля не хватило. Пришлось тащить еще и два больших аккумулятора от танка.
Снимать было тесно и неудобно. Точки отхода не было. Но мы все-таки разбили блюдечко о штатив (киношная традиция) и сняли сцену. И на сорокаметровой высоте отметили первый съемочный день шампанским.
Это было 3 августа 1959 года. В этот день родился мой сын Колька.
СКОРПИОНЫЧ
В Краснодаре Циргиладзе повез нас смотреть декорацию. Она стояла на обрыве километрах в двадцати от города.
— Вот дом, вот обрыв, — показывал он, довольно потирая руки. — Пойдемте.
Повел нас дальше:
— Вот улочка, вот совхоз.
Конечно, Краснодар самый солнечный город России, но когда мы на следующий день поехали на съемку, было облачно и холодно.
Прождали солнце до часу и уехали обедать. Только начали есть суп — вышло солнце. Быстро вернулись обратно — пока доехали, солнце зашло за тучи.
И так три дня подряд. Уезжаем обедать — выходит солнце. Возвращаемся — пасмурно. На четвертый решили сделать вид, что едем обедать, а сами спрятались. Но вариант не прошел. Небеса не обманешь.
Вечером из Москвы пришел материал, снятый под Москвой, — сцена на колокольне. Смотрели в ближайшем кинотеатре втроем: я, Таланкин и Ниточкин. Вышли подавленные. Материал ужасный — все фальшиво, куце, и нет никакой высоты и фактуры. А главное — что уже не переснимешь: когда вернемся, будет уже зима, а под Краснодаром колоколен с колоколами нет.
На следующий день с утра опять было пасмурно. Выехали на съемку. Подъезжаем — водитель сворачивает не налево, а направо.
— Ты куда?
— Скорпионыч велел. (За глаза Циргиладзе все звали Скорпионычем.)
Над обрывом стояла декорация — звонница с колоколом, и тут же расхаживал, потирая руки, довольный Циргиладзе:
— Вот колокол, а вот высота.
Сел на свой «газик» и уехал.
— И откуда он знал, что у нас в Спас-Клепиках ни черта не получится? — спросил я у Кима.
— От верблюда, — сказал Ким.
Утром шестого дня в пять утра с улицы донесся дикий вопль Циргиладзе:
— Солнце! Поехали, поехали! Где эти болванчики-режиссеры?
(Мы у Циргиладзе проходили по категории людей, которых он называл болванчиками за глаза.)
Быстро собрались, приехали на место. Поставили рельсы, камеру, свет, стали репетировать сцену: Сережа бежит за Васькой и Женькой и говорит: «У меня есть сердце, оно стучит. Послушайте, хотите?»
— Это я снимать не буду, — сказал Ниточкин.
— Что «это»?!
— Небо как простыня. Дождемся, пока облачка появятся.
— Какие облачка?! При чем здесь облачка?! — заорал Циргиладзе. — Неделю солнца ждали! Детей снимай!
— Нет.
Тогда во ВГИКе на операторском учили, что небо без облаков снимать не стоит.
— Снимай, Толя, — сказал Таланкин. — Не до облачков.
— Меняйте оператора, — уперся Толя.
— И поменяем! Завтра же здесь будет другой оператор! — взорвался Циргиладзе.
— Виктор Серапионыч, с другим оператором работать мы не будем, — сказал Таланкин.
— Да?! — Циргиладзе побагровел.
— Не будем, Виктор Серапионович, — подтвердил я.
— Тогда ищите себе другого директора!
Циргиладзе резко развернулся и пошел. Ким за ним. Они скрылись за «домом Сережи», оттуда донесся крик:
— Эти болванчики думают, что с ними будут цацкаться! Кому они нужны! Триста метров отставания! Закроют к чертовой бабушке!
Таланкин покосился на Ниточкина.
— Куинджи! Левитан! — сплюнул и закурил.
Из-за дома выбежал Ким:
— Валидола ни у кого нет?
— А кому?
— Виктору Серапионовичу!
Все побежали за декорацию. Побледневший Циргиладзе сидел на ступеньках и держался за сердце.
— Виктор Серапионович, не волнуйтесь, — сказал Ниточкин. — Снимем так, без облачков!
— Толя, — Циргиладзе взял у гримерши таблетку валидола, положил под язык, — моя профессия погонять. А твоя профессия… Ты должен… — Циргиладзе щелкал пальцами, он никак не мог найти подходящего слова.
— Виктор Серапионович, облака идут! — сказал Ким.
На горизонте показалось маленькое облачко…
— Вот дом, вот обрыв, — показывал он, довольно потирая руки. — Пойдемте.
Повел нас дальше:
— Вот улочка, вот совхоз.
Конечно, Краснодар самый солнечный город России, но когда мы на следующий день поехали на съемку, было облачно и холодно.
Прождали солнце до часу и уехали обедать. Только начали есть суп — вышло солнце. Быстро вернулись обратно — пока доехали, солнце зашло за тучи.
И так три дня подряд. Уезжаем обедать — выходит солнце. Возвращаемся — пасмурно. На четвертый решили сделать вид, что едем обедать, а сами спрятались. Но вариант не прошел. Небеса не обманешь.
Вечером из Москвы пришел материал, снятый под Москвой, — сцена на колокольне. Смотрели в ближайшем кинотеатре втроем: я, Таланкин и Ниточкин. Вышли подавленные. Материал ужасный — все фальшиво, куце, и нет никакой высоты и фактуры. А главное — что уже не переснимешь: когда вернемся, будет уже зима, а под Краснодаром колоколен с колоколами нет.
На следующий день с утра опять было пасмурно. Выехали на съемку. Подъезжаем — водитель сворачивает не налево, а направо.
— Ты куда?
— Скорпионыч велел. (За глаза Циргиладзе все звали Скорпионычем.)
Над обрывом стояла декорация — звонница с колоколом, и тут же расхаживал, потирая руки, довольный Циргиладзе:
— Вот колокол, а вот высота.
Сел на свой «газик» и уехал.
— И откуда он знал, что у нас в Спас-Клепиках ни черта не получится? — спросил я у Кима.
— От верблюда, — сказал Ким.
Утром шестого дня в пять утра с улицы донесся дикий вопль Циргиладзе:
— Солнце! Поехали, поехали! Где эти болванчики-режиссеры?
(Мы у Циргиладзе проходили по категории людей, которых он называл болванчиками за глаза.)
Быстро собрались, приехали на место. Поставили рельсы, камеру, свет, стали репетировать сцену: Сережа бежит за Васькой и Женькой и говорит: «У меня есть сердце, оно стучит. Послушайте, хотите?»
— Это я снимать не буду, — сказал Ниточкин.
— Что «это»?!
— Небо как простыня. Дождемся, пока облачка появятся.
— Какие облачка?! При чем здесь облачка?! — заорал Циргиладзе. — Неделю солнца ждали! Детей снимай!
— Нет.
Тогда во ВГИКе на операторском учили, что небо без облаков снимать не стоит.
— Снимай, Толя, — сказал Таланкин. — Не до облачков.
— Меняйте оператора, — уперся Толя.
— И поменяем! Завтра же здесь будет другой оператор! — взорвался Циргиладзе.
— Виктор Серапионыч, с другим оператором работать мы не будем, — сказал Таланкин.
— Да?! — Циргиладзе побагровел.
— Не будем, Виктор Серапионович, — подтвердил я.
— Тогда ищите себе другого директора!
Циргиладзе резко развернулся и пошел. Ким за ним. Они скрылись за «домом Сережи», оттуда донесся крик:
— Эти болванчики думают, что с ними будут цацкаться! Кому они нужны! Триста метров отставания! Закроют к чертовой бабушке!
Таланкин покосился на Ниточкина.
— Куинджи! Левитан! — сплюнул и закурил.
Из-за дома выбежал Ким:
— Валидола ни у кого нет?
— А кому?
— Виктору Серапионовичу!
Все побежали за декорацию. Побледневший Циргиладзе сидел на ступеньках и держался за сердце.
— Виктор Серапионович, не волнуйтесь, — сказал Ниточкин. — Снимем так, без облачков!
— Толя, — Циргиладзе взял у гримерши таблетку валидола, положил под язык, — моя профессия погонять. А твоя профессия… Ты должен… — Циргиладзе щелкал пальцами, он никак не мог найти подходящего слова.
— Виктор Серапионович, облака идут! — сказал Ким.
На горизонте показалось маленькое облачко…
КАК МЫ ПОХОРОНИЛИ ПРАБАБУШКУ
Наконец установилась солнечная погода, и мы начали снимать. Снимали три недели без перерыва: надо было догнать отставание. В группе стали роптать, и Циргиладзе объявил два дня выходных. Мы решили в эти два дня снять похороны прабабушки. Что нам нужно? Камера и оператор — есть. Сережа — есть. Гроб — возьмем в похоронном бюро. С могильщиками договоримся; скинемся — на все про все полсотни за глаза хватит.
Пошли в похоронное бюро, попросили дать нам гроб напрокат.
— Как напрокат? — обалдел продавец. — Вы что, собираетесь его обратно выкопать?
Мы объяснили, что гроб нужен для кино. Кино продавец уважал, но паспорт в залог за гроб взял.
На следующий день гроб погрузили в кузов грузовика и поехали на кладбище (бутылка портвейна). Представились директору (бутылка коньяка). Он указал нам место, где можно копать, и выделил двух могильщиков (четыре бутылки водки).
Начали снимать с кадра: «Сережина тень бредет меж падающих на дорожку теней крестов». Гроб несли Ким и механик. (Кролик и перцовка после съемки — в нашем номере.) Двое, потому что тени от четырех сливались бы. Чем выше солнце, тем меньше тень, и к моменту съемок тень от Бори оказалась слишком маленькой. Борю с мамой отправили домой, и Сережин берет с помпоном напялили на Таланкина, — на самого высокого. Ниточкин попросил, чтобы он и штаны снял: видно, что длинные, — Сережина тень должна быть в коротких. Таланкин снял брюки, остался в трусах, а брюки отдал на сохранение костюмерше, которая присутствовала на съемке, потому что мы взяли Сережин игровой берет, за который она была материально ответственна. Костюмерша сидела на скамеечке у могильной ограды и потом рассказала нам, как наши съемки выглядели со стороны.
Двое в кепках, хихикая, несут гроб. За ними идет долговязый мужик в трусах и в берете с помпоном — несет цветок. За ним — другой мужик с какой-то бандурой, этого мужика поддерживает маленький усатый грузин. Грузин громко поет похоронный марш (я пел, чтобы задать темп движения камеры).Солнце зайдет за облако — вся компания садится на гроб и начинает курить. Солнце выходит — опять несут и поют.
К костюмерше на лавочку подсел седой ветеран с медалями и спросил:
— Что это они?
— Прабабушку хоронят, — сердито ответила костюмерша (ей казалось, что Таланкин растягивает Сережин берет).
— А зачем садятся?
— Солнца ждут.
— А… — ветеран немного помолчал. — Грузинка?
— Кто?
— Прабабушка.
— Почему грузинка?
— А зачем солнца ждут? И вон тот грузин поет? У них обычай такой — гроб нести только при солнце можно, — сообщил ветеран. И добавил: — Наверно.
— Солнце — чтобы это идиотство снимать, — сказала костюмерша и нервно закурила.
Сережину тень между крестов мы в конце концов сняли, пошли снимать тени рабочих на стене. Подходим — а у нашей «могилы» стоит кучка людей и открытый гроб. В гробу лежит старушка, а над ней священник поет отходную. В сторонке курят наши могильщики.
— Что же вы, ребята? Мы же с вами договорились!
— А что не так? Вы говорили, что старушку, они и принесли старушку…
Пожилая женщина, плача, наклонилась к гробу: «Мама, мамочка…» Потом подошел старик, поцеловал старушку в лоб и отошел, вытирая слезы трясущимися руками. Женщина обняла его: «Ладно, папа, ладно».
Мы постояли, помолчали.
— А может, ну ее, нашу прабабушку, — сказал Ниточкин.
И мы с ним согласились.
Между прочим. (Еще одна история с гробом.) К одному тбилисскому скульптору, свану, спустились с гор из Сванетии родственники и, поскольку скульптор знал русский язык, попросили привезти тело умершего в Сибири земляка (по обычаям, свана должны похоронить в родной земле). Родственники купили цинковый гроб и дали скульптору деньги на дорогу.
Дорога была через Москву. Скульптор в Москве никогда не был и решил задержаться на денек посмотреть столицу. Остановился он у Тамаза Мелиава.
Задержался он не на день, а на неделю, зато посмотрел все: и ресторан «Арагви», и ресторан «Метрополь», и ресторан «София», и пивной бар на Пушкинской. К концу недели сидим в «Гранд-отеле», официант приносит счет, скульптор достает бумажник — и вдруг выясняется, что денег уже мало, не хватает. Кончились почему-то! Ну ладно, здесь не проблема, часы оставим. Но как быть с покойником из Сибири?
Кто-то (кто, не помню) предложил ни в какую Сибирь не ехать, а купить в магазине «Школьные пособия» скелет, положить его в гроб и отвезти. На скелет и дорогу до Тбилиси мы как-нибудь наскребем.
Но скульптор отказался.
Стали вспоминать, у кого можно взять взаймы. Выяснилось, что у всех, у кого можно занять, мы уже заняли.
Ну ладно, что-нибудь придумаем. Выпили напоследок, как положено, за тамаду (которым, как всегда, был Тамаз Мелиава), положили на счет деньги и часы и позвали официанта.
— Не надо, — сказал официант. — За ваш стол заплачено.
— Кто?
— Просили не говорить. Вон в углу сидит.
Скульптор оглянулся и удивленно выдохнул:
— Он…
— Кто?
— Который умер.
Как потом выяснилось, произошла путаница с фамилиями. Наш сван — он работал мастером на буровой — попал в больницу с подозрением на онкологию. Звали свана — Зураб Георгиани. И в той же больнице лежал другой грузин, тоже нефтяник — Георгий Зурабов. Георгий Зурабов умер, а сообщили о смерти родственникам Зураба Георгиани.
А Зураб Георгиани приехал в Москву на обследование. И сегодня он празднует, что подозрения на онкологию не подтвердились, а завтра уезжает в Грузию, в свою деревню.
Так что скульптор вместо останков привез в деревню самого свана.
А гроб они не взяли, оставили в камере хранения.
Когда они уехали, Тамаз Мелиава нашел у себя квитанцию и предложил мне забрать гроб и отвезти в похоронное бюро. «Цинковый гроб — это реальные деньги».
Но в похоронном бюро гроб не взяли: не знали куда свои девать, перепроизводство.
— Отнесем ко мне, — сказал Тамаз.
Бюро было недалеко от дома Тамаза.
— Зачем? Если здесь не взяли, нигде не возьмут!
— Цинк! Цветной металл! Распилим и загоним.
Понесли. Цинковый гроб — тяжелая штука. Тамаз жил на пятом этаже без лифта, у него была комната в коммунальной квартире. Я предложил до утра оставить гроб во дворе.
— Сопрут, — не согласился Тамаз.
Из последних сил втащили гроб по лестнице и поставили в прихожей. Жильцы тут же потребовали его убрать — на психику действует. Занесли гроб в комнатку Тамаза, поставили рядом с диваном. Пилить решили завтра. Пока мы возились с гробом, здорово проголодались. Тамаз сварил макароны. Потом накрыл гроб простыней, поставил на него тарелки…
Так гроб и прижился у Тамаза. Тамаз накрывал его, и гости садились вокруг по-турецки — отличный стол! Восемь человек спокойно помещались: шесть по краям и двое у торцов. А когда кто-нибудь приезжал к Тамазу из Тбилиси, он уступал гостю свой диван, а сам уютно устраивался в гробу.
Прилетел из Тбилиси отец Тамаза, открыл дверь в комнату и увидел — сын в гробу… Сердечный приступ.
Тамаз с сожалением сдал гроб в реквизиторский цех «Мосфильма».
Пошли в похоронное бюро, попросили дать нам гроб напрокат.
— Как напрокат? — обалдел продавец. — Вы что, собираетесь его обратно выкопать?
Мы объяснили, что гроб нужен для кино. Кино продавец уважал, но паспорт в залог за гроб взял.
На следующий день гроб погрузили в кузов грузовика и поехали на кладбище (бутылка портвейна). Представились директору (бутылка коньяка). Он указал нам место, где можно копать, и выделил двух могильщиков (четыре бутылки водки).
Начали снимать с кадра: «Сережина тень бредет меж падающих на дорожку теней крестов». Гроб несли Ким и механик. (Кролик и перцовка после съемки — в нашем номере.) Двое, потому что тени от четырех сливались бы. Чем выше солнце, тем меньше тень, и к моменту съемок тень от Бори оказалась слишком маленькой. Борю с мамой отправили домой, и Сережин берет с помпоном напялили на Таланкина, — на самого высокого. Ниточкин попросил, чтобы он и штаны снял: видно, что длинные, — Сережина тень должна быть в коротких. Таланкин снял брюки, остался в трусах, а брюки отдал на сохранение костюмерше, которая присутствовала на съемке, потому что мы взяли Сережин игровой берет, за который она была материально ответственна. Костюмерша сидела на скамеечке у могильной ограды и потом рассказала нам, как наши съемки выглядели со стороны.
Двое в кепках, хихикая, несут гроб. За ними идет долговязый мужик в трусах и в берете с помпоном — несет цветок. За ним — другой мужик с какой-то бандурой, этого мужика поддерживает маленький усатый грузин. Грузин громко поет похоронный марш (я пел, чтобы задать темп движения камеры).Солнце зайдет за облако — вся компания садится на гроб и начинает курить. Солнце выходит — опять несут и поют.
К костюмерше на лавочку подсел седой ветеран с медалями и спросил:
— Что это они?
— Прабабушку хоронят, — сердито ответила костюмерша (ей казалось, что Таланкин растягивает Сережин берет).
— А зачем садятся?
— Солнца ждут.
— А… — ветеран немного помолчал. — Грузинка?
— Кто?
— Прабабушка.
— Почему грузинка?
— А зачем солнца ждут? И вон тот грузин поет? У них обычай такой — гроб нести только при солнце можно, — сообщил ветеран. И добавил: — Наверно.
— Солнце — чтобы это идиотство снимать, — сказала костюмерша и нервно закурила.
Сережину тень между крестов мы в конце концов сняли, пошли снимать тени рабочих на стене. Подходим — а у нашей «могилы» стоит кучка людей и открытый гроб. В гробу лежит старушка, а над ней священник поет отходную. В сторонке курят наши могильщики.
— Что же вы, ребята? Мы же с вами договорились!
— А что не так? Вы говорили, что старушку, они и принесли старушку…
Пожилая женщина, плача, наклонилась к гробу: «Мама, мамочка…» Потом подошел старик, поцеловал старушку в лоб и отошел, вытирая слезы трясущимися руками. Женщина обняла его: «Ладно, папа, ладно».
Мы постояли, помолчали.
— А может, ну ее, нашу прабабушку, — сказал Ниточкин.
И мы с ним согласились.
Между прочим. (Еще одна история с гробом.) К одному тбилисскому скульптору, свану, спустились с гор из Сванетии родственники и, поскольку скульптор знал русский язык, попросили привезти тело умершего в Сибири земляка (по обычаям, свана должны похоронить в родной земле). Родственники купили цинковый гроб и дали скульптору деньги на дорогу.
Дорога была через Москву. Скульптор в Москве никогда не был и решил задержаться на денек посмотреть столицу. Остановился он у Тамаза Мелиава.
Задержался он не на день, а на неделю, зато посмотрел все: и ресторан «Арагви», и ресторан «Метрополь», и ресторан «София», и пивной бар на Пушкинской. К концу недели сидим в «Гранд-отеле», официант приносит счет, скульптор достает бумажник — и вдруг выясняется, что денег уже мало, не хватает. Кончились почему-то! Ну ладно, здесь не проблема, часы оставим. Но как быть с покойником из Сибири?
Кто-то (кто, не помню) предложил ни в какую Сибирь не ехать, а купить в магазине «Школьные пособия» скелет, положить его в гроб и отвезти. На скелет и дорогу до Тбилиси мы как-нибудь наскребем.
Но скульптор отказался.
Стали вспоминать, у кого можно взять взаймы. Выяснилось, что у всех, у кого можно занять, мы уже заняли.
Ну ладно, что-нибудь придумаем. Выпили напоследок, как положено, за тамаду (которым, как всегда, был Тамаз Мелиава), положили на счет деньги и часы и позвали официанта.
— Не надо, — сказал официант. — За ваш стол заплачено.
— Кто?
— Просили не говорить. Вон в углу сидит.
Скульптор оглянулся и удивленно выдохнул:
— Он…
— Кто?
— Который умер.
Как потом выяснилось, произошла путаница с фамилиями. Наш сван — он работал мастером на буровой — попал в больницу с подозрением на онкологию. Звали свана — Зураб Георгиани. И в той же больнице лежал другой грузин, тоже нефтяник — Георгий Зурабов. Георгий Зурабов умер, а сообщили о смерти родственникам Зураба Георгиани.
А Зураб Георгиани приехал в Москву на обследование. И сегодня он празднует, что подозрения на онкологию не подтвердились, а завтра уезжает в Грузию, в свою деревню.
Так что скульптор вместо останков привез в деревню самого свана.
А гроб они не взяли, оставили в камере хранения.
Когда они уехали, Тамаз Мелиава нашел у себя квитанцию и предложил мне забрать гроб и отвезти в похоронное бюро. «Цинковый гроб — это реальные деньги».
Но в похоронном бюро гроб не взяли: не знали куда свои девать, перепроизводство.
— Отнесем ко мне, — сказал Тамаз.
Бюро было недалеко от дома Тамаза.
— Зачем? Если здесь не взяли, нигде не возьмут!
— Цинк! Цветной металл! Распилим и загоним.
Понесли. Цинковый гроб — тяжелая штука. Тамаз жил на пятом этаже без лифта, у него была комната в коммунальной квартире. Я предложил до утра оставить гроб во дворе.
— Сопрут, — не согласился Тамаз.
Из последних сил втащили гроб по лестнице и поставили в прихожей. Жильцы тут же потребовали его убрать — на психику действует. Занесли гроб в комнатку Тамаза, поставили рядом с диваном. Пилить решили завтра. Пока мы возились с гробом, здорово проголодались. Тамаз сварил макароны. Потом накрыл гроб простыней, поставил на него тарелки…
Так гроб и прижился у Тамаза. Тамаз накрывал его, и гости садились вокруг по-турецки — отличный стол! Восемь человек спокойно помещались: шесть по краям и двое у торцов. А когда кто-нибудь приезжал к Тамазу из Тбилиси, он уступал гостю свой диван, а сам уютно устраивался в гробу.
Прилетел из Тбилиси отец Тамаза, открыл дверь в комнату и увидел — сын в гробу… Сердечный приступ.
Тамаз с сожалением сдал гроб в реквизиторский цех «Мосфильма».
БОРИС ПАВЛОВИЧ. ПРОДОЛЖЕНИЕ
Но вернемся к фильму.
Когда «Сережа» вышел на экраны, на встречах со зрителями чаще всего спрашивали, как мы работали с детьми.
Без системы. Выкручивались каждый раз по-разному.
Снимаем кадр: Сережа сидит на скамейке и думает.
Объясняем Боре:
— Мама вчера вышла замуж. Утром ты проснулся, побежал к маме — дверь заперта. Постучался — не пускают. Вышел, сел на скамейку и думаешь — что ж такое происходит? Понял?
— Понял.
Снимаем. Сидит Боря на скамейке, и по глазам видно — ему смертельно скучно.
Что делать? А если так…
— Борис Павлович, футбольный мяч хочешь?
— Хочу!
— Мы будем считать до десяти, а ты к двум прибавь три и отними один. Камера! Считай!
У Бори в глазах — напряженная работа мысли:
— Четыре!
— Снято!
По сценарию, Коростелев, мама Сережи и младший Сережин брат уезжают в Холмогоры, а Сережа пока остается с тетей Пашей. Но в последний момент, когда грузовик уже отъезжает, Коростелев все-таки решает взять Сережу с собой. Сережа забегает в свою комнату и быстро-быстро собирает вещи. Нам надо было, чтобы в этой сцене Сережа метался по комнате, решая, что брать, а что оставлять.
Мы дали Боре игрушки и сказали:
— Спрячь их в разные места в декорации комнаты.
Борис разложил игрушки.
— Все? Мы включим камеру и будем считать до десяти. Что ты успеешь за это время взять, то твое. Мотор!
Счет пошел. Боре надо было вспомнить, где лежит самое лучшее, и он заметался по комнате. На экране эта сцена получилась так убедительно, что Боре позавидовал бы Лоуренс Оливье.
В павильоне каждый кадр требует долгой подготовки. Пока Ниточкин ставил свет, Бондарчук ложился на диван и дремал, а Боря носился по павильону, всюду лазал, прыгал и действовал всем на нервы.
— Борис Павлович, ну что ты все скачешь? — сказал я. — Вон, посмотри на Бондарчука — он тоже актер, а спокойно лежит и никому не мешает.
— Бондарчук народный артист, у него зарплата совсем другая, — объяснил мне Боря.
Самой трудной была для нас сцена, когда Сережа, узнав, что его не берут в Холмогоры, приходит к Коростелеву, просит взять его с собой и плачет.
Как добиться, чтобы ребенок заплакал? Накапать глицерина или дать понюхать нашатырь — получится неубедительно. И мы придумали такой вариант: один режиссер — злой и плохой — мальчика обижает, а другой — добрый и хороший — жалеет и заступается. Бросили жребий. Мне повезло — я оказался хорошим.
Поставили свет, подготовили кадр, отрепетировали текст. Но не снимаем, держим паузу. Боря стоит, переминается с ноги на ногу, чешется. И тут Таланкин ему говорит:
— Боря, ты сегодня на леса залезал?
— Залезал.
— Но ты знал, что нельзя?
— Мне интересно — что там? Я ребенок.
— А мы за это тебя накажем. Оставим на ночь в павильоне и запрем.
— Не имеете права!
— А мы и спрашивать никого не будем.
— Здесь крысы!
— Игорь, — вступаю я, — ну действительно… Маленький мальчик, всего пять лет, в этом огромном павильоне, в темноте…
— Какой он маленький, ему уже шесть.
— Нет, пять! — у Бори задрожали губы.
— Нет, уже шесть!
— Нет, пять! Шесть будет только через месяц!
И Боря заплакал.
— Мотор! Камера! — быстро сказал я. — Боря, говори текст! Снимаем!
— Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!
— Стоп!
— Таланкин, из какой вы семьи? Где вы воспитывались?
— Еще дубль! Мотор! Боря!
— Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!
— Стоп!
— Таланкин, фамилия у вас от слова «талант», а сам вы не режиссер, а жук навозный! — рыдая, ругался Боря.
Тут мы не выдержали. Хохот стоял такой, что третий дубль снимать было невозможно.
На следующий день, когда Боря пришел, Таланкин ему сказал:
— Здорово ты вчера сыграл, Борис Павлович! Некоторые даже подумали, что ты по-настоящему плакал.
Боря помолчал и спросил:
— А еще надо будет?
— Ну, еще разок.
— Еще разок? Ладно уж, еще разок поплачу.
Между прочим. Если бы Сережу играл Бондарчук, то проблем бы не было: плакать в кадре Бондарчук умел и любил. В той сцене Коростелев берет Сережу на руки и говорит:
— Ну что ты, брат, делаешь! Ведь сказано же, босиком нельзя!
Снимаем. У Бондарчука глаза полны слез. Просим:
— Сергей, лучше без слез. А то мальчик плачет, Коростелев плачет…
— Не буду.
Сняли. Смотрим материал на экране: Бондарчук все-таки пустил слезу. Но только из левого глаза — из того, которого нам во время съемок не было видно.
Когда «Сережа» вышел на экраны, на встречах со зрителями чаще всего спрашивали, как мы работали с детьми.
Без системы. Выкручивались каждый раз по-разному.
Снимаем кадр: Сережа сидит на скамейке и думает.
Объясняем Боре:
— Мама вчера вышла замуж. Утром ты проснулся, побежал к маме — дверь заперта. Постучался — не пускают. Вышел, сел на скамейку и думаешь — что ж такое происходит? Понял?
— Понял.
Снимаем. Сидит Боря на скамейке, и по глазам видно — ему смертельно скучно.
Что делать? А если так…
— Борис Павлович, футбольный мяч хочешь?
— Хочу!
— Мы будем считать до десяти, а ты к двум прибавь три и отними один. Камера! Считай!
У Бори в глазах — напряженная работа мысли:
— Четыре!
— Снято!
По сценарию, Коростелев, мама Сережи и младший Сережин брат уезжают в Холмогоры, а Сережа пока остается с тетей Пашей. Но в последний момент, когда грузовик уже отъезжает, Коростелев все-таки решает взять Сережу с собой. Сережа забегает в свою комнату и быстро-быстро собирает вещи. Нам надо было, чтобы в этой сцене Сережа метался по комнате, решая, что брать, а что оставлять.
Мы дали Боре игрушки и сказали:
— Спрячь их в разные места в декорации комнаты.
Борис разложил игрушки.
— Все? Мы включим камеру и будем считать до десяти. Что ты успеешь за это время взять, то твое. Мотор!
Счет пошел. Боре надо было вспомнить, где лежит самое лучшее, и он заметался по комнате. На экране эта сцена получилась так убедительно, что Боре позавидовал бы Лоуренс Оливье.
В павильоне каждый кадр требует долгой подготовки. Пока Ниточкин ставил свет, Бондарчук ложился на диван и дремал, а Боря носился по павильону, всюду лазал, прыгал и действовал всем на нервы.
— Борис Павлович, ну что ты все скачешь? — сказал я. — Вон, посмотри на Бондарчука — он тоже актер, а спокойно лежит и никому не мешает.
— Бондарчук народный артист, у него зарплата совсем другая, — объяснил мне Боря.
Самой трудной была для нас сцена, когда Сережа, узнав, что его не берут в Холмогоры, приходит к Коростелеву, просит взять его с собой и плачет.
Как добиться, чтобы ребенок заплакал? Накапать глицерина или дать понюхать нашатырь — получится неубедительно. И мы придумали такой вариант: один режиссер — злой и плохой — мальчика обижает, а другой — добрый и хороший — жалеет и заступается. Бросили жребий. Мне повезло — я оказался хорошим.
Поставили свет, подготовили кадр, отрепетировали текст. Но не снимаем, держим паузу. Боря стоит, переминается с ноги на ногу, чешется. И тут Таланкин ему говорит:
— Боря, ты сегодня на леса залезал?
— Залезал.
— Но ты знал, что нельзя?
— Мне интересно — что там? Я ребенок.
— А мы за это тебя накажем. Оставим на ночь в павильоне и запрем.
— Не имеете права!
— А мы и спрашивать никого не будем.
— Здесь крысы!
— Игорь, — вступаю я, — ну действительно… Маленький мальчик, всего пять лет, в этом огромном павильоне, в темноте…
— Какой он маленький, ему уже шесть.
— Нет, пять! — у Бори задрожали губы.
— Нет, уже шесть!
— Нет, пять! Шесть будет только через месяц!
И Боря заплакал.
— Мотор! Камера! — быстро сказал я. — Боря, говори текст! Снимаем!
— Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!
— Стоп!
— Таланкин, из какой вы семьи? Где вы воспитывались?
— Еще дубль! Мотор! Боря!
— Коростелев, дорогой мой, миленький, я тебя очень прошу, ну пожалуйста, возьми меня в Холмогоры!
— Стоп!
— Таланкин, фамилия у вас от слова «талант», а сам вы не режиссер, а жук навозный! — рыдая, ругался Боря.
Тут мы не выдержали. Хохот стоял такой, что третий дубль снимать было невозможно.
На следующий день, когда Боря пришел, Таланкин ему сказал:
— Здорово ты вчера сыграл, Борис Павлович! Некоторые даже подумали, что ты по-настоящему плакал.
Боря помолчал и спросил:
— А еще надо будет?
— Ну, еще разок.
— Еще разок? Ладно уж, еще разок поплачу.
Между прочим. Если бы Сережу играл Бондарчук, то проблем бы не было: плакать в кадре Бондарчук умел и любил. В той сцене Коростелев берет Сережу на руки и говорит:
— Ну что ты, брат, делаешь! Ведь сказано же, босиком нельзя!
Снимаем. У Бондарчука глаза полны слез. Просим:
— Сергей, лучше без слез. А то мальчик плачет, Коростелев плачет…
— Не буду.
Сняли. Смотрим материал на экране: Бондарчук все-таки пустил слезу. Но только из левого глаза — из того, которого нам во время съемок не было видно.
ДРУГОЙ НОВЫЙ ДИРЕКТОР
Когда мы закончили «Сережу», сдавали фильм уже другому Новому директору. Принимал он картину в своем зале наверху. Один. Пока фильм шел, директор зажигал лампу за столиком у своего кресла и что-то записывал. Когда фильм кончился и в зале зажегся свет, он тяжело вздохнул:
— Да… Наснимали… Ну неужели у нас такая нищая страна, что все дети босиком ходят?
А чего он хотел? Действие происходит в сорок седьмом году, тогда многие ребята даже в Москве до поздней осени ходили босиком. Но мы уточнили:
— У нас Сережа в сандалиях, и Шурик в сандалиях. И Лидка в сцене с велосипедом в тапочках.
— Да… Наснимали… Ну неужели у нас такая нищая страна, что все дети босиком ходят?
А чего он хотел? Действие происходит в сорок седьмом году, тогда многие ребята даже в Москве до поздней осени ходили босиком. Но мы уточнили:
— У нас Сережа в сандалиях, и Шурик в сандалиях. И Лидка в сцене с велосипедом в тапочках.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента