Георгий ДАНЕЛИЯ
БЕЗБИЛЕТНЫЙ ПАССАЖИР
 
(Короткометражные истории из жизни кинорежиссера)

   Моим друзьям Лоре и Тонино Гуэрра
 


   ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
   Лица, которые попытаются найти в этом повествовании мотив, будут отданы под суд; лица которые попытаются найти в нем мораль, будут сосланы; лица, которые попытаются найти в нем сюжет, будут расстреляны.
Марк Твен. «Приключения Гекльберри Финна»

ПРИЗНАНИЕ

   Когда я сдавал фильм «Не горюй!» художественному совету «Мосфильма», мне велели написать, что действие происходит в прошлом веке, а не сейчас.
   — Зачем? Это и так видно.
   — Для заграницы. Там не поймут.
   Писать такой титр не хотелось, и я уговорил Михаила Ильича Ромма, голос которого очень любил, сказать это за кадром.
   «Было это в конце прошлого столетия в солнечном черепичном городке. А может, этого и не было… Нет, пожалуй, все-таки было», — звучит теперь в начале фильма голос моего учителя.
   Воспользуемся этой фразой: «То, что написано в этой книге, было со мной в прошлом столетии. А может, этого и не было…»

ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ

   — Надо отдать его во ВГИК. — сказал отец, когда я окончил школу.
   — Почему во ВГИК? — спросила мама.
   — А куда его, дурака, еще девать?
   Отец мой, метростроевец, считал работу в кино несерьезным занятием и предложил ВГИК (Институт кинематографии) как крайний вариант.
   — Там хотя бы блат есть, — сказал он.
   Блат, действительно, был. Мама работала на «Мосфильме» вторым режиссером и знала многих мастеров ВГИКа, а муж ее сестры, знаменитой актрисы Верико Анджапаридзе, кинорежиссер Михаил Чиаурели снимал фильмы о Сталине и был тогда одним из самых влиятельных деятелей кино. Но поступать во ВГИК я отказался — блат был чересчур явным. И к тому же никакой тяги к режиссуре у меня не было, — как, впрочем, и ни к чему другому. Кроме джаза. (О джазе расскажу потом.)
   — Но в какой-нибудь институт поступать надо обязательно, — сказала мама. — А то тебя в армию заберут.
   В армию мне не хотелось. Мой приятель Женя Матвеев собирался в архитектурный, и я решил идти с ним — за компанию.

ЦВЕТОК НА ОКНЕ

   В Московском архитектурном я учился без особых провалов и достижений. Но рад, что окончил архитектурный, — мне там было интересно… (Лекции читали замечательные профессора, и было много симпатичных, талантливых ребят.)
   У нашей группы было два мастера — Юрий Николаевич Шевердяев и Михаил Федорович Оленев. Шевердяев — элегантный, спортивный, ведущий архитектор (по его проекту построен кинотеатр «Пушкинский», где прошли все премьеры моих фильмов) — был очень занят и появлялся у нас нечасто. А Оленев — скромный, похожий на сельского учителя — был все время с нами.
   Михаил Федорович Оленев был очень болен, и мы старались не задерживать его долго у своих подрамников, чтобы он не уставал. Но он все равно каждый раз засиживался с нами допоздна — увлекался. Он накладывал на чертеж кальку, брал свой любимый мягкий цанговый карандаш «Кохинор 6В», думал и по кальке правил проект… А потом рисовал возле здания для масштаба что-нибудь забавное: бородатого старика на самокате, пожарника на качелях, афишную тумбу, на которую задрала ногу собачка… Мне, когда я проектировал южный вокзал, он нарисовал шарманщика на перроне, а в небе — глазастый вертолет, с которого спрыгнул парашютист в железнодорожной форме…
   Михаил Федорович умер. Гроб стоял в институте, в большой пустой комнате. Ночью мы с моими друзьями Олегом Жагаром и Димой Жабицким, как это положено, дежурили у гроба. На стене висела картина Михаила Федоровича: открытое окно, на подоконнике глиняный горшок, в горшке — цветок, за окном ровное небо. Все скупо и просто… Но там, за окном, было столько воздуха и столько радости, что я заплакал.

ПЕРСТ СУДЬБЫ

   После архитектурного по распределению я попал в ГИПРОГОР (Институт проектирования городов), в мастерскую перспективной планировки. Мы решали, как должны развиваться города страны в течение ближайших двадцати пяти лет. Но пока мы в Москве чертили — они на месте строили. Мы не знали, что они строят, — а им плевать было на то, что мы чертим.
   Поначалу я был полон энтузиазма, засиживался на работе по вечерам и порученную мне работу выполнил на месяц раньше срока. Ожидая похвалы, представил чертеж главному архитектору. Тот взял черный карандаш и стал чиркать прямо по чертежу: «Тут надо так. А это надо вот так». Мог бы хоть кальку подложить… Стереть его чертов карандаш мне не удалось, и пришлось чертить все заново. Через неделю принес со всеми исправлениями, а он опять чиркает: «Здесь надо так. А здесь — так…»
   Снова переделываю — опять не то.
   В курилке мне объяснили:
   — Когда срок сдачи?
   — Пятнадцатого.
   — Сдай проект тринадцатого, и все получат премию. А будем сдавать за месяц до срока, на месяц сократят сроки. Понял?
   Я понял.
   Приходил на работу к девяти, отмечался и шел курить. Потом шел в мастерскую, что-то чертил для приличия (под бесконечный рассказ чертежницы Зины о подлостях соседки Люси) и шел курить. Потом играл в морской бой с экономистом Маргулисом (под рассказ Зины о Люсе), слонялся по мастерской, потом еще чуть-чуть чертил (под Зину о Люсе)… И шел курить. И так до без четверти час. Точно без четверти приходил Олег Жагар, который работал в соседней мастерской. Мы съедали бутерброды, запивали чаем и ровно в час — за проходную. Гулять.
   В тот судьбоносный день идем, гуляем — видим: под забором лежит пьяный. Нестандартный: в макинтоше, берете, очках и галстуке. И при часах. Могли бы и мимо пройти, но — не прошли.
   — Надо разбудить, — сказал Олег, — разденут этого интеллигента. Эй, коллега!
   Интеллигент открыл глаза, сел, огляделся, соображая, где он, и тупо уставился на нас.
   — Домой иди, пока в вытрезвитель не забрали, — сказал Олег.
   — Я не пьян, — прохрипел интеллигент, — я отдыхаю…
   Он вытащил из кармана скомканную газету, расправил ее, снова лег и сделал вид, что читает.
   Если бы тогда этот тип не попался нам на глаза, может быть, моя жизнь на следующие полвека сложилась бы иначе. Не было бы бесконечных бессонных ночей и сердечных приступов, не выкуривал бы три пачки сигарет в день, не увидел бы полярное сияние в Арктике и миражи в Каракумах, внучки не хвастались бы тем, что они — мои внучки, композитор Гия Канчели не подарил бы мне заграничную курточку из чистого хлопка, и не писал бы я сейчас эту дурацкую книжку.
   Пьяный читал «Советскую культуру», а там был заголовок: «Мосфильм объявляет набор на режиссерские курсы».
   Я купил газету и узнал, что при «Мосфильме» решили организовать высшие режиссерские курсы. На эти курсы будут принимать людей смежных профессий — художников, писателей, театралов, музыкантов… и архитекторов. Стипендия — сто тридцать рублей! А у меня в ГИПРОГОРе зарплата — девяносто.
   — Ну какой из тебя режиссер? — сказала вечером мама. — Ты же видел режиссеров. Знаешь, какие они.
   Режиссеров я видел, и очень многих. До войны мы жили в бараке в Уланском переулке. Жили роскошно: у нас была большая комната (21 кв. м) и отдельный вход. Когда из Тбилиси приезжали Верико и Чиаурели, они привозили вино, всякую снедь и звали к нам своих гостей. Мама готовила вкусную грузинскую еду, и у нас побывали и Эйзенштейн, и Пудовкин, и Довженко, и Рошаль, и многие другие классики. Все они были яркие, колоритные личности и излагали свои мысли образно, красиво и очень складно.
   Когда мне было лет пять, мамина подруга Аллочка на ночь вместо сказок рассказывала мне историю Римской империи. Когда мы добрались до Цицерона, я представлял его себе в виде Григория Львовича Рошаля — в берете, очках, при бабочке, но в тоге (Рошаль у нас бывал чаще других).
   Мама была права — мне до Цицерона далеко. Я до сих пор даже короткий тост складно произнести не могу. (А еще грузин.)
   Я объяснил маме, что не собираюсь быть режиссером-постановщиком. Хочу стать вторым режиссером, как она, и не хочу до гробовой доски слушать про Зинину соседку Люсю. И что стипендия на курсах сто тридцать рублей.
   — Давай попробуй, — согласилась мама. — Но сейчас это будет очень сложно.
   Времена изменились. Чиаурели за пропаганду культа личности услали в Свердловск. Директором «Мосфильма» стал такой же любимец Сталина, лауреат шести Сталинских премий Иван Пырьев. И если Пырьев узнает, что я племянник ненавистного конкурента Чиаурели, то он меня и близко к курсам не подпустит. Так что, чем меньше людей будет знать, что Георгий Данелия — сын Мэри Анджапаридзе, тем лучше.
   Мама позвонила кинорежиссеру Михаилу Калатозову, которого знала еще по Тбилиси, сказала, что сын собирается поступать на режиссерские курсы, и попросила посмотреть, есть ли у него какие-нибудь шансы.
   На следующий день в курилке Олег Жагар меня консультировал. В отличие от мамы, он мое решение сразу одобрил:
   — Раз в башке щелкнуло, то валяй. Чтобы потом не жалеть.
   Жагар, фронтовик-разведчик, на десять лет старше меня, был эрудированным и умным человеком, и я с ним считался.
   — Давай подумаем, что Калатозову говорить… Он обязательно спросит, почему ты решил поменять профессию. А ты?
   — Скажу, потому что здесь тоска зеленая.
   — Ни в коем случае. Говори, что ты с детства мечтаешь быть кинорежиссером, что это твое призвание. Что любишь литературу, музыку, живопись, театр, а кино — искусство синтетическое и все это аккумулирует. Ну, живопись и литературу ты более или менее знаешь… Как с музыкой?
   — Не ахти… Мелодии помню, могу даже напеть, но что чье…
   — А ты там не пой. Говори, что твой любимый композитор Бетховен, «Героическая симфония». «Героическая» — верняк. Ну, и Прокофьев. Да, а в литературе не забудь «Не хлебом единым» Дудинцева. Сейчас это модно.
   …В субботу я пошел к Калатозову. Михаил Константинович — высокий вальяжный шестидесятилетний грузин с бархатными карими глазами — усадил меня в кресло, сам сел напротив.
   — Решили поменять профессию? Зачем? Архитектор — замечательная специальность.
   Он был со мной на «вы», хотя и знал с детства: я дружил с его сыном Тито.
   — Я люблю живопись, литературу, музыку и театр. А кино — искусство синтетическое и все это аккумулирует.
   Калатозов одобрительно покивал.
   — В самодеятельности спектакли ставили?
   — Нет.
   — Играли?
   — В спектаклях? Нет, в спектаклях не играл.
   — А где?
   — В капустнике, в цыганском хоре пел. В институте.
   Пауза.
   — Фотографией увлекаетесь?
   — Нет.
   Снова пауза.
   — Пишете? Рассказы, заметки…
   — Нет.
   — Стихи?
   — Сейчас уже нет.
   — А когда?
   — В детстве сочинял какую-то бестолочь… Но мама очень гордилась.
   — Ну-ну, — заинтересовался Калатозов, — прочтите.
   — Да не стоит…
   — Прочтите, прочтите.
   И я прочел:
   Во мгле печальной на горе стоит Чапаев бледный.
   Погиб Чапаев в той реке, погиб он, незабвенный.
   Врагу за это отомщу и силу нашу покажу,
   И выскочат из Троя четыреста героев.
   — «Трой» — это троянский конь, — объяснил я. — Мне тогда мамина подруга Аллочка про него рассказала.
   «Господи, что я несу!»
   — М-да… — Калатозов тяжело вздохнул. — А Чапаева Бабочкин сыграл неплохо…
   Пауза.
   — Вы сказали, любите музыку… — наконец спросил Калатозов. — Сами музицируете?
   — Немного.
   — На фортепьяно?
   — На барабане.
   Пауза затянулась. Всемирно известный режиссер сложил руки на груди и задумался, а я с тоской смотрел по сторонам. В этой комнате мне все было знакомо: и фотография, где Калатозов снят с Чаплиным (во время войны Михаил Константинович был представителем Экспортфильма в США). И тахта, покрытая шотландским пледом, и картина над тахтой — красивая молодая женщина в кресле. Женщина с картины смотрела на меня с сочувствием. Я легонько подмигнул ей: не переживай, родная. Я все понял, сейчас уйду.
   — Иностранный язык знаете? — придумал еще один вопрос Калатозов.
   — Нет.
   — Вы молодой. Надо выучить.
   Я встал.
   — Обязательно выучу. Я пойду, Михаил Константинович. Извините. Спасибо.
   Калатозов тоже поднялся.
   — Я провожу.
   Он вышел со мной на лестничную площадку и нажал кнопку вызова. Загудел лифт и, не доехав до нас, остановился — перехватили.
   — Парфеноны и Колизеи, Гия, стоят тысячелетия. А кино что — целлулоид, пленка. Зыбкий материал. — Калатозов вздохнул.
   — Ой, Михаил Константинович, — вспомнил я, — извините, я у вас на столе папку оставил!…
   …Через десять минут Калатозов внимательно изучал содержимое папки, а я в кресле напротив напряженно ждал приговора.
   Последние дни я, готовясь к визиту, с утра до вечера рисовал жанровые картинки и сделал, как мне казалось, забавную раскадровку чеховского «Хамелеона».
   Досмотрев, Калатозов закрыл папку, откинулся в кресле, сложил руки на груди и задумался.
   «Не понравилось», — понял я и стал непослушными от перенапряжения пальцами завязывать тесемки на папке. Тесемки не поддавались.
   — Дайте мне, — Калатозов отобрал у меня папку и сделал аккуратные бантики. — Это вы сдайте в четыреста двенадцатую комнату на «Мосфильме». Узнайте, что там еще надо. На экзамене я вас спрошу, почему вы хотите стать режиссером. Ответите, как сегодня мне. Маме привет.
   — Спасибо, Михаил Константинович!
   В дверях он меня спросил:
   — А почему вы мне эти рисунки сразу не показали?
   — А вы не спросили, рисую я или нет.

Ы-ФЫНЬ

   Прошло два месяца. За это время я сдал в приемную комиссию рисунки и все, что было положено, и с «Мосфильма» ко мне на дом пришла бумага, что я допущен к собеседованию.
   А в ГИПРОГОР вслед за ней пришла другая бумага: официальное приглашение в Китай.
   Месяцев шесть тому назад в ГИПРОГОРе появилась китаянка, которую прислали к нам на практику. Звали ее Ы-Фынь. На вид ей можно было дать то двадцать пять, то сорок — в зависимости от освещения. Сначала ее водил по институту сам директор института, потом ею занялся главный архитектор. Главный архитектор перепоручил ее начальнику нашей мастерской, а через неделю китаянку сплавили мне, как самому молодому.
   — Чему она у меня может научиться, я сам еще учусь! — пытался увильнуть я.
   — Пусть делает то же, что и ты.
   — Трудно будет ей без тренировки курить на лестнице с девяти до шести.
   — Кончай острить. Это комсомольское задание.
   Ну, раз комсомольское… Я подумал и поручил Ы-Фынь перечертить детальный план города Красноуфимска, схемой расселения которого занимался в то время. Думал, со всеми коммуникациями и сараями ей месяца на два работы хватит.
   Она предъявила мне чертеж через десять дней. Глаза у нее были красные, а план начерчен хоть и неумело, но аккуратно и досконально. Тогда я дал ей план другого города, в три раза больше. И еще — взял из красного уголка гипсовую голову Диадумена, принес из дома подрамник, ватман и показал, как надо рисовать. Днем Ы-Фынь чертила, а вечером, после работы, рисовала. Диадумен в ее исполнении смахивал на китайца.
   Через некоторое время я должен был ехать в командировку. Я сказал своей подопечной, что уезжаю в Красноуфимск, а с ней будет заниматься старший архитектор Нелли Зурабовна.
   — Нет. Я ехать с тобой, — заявила Ы-Фынь. — Я тоже чертила Красноуфимска.
   Я доложил начальству, что китаянка намылилась ехать со мной.
   — Нельзя. Это закрытый объект.
   — Так ей и сказать?
   — Нет. Ей скажи, что там русский мороз, дом приезжих и нужник во дворе!
   Так я ей и сказал. Ы-Фынь строго посмотрела на меня:
   — Я мороз не боюсь! И нужник не боюсь! Я три года командира партизанского отряда!
   Командира не командира, но уехал я без нее (об этой поездке расскажу отдельно).
   А потом был ХХ съезд, где Хрущев разоблачил культ личности. В газетах еще ничего не появилось, но все уже что-то слышали.
   С утра в мастерской никто не работал. Пока еще полушепотом делились услышанным: оказывается, Сталин был параноик. Провокатор. Агент царской охранки. Еврей. Японский шпион… Кто-то вяло не соглашался: «Сталин ничего не знал о репрессиях. Он ошибался…»
   Ы-Фынь сидела неподвижно, уставившись в одну точку. Слушала, слушала и вдруг что есть силы грохнула кулаками по столу и крикнула:
   — Мао Цзедунь никогда не ошибаться! Никогда! — и убежала.
   Несколько дней она не появлялась. Потом явилась как ни в чем не бывало, и все пошло по-прежнему: днем чертим, вечером рисуем.
   В общем, я к ней привык. Она мне была симпатична: вежливая, скромная и очень обязательная. Она ко мне тоже привыкла и приглашала в гости:
   — Георгия, приходи ко мне дома. Будем пить чай, веселиться и фотографироваться.
   А я, на всякий случай, не иду, — китайцы хоть и наши друзья, но все-таки иностранцы. А тогда к иностранцам в гости ходить очень не рекомендовалось.
   Вызывают меня в комитет комсомола:
   — Данелия, тебя твоя китайка чай пить приглашает. Почему не идешь?
   Уже настучал кто-то.
   На следующий вечер после работы я купил букетик цветов и поехал к Ы-Фынь. Жила она в однокомнатной квартире с казенной мебелью. Мы выпили чаю со сластями из гастронома, она рассказала анекдот про Трумэна, я — про грузина и армянина, посмеялись. Потом она взяла фотоаппарат, мы вышли на улицу, она сфотографировала меня, я — её, попросили прохожего, он сфотографировал нас вместе. И разошлись, точно выполнив программу: выпили чай, повеселились, сфотографировались.
   Так Ы-Фынь проработала у нас полгода, и ей пора было уезжать. Мы собрали деньги, купили в подарок электрический самовар и устроили в мастерской прощальный сабантуй. После сабантуя Ы-Фынь попросила, чтобы я ее проводил, и по дороге, в метро, спросила, не хочу ли я поехать в Китай. На три года работать. С женой и дочкой.
   — Спроси семья. Утром позвони. В семь. В восемь меня посольство везти аэропорт.
   — Хорошо, позвоню. А кем я там буду работать?
   — Будешь моя советника.
   — А ты кто?
   — Министра строительства.
   — ?!!
   Дома я посоветовался и на следующий день ровно в семь утра позвонил Ы-Фынь и сказал, что согласен.
   На работе, когда я сообщил, что Ы-Фынь министр строительства Китая, все решили, что я шучу. Но начальник мастерской занервничал и успокоился, только когда позвонил в Госстрой и выяснил, что министр строительства Китая — мужчина.
   А через две недели из Китая пришла бумага — официальное приглашение — на Данелия Георгия Николаевича.
   — Может, она замминистра? — снова заволновался начальник мастерской. — Или министр какой-нибудь провинции?…
   Я до сих пор не знаю, кем была Ы-Фынь, но тогда решил: не попадаю на курсы — еду в Китай.

ЭКЗАМЕНЫ

   — Подождите в комнате отдыха актеров, — сказала секретарша, когда я назвал свою фамилию. — Вас вызовут.
   В комнате актеров сидели, ходили, курили, стояли, прислонившись к стене человек двадцать абитуриентов. В основном это были театральные режиссеры — некоторых я узнал. Обсуждался только что вышедший на экраны бельгийский фильм «Чайки умирают в гавани». Говорили они очень складно, красиво и непонятно. Ссылались на источники, про которые я не слышал, употребляли термины, которых я не знал. Я даже не понял, хвалят они фильм или ругают.
   «Куда ты лезешь, Данелия? — сказал мне внутренний голос. — В Китай, брат, в Китай!»
   Но тут меня вызвали.
   Большая комната была освещена неоновыми лампами, излучающими холодный синий свет (неоновые лампы только-только появились, и я их увидел впервые).
   В первом ряду за длинным столом сидели ведущие мастера советского кино: Пырьев, Довженко, Ромм, Юткевич, Калатозов, Рошаль, Александров, Трауберг, Дзыган, Зархи. Во втором ряду — просто мастера советского кино: Арнштам, Роом, Столпер, Птушко, Юдин, Барнет, Пронин, Швейцер… А в глубине у стены стояла «шушера»: Самсонов, Басов, Гайдай, Рязанов, Азаров, Чулюкин, Карелов, Алов с Наумовым и другие. Всего экзаменаторов было человек пятьдесят. И все синие от неонового света.
   Посередине комнаты стоял круглый столик и стул. На столике — графин с водой и стакан.
   — Садитесь, Данелия, — доброжелательно сказал Рошаль.
   Я сел и уставился на Пырьева, который листал мои рисунки.
   — Георгий Николаевич, почему вы решили поменять профессию? — спросил Калатозов, как договорились.
   А я вдруг понимаю, что ни слова сказать не могу. Все забыл. То ли культурный шок, полученный в предбаннике, меня подкосил, то ли количество и цвет экзаменаторов.
   — Выпейте воды, — сказал Рошаль.
   Я налил воды в стакан, выпил.
   — Ну, так почему вы решили стать режиссером? — мягко повторил свой вопрос Калатозов. — Ведь архитектор — тоже интересная профессия.
   — Да, — согласился я, — Парфеноны и Колизеи стоят века, — с ужасом понял, что говорю что-то не то, и замолк.
   «В Китай! В Китай!!» — напомнил внутренний голос.
   — Скажите, а вы любите литературу, музыку? — подсказывает Калатозов.
   — Да… — наконец, вспомнил я, — а кино — искусство синтетическое. А я люблю и театр, и литературу, и живопись, и музыку. А кино все аккумулирует.
   — А почему бы вам не поступить в Суриковское? — спросил Довженко, которому Пырьев передавал рисунки. — Вы неплохо рисуете.
   — Потому, что кино — искусство синтетическое, — пошел я по второму кругу. — А я театр люблю и литературу, и музыку. «Апассионату» Бетховена и «Героическую», и Прокофьева люблю, и Дудинцева, и оперетту… — не смог я вовремя остановиться.
   Дальше я толком ничего не помню. Что-то меня спрашивали… Что-то я отвечал…
   А вечером, когда мы с женой уже строили китайские планы, со студии позвонила счастливая мама. В коридоре «Мосфильма» она встретила Самсона Самсонова и как бы мимоходом спросила:
   — Ну, что там на экзаменах? Были способные?
   — Было несколько. Кстати, и одного грузинчика приняли. Нам с Иваном (имелся в виду Пырьев) его рисунки понравились.

«ЦЫГАНОЧКА»

   В результате на курсы взяли четырнадцать человек. Из четырнадцати десять были театральными режиссерами, а четверо нет: инженер, психолог и мы с Егором Щукиным — архитекторы.
   Театральные режиссеры говорили, что абсурдно учить нас всех по одной программе. Это все равно, что учить одному и тому же человека, который играет Листа, и человека, который еще не умеет сыграть гаммы. Может быть, они были правы. Все, что касалось работы с актерами, мизансцен и теории Станиславского, они, конечно, знали лучше. Но что касается кино…
   Я с детства околачивался на съемочных площадках — каждое лето мама брала меня с собой в экспедиции. И в массовках снимался — и когда был ребенком, и потом, когда учился в школе, и когда учился в архитектурном. А в фильме «Георгий Саакадзе» даже сыграл в эпизоде — с репликами! Мне тогда было десять лет. Поэтому как снимается кино на практике, какое это муторное занятие, думаю, я знал лучше, чем они.
   Раз уж упомянул фильм «Георгий Саакадзе», расскажу, чем он мне запомнился. Когда фильм в сорок третьем вышел на экраны в Москве, я повел весь двор смотреть на меня в кино. А меня там не было: оказалось, что мой эпизод вырезали. Сняли, похвалили и вырезали. (А мама не решилась мне об этом сказать.)
   Но съемочной группе «Георгия Саакадзе», думаю, что я запомнился совсем другим эпизодом. Недалеко от Тбилиси снимали батальную сцену: сражение грузин с турками. Детей в армию не брали, но, используя родственные связи, я выклянчил форму, шлем и меч. И даже коня! Но, пока я бегал по инстанциям, грузинская амуниция уже кончилась, и мне пришлось стать турком.
   Лошадьми фильм обеспечивал кавалерийский полк, но их не хватало, поэтому турецкую конницу добирали где возможно: и на конзаводе, и у местных крестьян, и даже в цыганском таборе. Мне досталась «цыганочка». Позже, когда я увидел иллюстрации к «Дон-Кихоту», я понял, что Росинанта рисовали именно с нее. Но Росинант был флегматик, а моя цыганочка все время скалила зубы, косила красным глазом и подрыгивала ногами: чего стоим? Чего время теряем?
   Пока седлали «цыганочку», шли бесконечные репетиции: турецкая конница отступала, грузинская наступала. Чтобы войска не смешались, синхронизировали все с точностью до секунды.
   Наконец, мой конь был оседлан, и я обходным путем, — чтобы мама не увидела, — въехал к туркам и затесался поглубже.
   — Приготовились к съемке! — скомандовал Михаил Чиаурели. — Камера! Пошли турки!
   Мы, турки, поскакали.
   — Грузины!
   Поскакали и грузины. Впереди грузинского войска — Георгий Саакадзе на белом арабском скакуне.
   Я был счастлив. Моя «цыганочка» шла хорошим галопом и ничуть не уступала другим лошадям.
   Но перед камерой, в самом центре кадра, «цыганочка» остановилась и стала выпендриваться. Она взбрыкивала и, пытаясь меня сбросить, чуть не стойку делала на передних ногах. А я висел у нее на шее, вцепившись в гриву, шлем съехал на брови, сабля оказалась на спине и била по голове…
   — Что за кретин там в кадре?!! — раздался истошный крик оператора.
   — Стоп! — закричал в рупор Чиаурели. — Грузины, стойте! Остановитесь!
   Но остановить грузинское войско было уже невозможно: прямо на меня несся Георгий Саакадзе. Перед моей выпендривающейся «цыганочкой» его араб вдруг резко затормозил, и великий полководец вылетел из седла.