"Вы не смеете жениться". Я встал. "Вы не смеете спать с порядочными женщинами". Врешь! Я смею. Я сам порядочен. Я умен и талантлив. Ищи других, ищи настоящих нелюдей. Ищи пристально, не клюй на слишком яркую приманку. Ищи! Они живут среди нас, настоящие стукачи, - ездят в трамваях и метро, посещают филармонию и читают Солженицына, выходят на пенсию и разводят цветы, заседают в товарищеских судах, пишут научные работы! С ними своди свои счеты...
   "Своди свои счеты", - повторил голос Чернова. - "Если ты такой честный, то это и твои счеты. Ты уходишь от ответственности, ты хочешь, чтоб другие отскабливали грязь, а ты будешь щеголять в чистой совести, как в чистых ботинках. Взамен мелкой монеты ты кинешь чистильщику: "Я с вами совершенно согласен!" И будешь гордиться своей гражданской смелостью. Дело делать надо!" Дело делать? А что сделал ты, Феликс Чернов? За что ты сидел в тюрьме? Ты и девяносто девять процентов всей "пятьдесят восьмой"? Вы же сидели ни за что. Вы тоже ничего не делали. Ни плохого, ни хорошего - ничего; мне до слез, до крови жалко вас, но передо мною вам гордиться нечем - вы тоже бездействовали. Я виноват только в том, что ничего не сделал - если это можно считать виной. Если это считать виной... Если считать виной...
   * * *
   Я так и не сказал ничего Ирине. Мне не хотелось зряшными разговорами портить наши первые часы, первые дни.
   Прошла неделя. С работы я ехал прямо к ней, а иногда она встречала меня у дверей наших мастерских, и мы шатались по Москве, бродили по набережным, глазея на неоновых пингвинов, рекламирующих мороженое. Мы очень заботились друг о друге: я объяснял ей, что Пиросманишвили гениален, а она то же самое говорила о Шостаковиче. Всё было чудесно.
   Я сидел на работе и, насвистывая, затачивал карандаши, когда меня позвали к телефону. Это звонила Ирина. Она сказала мне, что мать вернулась домой и поэтому я не смогу придти к ней сегодня.
   - Ну, так приходи ко мне.
   - Витенька, сегодня мне надо побыть с нею. Первый день.
   - Какого лешего! - завопил я. - Жена ты мне или не жена?!
   - Милый, не скандаль. Во-первых, еще не жена... Что? Не рычи - жена, жена. А во-вторых, я в самом деле совсем запустила хозяйство. Надо прибрать, постирать кое-что... Завтра увидимся. Ну, целую тебя.
   Я повесил трубку. Рядом стоял и ухмылялся сослуживец:
   - Ты, значит, женился? А свадьба где? Зажал?
   Я хлопнул его по плечу:
   - Не горюй, не грусти! Будет вам и белка, будет и свисток.
   Но когда я кончил работу, я вдруг задумался: куда деваться? За эту неделю я привык быть с Ириной ежедневно, и сейчас мне было как-то не по себе. Я пошел к Мишке Лурье.
   Мишка жил недалеко от меня, на Трубной площади. Дверь в квартиру отворила соседка. Я постучал в мишкину комнату и, не дождавшись ответа, вошел.
   Мишка, его жена и Нина Ряженцева сидели за столом. Еще за дверью я услышал, что они о чем-то спорят, а когда вошел, увидел, что Мишка зол, как черт, и у Нины красные пятна на лице. Мишкина жена сидела, поджав губы.
   - Здорово, служилые! - сказал я. - Чего вы тут не поделили?
   - Здравствуй, - сказал Мишка хмуро.
   - Что случилось?
   Они молчали. Потом Нина встала.
   - Мне пора идти, - сказала она.
   - Я вас провожу, Ниночка, - отозвалась мишкина жена.
   - До свиданья, - сказала Нина, и они ушли.
   - Мишка, в чем дело? - спросил я. - Что-нибудь стряслось?
   - Стряслось.
   - С кем?
   - С тобой. Я понял.
   - Ага, - сказал я. - Чернов. Мне следовало всех вас предупредить. Ну, что ж рассказывай. Жаль, я опоздал. Мне не до того было.
   - А до чего тебе было?
   - До любви.
   - Мог бы ради такого случая отложить кобеляж.
   - Это не кобеляж, Мишка. Я женюсь.
   - На ком?
   - На Ирине Иевлевой.
   - Ого! - Мишка заулыбался. - Вот это да! Ну и ну!
   - Может, ты прекратишь эти междометия? Рассказывай, что произошло.
   - Что произошло, что произошло! Произошло то, что к Нине пришел этот Феликс Чернов и сказал, что ты стукач, что ты его посадил, что у него есть неопровержимые доказательства.
   - Он изложил эти неопровержимые?
   - Да.
   - Ну и что? Ты-то что думаешь?
   Мишка отвернулся и уставился в стенку, где пестрела репродукция "Танцовщиц" Дега.
   - Мишка, что же ты молчишь? Ты тоже считаешь, что я гад? Мишка, мы же друг друга со школы знаем.
   - Слушай, Виктор, - Мишка выпрямился. - Ты должен пойти к Чернову. Вы должны с ним объясниться. Вы же оба разумные люди. Он ведь должен понять, что лучше молчать, чем обвинять, ошибаясь. Хочешь, мы вместе пойдем?
   - Погоди, Миша. Ты-то, ты - что думаешь? Мишка помолчал.
   - Я верю тебе, Виктор, - сказал он медленно, - верю...
   - Но... Ты ведь хотел добавить "но"? Он молчал.
   - Мишка! - заорал я.
   - Как будто ты сам не понимаешь, - выговорил он нехотя.
   Я поднялся:
   - Ну, что ж. Спасибо и на этом...
   7.
   "Узбекистан" гудел, как бесплацкартный вагон. Запарившаяся прислуга моталась между столиками, отмахиваясь салфетками от нетерпеливой публики. Пьяная девка за моим столиком всё время пыталась говорить со мной по-английски, но кроме "спик ю инглиш" и "ай эм гёрл" ничего выдавить не могла. её кавалер, высоколобый зануда с университетским значком, говорил: "Люда, погоди!" Она на какое-то мгновение умолкала, и тогда он, перегибаясь через столик, пачкая рукава салатом, убеждал меня:
   - Самая объективная газета у американцев - это "Нью-Йорк геральд трибюн". Читайте "Нью-Йорк геральд". Они всему цену знают...
   - Вы что - агент по рекламе? - спросил я, отпихивая его влажную руку, хватавшую меня за плечо. Но он не давал сбить себя:
   - Нет, я - доцент Вашечкин. Семен Алексеевич Вашечкин. А вас как зовут?
   - Фра-Дьяволо.
   - Ха, вы шутник. Я говорю: читайте...
   Он остановился и посмотрел на меня любящими глазами. Девка завопила:
   - Спик ю инглиш?
   - Люда, погоди! Вот я вам сейчас расскажу: сели мы в покер, и я проиграл восемь рублей, а? Вы играете в покер?
   В покер! Сукин ты сын! Встретился бы ты мне на улице, я бы тебе показал покер!
   Я перевернул графинчик над стопкой. И полстопки не набралось. Доцент засуетился:
   - Разрешите, я налью. Пожалуйста...
   - Ай эм гёрл!
   - Люда, погоди! Вы мне очень нравитесь, уважаемый - хе! - Фра-Дьяволо!
   - Ладно, лейте. Официантка, еще триста грамм! Официантка по-матерински поникла надо мной:
   - А не хватит ли? Не сердитесь, вы уже много выпили.
   - Ничего, ничего, девушка! Вы же видите я в полном порядке.
   Но я не был в полном порядке. Хотя я и чувствовал себя трезвым, зал расплывался, в голове стучало, и страшная сухость стягивала рот.
   - Слушайте, Вашечкин! Слушайте, доцент! Я хочу вас спросить кой о чем. Только скажите ей, чтоб она не лезла со своим "инглишем", а то я её по-русски пошлю! - добавил я раздраженно. Я был уверен, что трезв: я фиксировал свой тон, я позволял себе раздражаться.
   - Люда, погоди! Я слушаю вас, дорогой друг. Я - доцент Вашечкин...
   - Спик ю... - пискнула Люда и печально умолкла.
   - Слушайте, Вашечкин. Кстати, что за дурацкая фамилия: Вашечкин, Нашечкин... Ладно, не сердитесь. А, принесли. Спасибо, поставьте сюда. Так вот, представьте, что вас обвинили в грязном поступке, в подлости. И вы не можете доказать, что не виноваты, вы беззащитны против клеветы. Вы слушаете меня? Вы слушайте, а то... Что вы будете делать, доцент? Как вы будете жить?
   - Я... Спасибо, спасибо. За ваше здоровье! Кха, Да. Если бы меня обвинили в чем, в том... в том, в чем я не виноват, то я был бы спокойным! Спокойненьким!!! Потому что я сам знал бы, что я ни в чем не виноват. А?
   - Здорово! Ай да доцент, ай да молодчина! Слушай, сколько лёту от Москвы до Сочи?
   - Что? До Сочи? Кажется, часа три, три с половиной.
   - Ух, Вашечкин, опять угадал!
   В это время Люду замутило. Она встала и посмотрела иа нас трагическими и бессмысленными глазами.
   Вашечкин вскочил, подхватил её за талию и повел, оборачиваясь ко мне и вскрикивая:
   - Погодите! Не уходите! Договорим!
   - Здесь свободно?
   Одно место за нашим столиком было не занято, но к нам никто не садился, потому что на стуле лежала людина сумочка. Вашечкин, уходя, подхватил ее.
   - Да, одно место, - сказал я.
   - А мне больше и не надо. Я не люблю, знаете ли, на двух стульях сидеть. Я всю жизнь на одном стуле просидел. Чего и вам желаю.
   Он был совсем пьян, этот человек лет пятидесяти, с осоловелым добродушным лицом, с маленькой лысинкой в белокурых седоватых волосах - я увидал ее, когда он нагнулся, садясь.
   - Ну, что пьем? - спросил он, потирая руки. - Девушка, графинчик, салатик, шашлычек по-карски, пару бутылочек минеральной. Вот так. Молодой человек, разрешите воспользоваться пепельницей. Вот так. Спасибо коллега.
   - Какой я вам коллега, - буркнул я. - Я художник.
   - И я художник, - подхватил он. - Художник в своем роде. Шучу, шучу. А с художниками я был знаком. С художниками я много встречался. Ночи напролет, бывало, беседуем.
   - Вы кто же? Искусствовед? Критик? Министр культуры?
   - У-у, горяч, горяч. Молодой еще, ничего.
   - Вы лучше выпейте. А то пока вам еще принесут...
   - Выпью, сынок, выпью. Разочтемся. Будь здоров. Я им говорю: "Что ж, вы, говорю, художники? Жалко мне вас, говорю". Та-акой народ! "Присаживайтесь", говорю. Да, а сейчас я на пенсии. Вот так.
   - Что-то я не пойму, какие у вас с художниками дела были?
   - Да одни ли художники! Профессора, академики! Химики! Я тут, а они - вот они, голубчики мои. Ну, чего ты смотришь, чего глазами моргаешь? Кто я такой? Пож-жалуйста! Я - майор. Я в органах работал. Двадцать семь лет, как одна копеечка. А теперь на пенсии.
   Он вдруг заговорил шепотом:
   - Ненужен, говорят, стал. Образования, говорят, мало. Отдохните, говорят. А на мое место - мальчишку, сопляка. Только - тсс, молчок! Я тебе, как своему...
   - Что?!
   - ...как своему брату говорю, как младшему брату: придут! Придут, позовут, "Выручай, скажут, майор!" Ты думаешь, все эти штучки - надолго? Все эти манежи, евтушенки, совнархозы, мать вашу... Молчи, молчи. Зубы стисни, молчи, не тушуйся. Думаешь, я один такой? Думаешь, я сопьюсь на большой-то пенсии? Врешь! Я иду по Кузнецкому, а они навстречу, навстречу. Здороваться не положено в штатском, так они глазами приветствуют! Нет! Шалишь! Без меня не обойдешься! Придут, позовут, а я умоюсь, побреюсь, выйду к ним - и мы такое покажем! Тсс! А то, понимаешь, слабаки: "Я, говорит, угрызения совести испытываю, я неправильно сообщил". А какое ты право имеешь рассуждать, что правильно, что неправильно? Ты долг свой исполнил! Перед родиной, перед партией! Перед... впрочем, о Нём молчу. О Нём другие скажут. Вот так. Мало ли, что неправильно, а сообщить надо. Мы разберёмся. Ты хороший малый, молодой только, в глазах задумчивость. Ты это брось, не задумывайся. Не тушуйся! И правильно сообщил. То есть, это не ты сообщил, я спутался... Но и ты мог бы. Ты настоящий человек. На каких фронтах воевал? В окружении, в плену был?
   Он вдруг замолчал и подозрительно уставился на меня.
   - Ты мне смотри-и, - прошептал он. - Ты подписку дал. Вот так.
   За соседним столиком освободилось место. Майор встал и перебрался. Туда ему и заказ принесли, оттуда он грозил мне пальцем и шипел: "Вот так!"
   Вот так! Так и никак иначе! Он распухал у меня на глазах, двоился, троился, переодевался в серые плащи, обрастал погонами и орденами, размножился по всему ресторану. Вот так! Да нет же - не так! Не будет так, майор, эмгебешник, сволочь проклятая, не будет так! Я сдохну, чтобы так не было.
   Я не помню, как и откуда появился Брынский. Кажется, он сначала звал меня с другого конца ресторана, но я не вставал, и он сам пришел ко мне. Водки у меня уже не было, и я пошел требовать долг с эмгебешника, а Брынский твердил:
   - Плюнь! Я тебе стихи почитаю.
   - Сейчас, - сказал я, - сейчас.
   Я пошел в уборную и подставил голову под кран. Ко мне подошел служитель:
   - Молодой человек, хотите, через пятнадцать минут трезвым будете?
   - Хочу, - сказал я. - На всю жизнь...
   - На всю не выйдет, - ответил он деловито. - Три рубля пожалуйте.
   Я дал ему трешку. Он отвел меня за перегородку, усадил на стул и сунул в руки флакон с витамином "Б-прим".
   - Ешьте, - сказал он. - Только не засыпайте.
   Я глотал драже, давился и не верил. Однако минут через двадцать на слабых ногах, но почти трезвый, я вышел в зал.
   Брынский ждал меня.
   - Слушай, - сказал он. - И вы слушайте, - он повернулся к Вашечкину и его Люде - они уже вернулись. Лицо его стало каменным, он взялся за щеки и прочел:
   Пройдут века, прекрасны и суровы,
   Чтоб мы смогли всё знать и всё уметь,
   Тогда спадут небесные покровы
   И завопит архангелова медь.
   Народ завоет: "Как же так? До срока?"
   И взмолится "Немного погодя..."
   Народ, спеша, отыщет лжепророка,
   Народ, блюя, создаст себе вождя.
   И побежит бессмысленно куда-то,
   А вождь наморщит мудрое чело
   И вот восстанут снова брат на брата,
   Рассудок на рассудок, зло на зло...
   И чёрный конь сверкающей подковой
   Ударит о заждавшийся гранит
   И землю всю период ледниковый
   В мильонный раз, кряхтя, оледенит.
   ...Доктрины строя, лезя в поднебесье,
   Глупцы, глупцы, не увидали мы,
   Что стержень жизни - только в равновесье
   Добра и зла, сияния и тьмы.
   - Поэт! - воскликнул Вашечкин. - Настоящий поэт! Напишите мне автограф. Я - доцент Вашечкин.
   На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.
   . . . . . . . . . . .
   Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: "Что мне делать со всем этим?" Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: "Это будущее". Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: "Что мне делать сегодня, сейчас?" Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: "Чем ему помочь?" Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеёнке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: "А много ли тебя в нем?" "Не знаю, - отвечу я, - не знаю... Наверно, много".
   Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом - уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещённые окна первых этажей.
   Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство - от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?
   И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса "А много ли тебя в нем?", потому что только здесь знают - сколько.
   Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:
   - Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор...
   . . . . . . . . . .
   8.
   Я шел на работу с тяжелой головой, изломанный, измученный. Я заставил себя пойти не потому, что не мог пропустить - у нас с этим довольно свободно - мне нужно, мне необходимо было знать, известно ли что-нибудь на работе. Кажется, мне хотелось, чтобы уже все наконец узнали, чтобы всё для всех стало ясно, чтобы я перестал висеть между небом и землей.
   На работе всё было тихо. Сослуживцы подсмеивались над моим помятым видом я спал, не раздеваясь - и над тем, что я через каждые десять минут пил воду.
   Шел срочный заказ: рекламные щиты для Союзпечати, и, как всегда, расцвела обычная бестолковость нашей шарашкиной конторы. Никак не могли распределить задания, терялись тексты, кто-то уже вопил, что ни одного дня в этом сумасшедшем доме не останется.
   Сумасшедший дом! Посмотрели бы они, как там на самом деле. Чистота, порядок, телевизор, стенгазета. Я, правда, у буйных не бывал, я приходил с визитами только в тихое отделение. Там все были очень деловитые, очень сосредоточенные. Прямо не психбольница, а читальный зал Ленинской библиотеки. Вот только двери там открывают треугольными ключами, как в железнодорожных вагонах. Идиллия, мирный приют. Заповедник раскрепощенной мысли...
   У меня кончились папиросы, а курящих в нашей комнате, кроме меня, не было. Я пошел к трафаретчикам.
   Дверь в мастерскую была полуоткрыта. Оттуда слышался галдёж:
   - Зинка, не трещи!
   - Алло, Эдик, кинь тряпку!
   - Ребята, новые стихи!
   - Левушка, Левушка, когда ты побреешься?
   - Вайс утверждает, что критическая точка...
   - Эй, босяки, тихо! Читай, Ленок!
   Они всё бубнят про политику, Про договоры долдонят, А у девочки - слезы по личику. И подбородок в ладонях.
   Они нажрались доотвала
   Доктринами США и России
   А снег, как ни в чем не бывало,
   Декоративно красив.
   Как высушить сердце ни целься,
   Но сыплется звезд фейерверк,
   И прет по-весеннему Цельсий,
   И гонит подснежники вверх!
   - Слабо, Леночка, слабо!
   - Ну, что за наивное противопостановление!
   - Девочки, а мне нравится!
   - И мне...
   - А кто это, собственно, "они"?
   - "Они" - это мы, те, кто газеты читает. Так ведь, Леночка?
   - Вадим, ты шкаф. Бесчувственный несгораемый шкаф, в двести килограмм весом. И не разговаривай со мной, пожалуйста.
   Я вошел. Все замолчали. Ко мне обернулось с десяток лиц - смущенных, любопытных, вызывающих.
   - У меня кончились папиросы, - сказал я. Они молчали, не двигались. Потом Вадим, тот, кого назвали "шкафом", положил передо мной на стол пачку сигарет. Я вынул одну, поблагодарил и вышел, плотно закрыв за собой дверь. В комнате сразу зашумели. Не успел я пройти и пяти шагов, как меня догнала Леночка. Я остановился. Она стояла передо мной, испуганная, решительная, и вдруг выпалила, как в воду кинулась:
   - И мы просим вас, Виктор Львович, приходить к нам только по делу!
   Я молча смотрел на нее. Она всплеснула руками и зашептала:
   - Как вы могли, как вы могли... Вы, такой... И что вы с собой сделали!
   Ах, ты, Сонечка Мармеладова! Я захохотал.
   - Успокойтесь, Леночка, я не убивал старуху.
   - Что? Какую старуху?
   Но я уже бежал к выходу. Я вылетел на улицу и бросился к автомату.
   - Нина? Нину Васильевну Ряженцеву. Нина, это говорит Виктор Вольский. Погодите, не бросайте трубку! Мне нужен адрес Феликса, Феликса Чернова. Что? Я хочу остановить его, пока не поздно. Что? Нет, я не угрожаю... Потом, потом, дайте сперва адрес. Что? Что? Дом 45. А квартира? Ага. Не будьте дурой, Нина! А, Господи, какая разница, хам я или нет!
   Я шел на людей, на машины, на красные огоньки светофоров. "Пьяный! Хулиган!" - кричали мне вслед. Я шел, как вал, как волна, закипая по дороге. Я нес в себе проклятья и просьбы. Я шел, чтобы обрушиться на него. И я зазря расплескал всё это в чистой прихожей квартиры Черновых, где красивая Ася брезгливо сказал мне:
   - Феликса нет дома. Но мы предполагали, что вы придете. Поэтому Феликс поручил мне передать, чтобы вы выполнили то, о чем он вам говорил. Он свое решение не изменит. И я думаю, что он поступает правильно и справедливо. Такие, как вы, не должны встречаться с людьми. Мне даже странно думать, что какая-нибудь женщина может любить вас. Разве что шлюха...
   Я шагнул к ней. Я ударил бы ее, если б она вздрогнула, отшатнулась. Но она осталась стоять на месте и по-прежнему с гадливостью смотрела на меня...
   Дома я лег на диван. "Он поступает правильно и справедливо"! Он поступает правильно и несправедливо! Ведь я же не виноват. Ведь я же безгрешен. Нет на мне вины!
   Есть на мне вина. Я не сидел в тюрьме. Я должен был сидеть в тюрьме. Но не так, как Феликс. Не дуриком. Я должен был что-то сделать, за что мог попасть в тюрьму, в лагеря, в рудники, к стенке!
   Зазвонил телефон.
   - Да, это я... Что? Считать, что мы... Повторите! Считать, что мы незнакомы? Ладно, буду считать!
   Господи, грешен! Виноват в несодеянном, виноват в несовершённом, в равнодушии, в трусости виноват. В том же, в чем и вы! Только я один за всех буду расплачиваться.
   Звонок.
   - Да, да. Да, конечно. Не беспокойтесь, не приду. Будьте здоровы!
   Ладно, черт с вами. Вы меня одолели. Вы - справедливые и честные, вы храбрецы образца 63-го года. Куда мне от вас деваться? Ладно, я уйду. Я возьму только одного человека, которому я нужен. Это вы мне можете подарить, мне побежденному - жизнь... Мы с нею уедем от вас. Куда-нибудь, где она сможет заниматься музыкой, а я хоть малярить. Нам хватит друг друга на всю жизнь...
   - Да, это я, мне всё понятно, идите к черту!
   Я буду жить с нею далеко, а вы оставайтесь здесь. Будьте честны, будьте справедливы, будьте счастливы, будьте прокляты.
   Звонок...
   Звонок.
   Звонок...
   Ирина, позвони же мне! Или хотя бы ты позвони, Господи!
   9.
   Дверь распахнулась, и в комнату без стука вошел Игольников. Я приподнялся на локте.
   - Витя, можно мне к вам?
   - Ко мне нельзя, Володя. Ни вам, никому другому. Я вне закона, вне игры. Я для вас кончился.
   - Витя, перестаньте! Да не верю я ничему, поймите. Можете вы мне поверить, что я не верю, что я вам верю... тьфу, черт, запутался! Бросьте, не хочу даже говорить об этом.
   - Слушайте, Володя, не надо мне примочки прикладывать. Вы же никогда у меня не бывали, чего же вы сейчас примчались? Утешать? Уговаривать?
   - Ничего подобного! - окрысился он. - Тоже, нашли утешителя. Я к вам пообщаться пришел... Ладно, не буду врать. Вам сейчас скверно, а я к вам хорошо отношусь, ведь вы сами это знаете. Ну, так как - уйти мне или остаться?
   - Останьтесь.
   - Ага! А ежели я остаюсь, так извольте принимать меня как положено. Скажите: "Будьте гостем дорогим!"
   - Будьте гостем дорогим.
   - Не слышу энтузиазма в голосе. Ладно, Бог вам судья, я сам буду хозяйничать. Где у вас штопор? Дайте нож - колбасу нарезать. И какие ни на есть тарелки. Рюмки? Вот они. Ну, поехали!
   Мы выпили.
   - Витя, дорогой мой, я вам сейчас одну тайну открою. Всё ерунда, не обращайте внимания. Всё объяснится, всё войдет в свою колею. С вами не произошло самого страшного. Вас обвинили в измене? Пусть! Мы с вами знаем, что это не так. Я с Черновым из-за вас поругался. Плюньте! Главное - что вам не изменили.
   - Как "не изменили"? Все отвернулись, все поверили...
   - Но вот я же не поверил! Но я - это ладно, это пустяки. Вам не изменила женщина, которую вы любите. Я, брат, всё знаю. И душевно вас поздравляю Ирина замечательный человек. Мы ведь с её братом, с Леонидом, друзья были. Он в 44-ом на фронте погиб. Какой пианист был, эх! У них вся семья музыкальная.
   - Подождите, Володя. Она - знает?
   - Знает. Ну, чего вас затрясло? Вы слушайте: был я вчера у Оксаны Ямпольской - вы её не знаете, она в издательстве корректором работает, разбитная такая бабенка. Народ там разный собрался. И вдруг является Ирина. Они с Оксаной, оказывается, приятельницы, даже родня какая-то по первым мужьям. Ну, я, понятно, обрадовался, о матери стал расспрашивать. Хорошо. Вечер как вечер. Только смотрю я - Ирина какая-то смутная. "Что ты, говорю, деточка, что с тобой?" А она: "Отказалась я, говорит, от одной встречи сегодня, а потом обстоятельства переменились, я стала звонить, а его нет". Я говорю ей: "Пустяки, мол. Погляди, какие парни бравые. Да и я еще хоть куда". Смеется. "Я, говорит, Володичка, замуж собралась. Можно мне по второму кругу замуж выйти?" Только мы собрались выпить с ней по этому поводу, вдруг слышим ваше имя назвали. Я возьми да и пошути: "Кто это там о моем знакомом мазиле говорит?" И какая-то чертова баба выкладывает всю эту ахинею. Я, признаться, так растерялся, что даже дар речи утратил. И вдруг встает Ирина и говорит... В общем, неважно, что именно она говорила. Вложила им по первое число. И я немного добавил. И мы с нею гордо ушли, к великому огорчению хозяйки. Так что салон остался без музыки и литературы. Проводил я её домой, а сам к Черновым. Там... поцапались. Вот и всё. Хорошо, что я вас застал. К вам никак не могли дозвониться эти вот - благородные либералы. Где вы пропадали?
   - Я всю неделю у неё жил.
   - Голубчик, Витя, Ирочка с вами - и вам всё - трын-трава! Вот когда женщина уходит - тогда дело плохо. Ведь было со мной, было. Поверите ли, Витя, Богу молиться стал. Господи, твержу, что ж это? Господи, помоги! А ведь я безбожник, язычник, я толстяк, я член ССП, чтоб ему провалиться! А тут как за горло взяло - взвыл! И ревность, ревность. Как вспомню этого человека, к которому она уйти хотела, так меня трясет от ненависти, от отвращения. Мне в нем всё противно было: и голос, и фигура, и манеры. Сейчас-то я понимаю человек как человек, неглупый, занимательный, работник дельный, честный. А тогда! Меня мутило от одного его вида. А уж представить её с ним вместе, с руками его волосатыми - какая это мука... Погляжу на него - и всего передергивает, как будто он не ей, а мне плечи целовал. Какая мука, Витя, какое несчастье...