Страница:
«Что же это? — раздумывал, слушая ее, изумленный духовник. — Все тот же обман или правда? и если обман, то в такое мгновение!»
— Вы на краю могилы, — произнес он дрогнувшим голосом, — тлен и вечность… покайтесь… между нами один свидетель — господь.
Исповедница боролась с собой. Ее грудь тяжело дышала. Рука судорожно стискивала у рта платок.
— В ожидании божьего праведного суда и близкой кончины, — сказала она, обратя угасший взгляд на стену к образку, — уверяю и клянусь, все, что я сообщила вам и другим, — истина… Более не знаю ничего…
— Но ведь это невозможно, — возразил с чувством отец Петр, — то, что вы передаете, так мало вероятно.
Больная, как бы от невыносимого страдания, закрыла глаза. Слезы покатились по ее бледным, страшно исхудалым щекам.
— Кто были ваши соучастники? — спросил, помедлив, священник.
— О, никаких! Пощадите… и если я, слабая, гонимая, без средств…
Княжна не договорила. Снова страшно закашлявшись, она вдруг приподнялась, ухватилась за грудь, за кровать и в беспамятстве упала. Обморок длился несколько минут. Отец Петр, думая, что она умирает, набожно шептал молитву.
Больная очнулась.
— Успокойтесь, придите в себя, — сказал священник, видя, что ей лучше.
— Не могу более, оставьте, уйдите! — проговорила больная. — В другой раз… дайте отдохнуть…
— Вашего сына сейчас окрестили, — объявил, желая ее ободрить, священник, — поздравляю. Господь милосерден, еще будете жить… для него.
Чуть заметная улыбка скользнула по сжатым, запекшимся губам арестантки. Глаза смутно глядели в сторону, вверх, куда-то мимо этой комнаты, крепости, мимо всего окружавшего, далеко…
Отец Петр осенил больную крестом, еще постоял над нею, взял дароносицу и, отложив таинство причастия, вышел.
— Ну, что? — спросил его в коридоре обер-комендант. — Исповедали, приобщили?
Священник, склонив голову, молча, поклонился обер-коменданту, сел в карету и уехал из равелина.
Утром второго декабря его опять пригласили со святыми дарами в крепость. Арестантке стало хуже.
— Одумайтесь, дочь моя, облегчите душу покаянием, — увещевал священник. — Заклинаю вас богом, будущей жизнью!
— Я грешна, — ответила, уже не кашляя и как-то странно успокоясь, умирающая, — с юных лет я гневила бога и считаю себя великою, нераскаянною грешницей.
— Разрешаю твои прегрешения, дочь моя, — произнес, искренне молясь и крестя ее, священник, — но твое самозванство, вина перед государыней, сообщники?
— Я русская великая княжна! Я дочь покойной императрицы! — с усилием прошептала коснеющими устами пленница.
Священник нагнулся к ней, думая приступить к причастию. Арестованная была неподвижна, как бы бездыханна.
— Вы на краю могилы, — произнес он дрогнувшим голосом, — тлен и вечность… покайтесь… между нами один свидетель — господь.
Исповедница боролась с собой. Ее грудь тяжело дышала. Рука судорожно стискивала у рта платок.
— В ожидании божьего праведного суда и близкой кончины, — сказала она, обратя угасший взгляд на стену к образку, — уверяю и клянусь, все, что я сообщила вам и другим, — истина… Более не знаю ничего…
— Но ведь это невозможно, — возразил с чувством отец Петр, — то, что вы передаете, так мало вероятно.
Больная, как бы от невыносимого страдания, закрыла глаза. Слезы покатились по ее бледным, страшно исхудалым щекам.
— Кто были ваши соучастники? — спросил, помедлив, священник.
— О, никаких! Пощадите… и если я, слабая, гонимая, без средств…
Княжна не договорила. Снова страшно закашлявшись, она вдруг приподнялась, ухватилась за грудь, за кровать и в беспамятстве упала. Обморок длился несколько минут. Отец Петр, думая, что она умирает, набожно шептал молитву.
Больная очнулась.
— Успокойтесь, придите в себя, — сказал священник, видя, что ей лучше.
— Не могу более, оставьте, уйдите! — проговорила больная. — В другой раз… дайте отдохнуть…
— Вашего сына сейчас окрестили, — объявил, желая ее ободрить, священник, — поздравляю. Господь милосерден, еще будете жить… для него.
Чуть заметная улыбка скользнула по сжатым, запекшимся губам арестантки. Глаза смутно глядели в сторону, вверх, куда-то мимо этой комнаты, крепости, мимо всего окружавшего, далеко…
Отец Петр осенил больную крестом, еще постоял над нею, взял дароносицу и, отложив таинство причастия, вышел.
— Ну, что? — спросил его в коридоре обер-комендант. — Исповедали, приобщили?
Священник, склонив голову, молча, поклонился обер-коменданту, сел в карету и уехал из равелина.
Утром второго декабря его опять пригласили со святыми дарами в крепость. Арестантке стало хуже.
— Одумайтесь, дочь моя, облегчите душу покаянием, — увещевал священник. — Заклинаю вас богом, будущей жизнью!
— Я грешна, — ответила, уже не кашляя и как-то странно успокоясь, умирающая, — с юных лет я гневила бога и считаю себя великою, нераскаянною грешницей.
— Разрешаю твои прегрешения, дочь моя, — произнес, искренне молясь и крестя ее, священник, — но твое самозванство, вина перед государыней, сообщники?
— Я русская великая княжна! Я дочь покойной императрицы! — с усилием прошептала коснеющими устами пленница.
Священник нагнулся к ней, думая приступить к причастию. Арестованная была неподвижна, как бы бездыханна.
31
Отец Петр в сильном смущении возвратился домой.
«Да уж и впрямь самозванка ли она? — мыслил он. — Все может утверждать человек из личных выгод; но умирающий… при последнем вздохе… и после таких лишений, почти пытки!.. Что, если она неповинна, не обманщица? Помнит детство, твердит одно… Ведь она здесь и, в самом деле, пока единственный свой свидетель. Ее ли вина, если ее доказательства шатки, даже ничтожны».
Священник вошел к себе в кабинет. Девушек, как он узнал, не было дома; он растопил печь, запер дверь, вынул дневник Концова, снова посмотрел рукопись, вложил ее в чистый лист бумаги, перевязал его шнурком и запечатал, надписав на оболочке: «Вскрыть после моей смерти». Этот сверток он положил на дно сундука, где хранились его другие сокровенные бумаги и рукописи, и, едва замкнул сундук, в дверь постучались.
— Кто там?
— Свои.
Вошла племянница, за нею стояла Ракитина.
— Что это, дяденька, с вами? — спросила, вглядываясь в священника, Варя. — Вы встревожены, другой день куда-то ездите… где были?..
Ирина смотрела также вопросительно. «Уж не получены ли какие вести для меня?» — мыслила она.
— Дело постороннее, не по вашей части! И вы меня, Ирина Львовна, великодушно простите, — обратился священник к Ракитиной, — времена смутные… привезенную вами рукопись опасно держать в доме… вы собираетесь уехать, но и в деревне не безопасно… уж извините старику…
Ирина побледнела.
— Разные ходят слухи, не учинили бы розыска, — продолжал отец Петр, — пеняйте, сударыня, на меня, только я ваши листки…
— Где тетрадь? Неужели сожгли? — вскрикнула Ракитина, взглядывая в растопленную печь.
Отец Петр молча поклонился.
Ирина всплеснула руками.
— Боже, — проговорила она, не сдержав хлынувших слез, — было последнее утешение, последняя память, — и та погибла. С чем уеду?
Варя с укором взглянула на дядю.
— После, дорогая барышня, со временем все узнаете, теперь лучше молчать, — сказал решительно отец Петр. — Пути божий неисповедимы, враг же сеет незнаемое… молитесь, памятуя господа. Он воздаст.
Священника не оставили в покое. В тот же день его снова пригласили к главнокомандующему.
— Дознались ли вы чего-нибудь от арестованной? — спросил Голицын.
— Простите, ваше сиятельство, — ответил отец Петр, — тайна исповеди… не могу…
Голицын смешался. «Какие поручения! — подумал он, краснея. — И все эти советники… Орлову не сидится; плетет, видно, мутьян в Москве, а ты спрашивай…»
— Но, батюшка, на это воля свыше, — сказал Голицын.
— Не могу, ваше сиятельство, против совести.
Голицын шевелил губами, не находя выхода из затруднения.
— Да кто же наконец она? — произнес он, стараясь придать себе грозное, решительное выражение. — Ведь это, батюшка, государственное, глубокой важности дело… Согласитесь, я должен же донести, взыщется… ведь ответчик за спокойствие и за все — я… я один…
— Одно могу доложить вашему княжескому сиятельству, — проговорил священник, — пока жив, сдержу клятвенное слово, потребованное вами.
Фельдмаршал насторожил уши.
— Никому не пророню узнанного на духу, — продолжал отец Петр, — вы сами взяли с меня обет молчания, но я могу сообщить вам, князь, лишь мою собственную догадку. Много об арестованной выдумано, приплетено… А что, если…
— Говорите, говорите, — сказал фельдмаршал.
— Что, если арестованная не повинна ни в чем! — произнес священник. — Ведь тогда, за что же она все это терпит?
Если бы гром в это мгновение разразился над фельдмаршалом — он менее озадачил бы его.
— Вы хотите сказать, что она не имела сообщников, не злоумышляла? — проговорил он. — Да ведь, если, сударь, так, то она и не самозванка, понимаете ли, а прирожденная, настоящая наша княжна… Неужели возможно это, хотя на миг, допустить?
Отец Петр, склонясь головой на рясу, молчал.
— Вы ошибаетесь! Сон и бред! — вскричал фельдмаршал, хватаясь за звонок. — Лошадей! — сказал он вошедшему ординарцу. — Сам попытаюсь, еще не утеряно время! погляжу.
«Да уж и впрямь самозванка ли она? — мыслил он. — Все может утверждать человек из личных выгод; но умирающий… при последнем вздохе… и после таких лишений, почти пытки!.. Что, если она неповинна, не обманщица? Помнит детство, твердит одно… Ведь она здесь и, в самом деле, пока единственный свой свидетель. Ее ли вина, если ее доказательства шатки, даже ничтожны».
Священник вошел к себе в кабинет. Девушек, как он узнал, не было дома; он растопил печь, запер дверь, вынул дневник Концова, снова посмотрел рукопись, вложил ее в чистый лист бумаги, перевязал его шнурком и запечатал, надписав на оболочке: «Вскрыть после моей смерти». Этот сверток он положил на дно сундука, где хранились его другие сокровенные бумаги и рукописи, и, едва замкнул сундук, в дверь постучались.
— Кто там?
— Свои.
Вошла племянница, за нею стояла Ракитина.
— Что это, дяденька, с вами? — спросила, вглядываясь в священника, Варя. — Вы встревожены, другой день куда-то ездите… где были?..
Ирина смотрела также вопросительно. «Уж не получены ли какие вести для меня?» — мыслила она.
— Дело постороннее, не по вашей части! И вы меня, Ирина Львовна, великодушно простите, — обратился священник к Ракитиной, — времена смутные… привезенную вами рукопись опасно держать в доме… вы собираетесь уехать, но и в деревне не безопасно… уж извините старику…
Ирина побледнела.
— Разные ходят слухи, не учинили бы розыска, — продолжал отец Петр, — пеняйте, сударыня, на меня, только я ваши листки…
— Где тетрадь? Неужели сожгли? — вскрикнула Ракитина, взглядывая в растопленную печь.
Отец Петр молча поклонился.
Ирина всплеснула руками.
— Боже, — проговорила она, не сдержав хлынувших слез, — было последнее утешение, последняя память, — и та погибла. С чем уеду?
Варя с укором взглянула на дядю.
— После, дорогая барышня, со временем все узнаете, теперь лучше молчать, — сказал решительно отец Петр. — Пути божий неисповедимы, враг же сеет незнаемое… молитесь, памятуя господа. Он воздаст.
Священника не оставили в покое. В тот же день его снова пригласили к главнокомандующему.
— Дознались ли вы чего-нибудь от арестованной? — спросил Голицын.
— Простите, ваше сиятельство, — ответил отец Петр, — тайна исповеди… не могу…
Голицын смешался. «Какие поручения! — подумал он, краснея. — И все эти советники… Орлову не сидится; плетет, видно, мутьян в Москве, а ты спрашивай…»
— Но, батюшка, на это воля свыше, — сказал Голицын.
— Не могу, ваше сиятельство, против совести.
Голицын шевелил губами, не находя выхода из затруднения.
— Да кто же наконец она? — произнес он, стараясь придать себе грозное, решительное выражение. — Ведь это, батюшка, государственное, глубокой важности дело… Согласитесь, я должен же донести, взыщется… ведь ответчик за спокойствие и за все — я… я один…
— Одно могу доложить вашему княжескому сиятельству, — проговорил священник, — пока жив, сдержу клятвенное слово, потребованное вами.
Фельдмаршал насторожил уши.
— Никому не пророню узнанного на духу, — продолжал отец Петр, — вы сами взяли с меня обет молчания, но я могу сообщить вам, князь, лишь мою собственную догадку. Много об арестованной выдумано, приплетено… А что, если…
— Говорите, говорите, — сказал фельдмаршал.
— Что, если арестованная не повинна ни в чем! — произнес священник. — Ведь тогда, за что же она все это терпит?
Если бы гром в это мгновение разразился над фельдмаршалом — он менее озадачил бы его.
— Вы хотите сказать, что она не имела сообщников, не злоумышляла? — проговорил он. — Да ведь, если, сударь, так, то она и не самозванка, понимаете ли, а прирожденная, настоящая наша княжна… Неужели возможно это, хотя на миг, допустить?
Отец Петр, склонясь головой на рясу, молчал.
— Вы ошибаетесь! Сон и бред! — вскричал фельдмаршал, хватаясь за звонок. — Лошадей! — сказал он вошедшему ординарцу. — Сам попытаюсь, еще не утеряно время! погляжу.
32
«Ох, и я грешник в указаниях о ней! — мыслил Голицын, едучи в крепость, — поддавался в выводах другим, торопился без толку, льстил догадкам и соображениям других!»
Нева, поверх льда, была еще затоплена остатками бывшего накануне наводнения. Карета Голицына с трудом пробиралась между незамерзших луж.
Обер-коменданта он не застал дома. Тот с ночи находился в равелине. У крыльца вертелся с бумагами Ушаков. Он подошел к князю и начал было:
— Так как вашему сиятельству небезызвестно, расходы на оную персону…
— Ведите меня к арестантке, — сказал князь дежурному по караулу, обернув спину к Ушакову. — Чем занимаются! Что больная? В памяти еще?
— Кончается, — ответил дежурный.
Голицын перекрестился. У входа в равелин его встретил обер-комендант Чернышев.
Князь не узнал его. Бравый, молодцеватый фронтовик-служака, Чернышев, не смущавшийся на своей должности ничем, был взволнован и сильно бледен.
— Бедная, — прошептал фельдмаршал, идя с Чернышевым, — ужели умрет?.. Был доктор?
— Неотлучно при ней, с вечера, — ответил Чернышев, — недавно началась агония… бредит…
— О чем бред? Говорите! — опять всполошился князь, склоняя голову к Чернышеву. — Были вы у нее, слышали? Бред о чем?
— Заходил несколько раз, — ответил обер-комендант. — Твердит непонятные слова — слышатся между ними: Орлов… принцесса… mio caro, gran Dio…[11]
— Ребенок? — спросил, смигивая слезы, князь.
— Жив, ваше сиятельство, — на руках кормилки… супруга… жена-с хорошую нашла.
— Заботьтесь, сударь, чтоб все было, понимаете, чтоб все, — внушительно и строго проговорил фельдмаршал, подыскивая в голосе веские, начальнические звуки, — по-христиански, слышите ли, вполне… И на случай, здесь же… в тайности, понимаете ли, и без огласки… ведь человек тоже, страдалица.
Князь еще хотел что-то сказать и всхлипнул. Горло ему схватили слезы. Он качнул головой, оправился и, по возможности бодрясь, твердо вышел на крыльцо. Здесь он взглянул на хмурое серое небо, заволоченное обрывками облаков.
Над равелином, в вихре падавшего снега, беспорядочно вились галки. Полусорванные смолкшею двухдневною бурей, железные листы уныло скрипели на ветхой крыше. Фельдмаршал, кутаясь в соболий воротник, сел в карету и крикнул:
— Домой!
«В прежние наводнения, — рассуждал он, — не раз заливало казематы; теперь господь помиловал ее, бедную.
Да, по всей видимости, — мысленно прибавил он себе, — несчастная — игралище чужих, темных страстей. Самозванка ли, трудно решить. Так ее величеству и отпишу… ее смерть падет не на наши головы…»
Карета быстро неслась по свежему, падавшему снегу, обгоняя обозы с дровами и сеном, щегольские экипажи и одиноких пешеходов, озабоченно шагавших сквозь снежную завируху.
Мелькали те же дома, церкви, те же мосты и вывески, к которым старый князь, с хлопотливою, деловою озабоченностью начальника северной резиденции, приглядывался столько лет. Вот и дом полиции, у Зеленого моста, на Невском, и собственная квартира фельдмаршала. Тяжело было на его душе.
«А что, если она и впрямь не самозванка?» — вдруг подумал фельдмаршал, завидев у моста на Мойке место бывшего Елисаветина Зимнего дворца и далее, по Невскому, Аничковы палаты Разумовского.
Голицыну вспомнилось прошлое царствование, тогдашние сильные люди, связи, его собственные молодые годы и все, что унеслось с теми невозвратными годами и людьми.
Вечером, четвертого декабря 1775 года, княжна Тараканова, dame d'Azov, Али Эмете и принцесса Владимирская — скончалась. Ее последних минут не видел никто. К ней вошли, — она лежала тихо, будто заснула. Неприкрытые тусклые зрачки были устремлены к образку спаса.
На следующий день сторожившие ее гарнизонные инвалиды Петропавловской крепости вырубили, при помощи ломов и кирок, на внутреннем, обсаженном липками дворике Алексеевского равелина глубокую яму и тайно от всех зарыли в ней тело умершей, закидав ее мерзлою землей. Инвалидный вахтер Антипыч сам от себя посадил над этой могилой березку… Прислугу арестантки, горничную Мешеде и шляхтича Чарномского, по довольном опросе и взятии с них клятвы о вечном молчании, отпустили в чужие края.
Отец Петр проведал о кончине арестантки по слезам и некоторым намекам кумы, обер-комендантши. Он сказал себе: «Узницы тьмы, долгою нощию связаны, успокоил вы господь!» — и без огласки отслужил у себя в церкви панихиду по усопшей рабе божией Елисавете, причем на проскомидии, в помин ее души, вынул частичку из просфоры.
— По ком это, крестный, вы служили панихиду? — спросила священника Варя, увидев у него на столе эту просфору.
— Не известная тебе особа, многострадальная!
— Да кто она?
— Аз раб и сын рабыни твоея , — ответил загадочно отец Петр, — все мы под властью божьей, мудрые и простые, рабы и цари… сокровенная притчей изыещет и в гадании притчей поживет !..
Фельдмаршал Голицын долго обдумывал, как сообщить императрице о кончине Таракановой. Он взял перо, написал несколько строк, перечеркнул их и опять стал соображать.
«Э, была не была! — сказал он себе. — С мертвой не взыщется, а всем будет оправдание…»
Князь выбрал новый чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и, тщательно выводя слова неясного, старческого почерка, написал:
«Всклепавшая на себя известное вашему величеству неподходящее имя и природу, сего четвертого декабря, умерла нераскаянной грешницей, ни в чем не созналась и не выдала никого».
«А кто из высших проведает о ней и станет лишнее болтать, — мысленно добавил Голицын, кончив это письмо, — можно пустить слух, что ее залило наводнением… Кстати же, так стреляли с крепости и разгулялась было Нева…»
Так и сложилась легенда о потоплении Таракановой.
Пробившись без успеха еще некоторое время по присутственным местам, Ирина Львовна Ракитина убедилась в безнадежности своего дела и уехала с Варей обратно на родину. В Москве она пыталась лично подать прошение императрице. Это было в том же декабре 1775 года, накануне возвращения Екатерины в Петербург. Прошение Ирины было благосклонно принято, но в суете придворных сборов, очевидно, где-нибудь затерялось, и потом о нем забыли. По нем не последовало никакого решения и ответа. Хотела Ирина в Москве навестить графа Орлова — ей это отсоветовали.
Возвратясь в Петербург, императрица подробнее расспросила Голицына о кончине узницы и, как старик ни старался смягчить свой рассказ, поняла, какая драма постигла ослепленную жертву чужих видов.
— Пересолили, князь, и мы с тобой! — сказала Екатерина. — Отчего ты не был откровеннее со мной?
«Я кругом виновата, — решила Ирина, после мучительных сомнений и раздумья; — через меня Концов бросил родину, через меня впал в отчаянье, пытался помочь той несчастной и погиб. Мне искупить его судьбу, мне вымолить у бога прощение всем греховным в этом деле. Я одинока, нечего более в мире ждать».
Ракитина в 1776 году оставила свое поместье на руки старого отцовского слуги. В сопровождении Вари, помолвленной в том году за учителя московской семинарии, она уехала в небольшой женский монастырь, бывший невдали от Киева, и поступила туда послушницей, в надежде скоро принять окончательно постриг. Сколько Варя ни разубеждала ее, со слезами и заклинаниями, Ирина, надев рясу и клобук, твердила одно:
— Я виновата, мне молиться за него и вечно страдать…
Нева, поверх льда, была еще затоплена остатками бывшего накануне наводнения. Карета Голицына с трудом пробиралась между незамерзших луж.
Обер-коменданта он не застал дома. Тот с ночи находился в равелине. У крыльца вертелся с бумагами Ушаков. Он подошел к князю и начал было:
— Так как вашему сиятельству небезызвестно, расходы на оную персону…
— Ведите меня к арестантке, — сказал князь дежурному по караулу, обернув спину к Ушакову. — Чем занимаются! Что больная? В памяти еще?
— Кончается, — ответил дежурный.
Голицын перекрестился. У входа в равелин его встретил обер-комендант Чернышев.
Князь не узнал его. Бравый, молодцеватый фронтовик-служака, Чернышев, не смущавшийся на своей должности ничем, был взволнован и сильно бледен.
— Бедная, — прошептал фельдмаршал, идя с Чернышевым, — ужели умрет?.. Был доктор?
— Неотлучно при ней, с вечера, — ответил Чернышев, — недавно началась агония… бредит…
— О чем бред? Говорите! — опять всполошился князь, склоняя голову к Чернышеву. — Были вы у нее, слышали? Бред о чем?
— Заходил несколько раз, — ответил обер-комендант. — Твердит непонятные слова — слышатся между ними: Орлов… принцесса… mio caro, gran Dio…[11]
— Ребенок? — спросил, смигивая слезы, князь.
— Жив, ваше сиятельство, — на руках кормилки… супруга… жена-с хорошую нашла.
— Заботьтесь, сударь, чтоб все было, понимаете, чтоб все, — внушительно и строго проговорил фельдмаршал, подыскивая в голосе веские, начальнические звуки, — по-христиански, слышите ли, вполне… И на случай, здесь же… в тайности, понимаете ли, и без огласки… ведь человек тоже, страдалица.
Князь еще хотел что-то сказать и всхлипнул. Горло ему схватили слезы. Он качнул головой, оправился и, по возможности бодрясь, твердо вышел на крыльцо. Здесь он взглянул на хмурое серое небо, заволоченное обрывками облаков.
Над равелином, в вихре падавшего снега, беспорядочно вились галки. Полусорванные смолкшею двухдневною бурей, железные листы уныло скрипели на ветхой крыше. Фельдмаршал, кутаясь в соболий воротник, сел в карету и крикнул:
— Домой!
«В прежние наводнения, — рассуждал он, — не раз заливало казематы; теперь господь помиловал ее, бедную.
Да, по всей видимости, — мысленно прибавил он себе, — несчастная — игралище чужих, темных страстей. Самозванка ли, трудно решить. Так ее величеству и отпишу… ее смерть падет не на наши головы…»
Карета быстро неслась по свежему, падавшему снегу, обгоняя обозы с дровами и сеном, щегольские экипажи и одиноких пешеходов, озабоченно шагавших сквозь снежную завируху.
Мелькали те же дома, церкви, те же мосты и вывески, к которым старый князь, с хлопотливою, деловою озабоченностью начальника северной резиденции, приглядывался столько лет. Вот и дом полиции, у Зеленого моста, на Невском, и собственная квартира фельдмаршала. Тяжело было на его душе.
«А что, если она и впрямь не самозванка?» — вдруг подумал фельдмаршал, завидев у моста на Мойке место бывшего Елисаветина Зимнего дворца и далее, по Невскому, Аничковы палаты Разумовского.
Голицыну вспомнилось прошлое царствование, тогдашние сильные люди, связи, его собственные молодые годы и все, что унеслось с теми невозвратными годами и людьми.
Вечером, четвертого декабря 1775 года, княжна Тараканова, dame d'Azov, Али Эмете и принцесса Владимирская — скончалась. Ее последних минут не видел никто. К ней вошли, — она лежала тихо, будто заснула. Неприкрытые тусклые зрачки были устремлены к образку спаса.
На следующий день сторожившие ее гарнизонные инвалиды Петропавловской крепости вырубили, при помощи ломов и кирок, на внутреннем, обсаженном липками дворике Алексеевского равелина глубокую яму и тайно от всех зарыли в ней тело умершей, закидав ее мерзлою землей. Инвалидный вахтер Антипыч сам от себя посадил над этой могилой березку… Прислугу арестантки, горничную Мешеде и шляхтича Чарномского, по довольном опросе и взятии с них клятвы о вечном молчании, отпустили в чужие края.
Отец Петр проведал о кончине арестантки по слезам и некоторым намекам кумы, обер-комендантши. Он сказал себе: «Узницы тьмы, долгою нощию связаны, успокоил вы господь!» — и без огласки отслужил у себя в церкви панихиду по усопшей рабе божией Елисавете, причем на проскомидии, в помин ее души, вынул частичку из просфоры.
— По ком это, крестный, вы служили панихиду? — спросила священника Варя, увидев у него на столе эту просфору.
— Не известная тебе особа, многострадальная!
— Да кто она?
— Аз раб и сын рабыни твоея , — ответил загадочно отец Петр, — все мы под властью божьей, мудрые и простые, рабы и цари… сокровенная притчей изыещет и в гадании притчей поживет !..
Фельдмаршал Голицын долго обдумывал, как сообщить императрице о кончине Таракановой. Он взял перо, написал несколько строк, перечеркнул их и опять стал соображать.
«Э, была не была! — сказал он себе. — С мертвой не взыщется, а всем будет оправдание…»
Князь выбрал новый чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и, тщательно выводя слова неясного, старческого почерка, написал:
«Всклепавшая на себя известное вашему величеству неподходящее имя и природу, сего четвертого декабря, умерла нераскаянной грешницей, ни в чем не созналась и не выдала никого».
«А кто из высших проведает о ней и станет лишнее болтать, — мысленно добавил Голицын, кончив это письмо, — можно пустить слух, что ее залило наводнением… Кстати же, так стреляли с крепости и разгулялась было Нева…»
Так и сложилась легенда о потоплении Таракановой.
Пробившись без успеха еще некоторое время по присутственным местам, Ирина Львовна Ракитина убедилась в безнадежности своего дела и уехала с Варей обратно на родину. В Москве она пыталась лично подать прошение императрице. Это было в том же декабре 1775 года, накануне возвращения Екатерины в Петербург. Прошение Ирины было благосклонно принято, но в суете придворных сборов, очевидно, где-нибудь затерялось, и потом о нем забыли. По нем не последовало никакого решения и ответа. Хотела Ирина в Москве навестить графа Орлова — ей это отсоветовали.
Возвратясь в Петербург, императрица подробнее расспросила Голицына о кончине узницы и, как старик ни старался смягчить свой рассказ, поняла, какая драма постигла ослепленную жертву чужих видов.
— Пересолили, князь, и мы с тобой! — сказала Екатерина. — Отчего ты не был откровеннее со мной?
«Я кругом виновата, — решила Ирина, после мучительных сомнений и раздумья; — через меня Концов бросил родину, через меня впал в отчаянье, пытался помочь той несчастной и погиб. Мне искупить его судьбу, мне вымолить у бога прощение всем греховным в этом деле. Я одинока, нечего более в мире ждать».
Ракитина в 1776 году оставила свое поместье на руки старого отцовского слуги. В сопровождении Вари, помолвленной в том году за учителя московской семинарии, она уехала в небольшой женский монастырь, бывший невдали от Киева, и поступила туда послушницей, в надежде скоро принять окончательно постриг. Сколько Варя ни разубеждала ее, со слезами и заклинаниями, Ирина, надев рясу и клобук, твердила одно:
— Я виновата, мне молиться за него и вечно страдать…
33
Мольбы, однако, не шли на мысли Ирины.
Прошло пять лет. В мае 1780 года Ракитина снова посетила Петербург. Ее приятельница Варя была замужем в Москве. Дядя Вари, отец Петр, состоял по-прежнему священником Казанской церкви. Ирина его навестила. Он ей очень обрадовался, стал ее расспрашивать.
— Неужели все еще ждете, надеетесь, что ваш жених жив? — спросил он. — Столько лет напрасно тревожитесь; был бы жив, неужели не отозвался бы как-нибудь, не говорю вам — знакомым, родным?
— Не говорите, батюшка, — возразила Ирина, отирая слезы, — все отдам, всем пожертвую.
— Но это, сударыня моя, даже грешно… испытываете провидение, язычески гадаете.
— Что же мне делать? — произнесла Ирина. — Вижу тяжелые, точно пророческие сны… Один, особенно, — ах, сон!.. недавно снилось, да подряд несколько ночей…
Ирина смолкла.
— Что снилось? Говорите, откройтесь.
— Снилось, будто он подошел к моему изголовью такой же, как я его видела у нас в деревне, в последний раз, — статный, красивый, добрый, и говорит: «Я жив, Аринушка, я там, где шумит вечное море… смотрю на тебя утро и вечер с берега, жду, авось меня найдешь, освободившись…» Ах, научите, где искать, кого просить? Государыню снова просить не решаюсь…
— Думал я о вас, — сказал отец Петр, — здесь некому, кроме одного лица… А это лицо — государь цесаревич Павел Петрович… Он, гроссмейстер, покровитель ордена мальтийских рыцарей; один может. Лучшего пособника, коли он только снизойдет к вам, в вашем деле не найти… Тут все: и ум, направленный к благому и таинственному, и связи с могучими и знатными филантропами. А доброта? А рыцарская честность? Это не Тиверий, как о нем говорят враги, а будущий благодетельный Тит…
— Да, я слышала, — ответила Ирина.
— Слышали? так поезжайте же к нему на мызу, ищите аудиенции.
Священник снабдил Ирину нужными наставлениями и советами, дал ей письмо к своей крестнице, кастелянше дворца цесаревича. Ракитина наняла кибитку и через Царское Село отправилась на собственную мызу великого князя — «Паульслуст», впоследствии Павловск.
Кастелянша приняла Ракитину весьма радушно. Она, приютив ее у себя, показала ей диковинки великокняжеского сада и парка, домики Крик и Крах, хижину Пустынника, гроты, пруды и перекидные мосты.
Было условлено, что Ирина сперва все изложит ближней фрейлине цесаревны, недавней смолянке, Катерине Ивановне Нелидовой.
— Когда же к Катерине Ивановне? — спрашивала Ирина, ожидая обещанного ей свидания.
— Занята она, надо подождать, на клавикордах все любимую пьесу цесаревича, какой-то гимн изучает для концерта.
Ирина шла однажды с своей хозяйкой по парку. Вдруг из-за деревьев им навстречу показалась белокурая дама, в голубом, без фижменов, шелковом платье.
— Кто это? — спросила Ирина.
— Цесаревна, — ответила — чуть слышно, низко кланяясь, кастелянша.
Ракитина обмерла. Двадцатидвухлетняя, стройная, несколько склонная к полноте красавица, великая княгиня Мария Федоровна прошла мимо Ирины, близорукими, несколько смущенными глазами с удивлением оглядев ее монашеский наряд. За цесаревной, со свертком нот и скрипкой под мышкой, шел худой и высокий рябоватый мужчина, в темном кафтане и треуголе.
— А это кто? — спросила Ракитина, когда они прошли.
— Паэзиелло, — ответила кастелянша, — учитель музыки ее высочества.
Ирина с восхищением разглядела редкую красоту цесаревны, нежный румянец ее лица и какие-то алые и синие цветы в ее роскошных белокурых волосах, вправленные для сохранения свежести в особые, крохотные стеклянные бутылочки с водой.
Поодаль за цесаревной следовали две фрейлины. Одна из них, невысокая, худенькая и подвижная брюнетка, поразила Ирину блеском черных, сыпавших искры живых глаз. Она весело болтала с сопутницей. То была Нелидова. Мило прищурясь сделавшей ей книксен толстой кастелянше, она ей сказала с ласковой улыбкой:
— Все некогда было, Анна Романовна, — все гимн… завтра утром.
«Итак, завтра», — подумала Ирина, восторженным взором провожая чудных, нарядных фей, так нежданно мелькнувших перед нею в парке.
В назначенный час Анна Романовна провела Ирину во фрейлинский флигель, бывший рядом с гауптвахтой, и усадила ее в небольшой приемной.
— Катерина Ивановна, видно, еще во дворце, у великой княгини, — сказала она, — подождем, голубушка, здесь; скиньте ваш клобучок… жарко.
— Ничего, побуду и так…
Комната была украшена вазами, блюдами на этажерках и медальонами, вправленными в стены.
— Это все работа великой княгини, — произнесла кастелянша. — Взгляните, матушка, что за мастерица, как рисует по фарфору… А вон в черном шкапчике работа из кости; сама режет на камнях, тушует по золоту ландшафты, точит на станке. А как любит Катерину Ивановну, все ей дарит. Это вот ею вышитая подушка. Смотрите, какая роза, а это мирт, что за тонкость узора, красок. Точно нарисовано.
Ирина не отзывалась.
— Что молчите, милая? О чем думаете?
— Роза и мирт, — произнесла, вздохнув, Ирина, — жизнь и смерть. Чем-то кончатся мои поиски и надежды?
Из комнат Нелидовой в это время донеслись звуки клавесина. Нежный, звонкий, отлично выработанный голос пел под эти звуки торжественный и грустный гимн из оперы Глюка «Ифигения в Тавриде».
— Ну, Арина Львовна, уйдем, — сказала кастелянша, — видно, опоздали; Катерина Ивановна за музыкой, а в это время никто ее не беспокоит. Того и гляди, у нее теперь и великая княгиня.
Ирина, дав знак спутнице, чтоб та несколько обождала, с замиранием сердца дослушала знакомый ей, молящий гимн Ифигении. Она сама когда-то в деревне пела его Концову.
«О, если бы я так могла их просить! Но когда это будет? У них свои заботы, им некогда!» — подумала она, чувствуя, как ее душили слезы.
— Идем, идем, — торопила Анна Романовна.
Гостьи тихо вышли в сени, на крыльцо, обогнули фрейлинский флигель и направились в сад. Калитка хлопнула.
— Куда же вы это? — раздался над их головами веселый оклик.
Они подняли глаза. Из растворенного окна на них глядела радушно улыбающаяся, черноглазая Нелидова.
— Зайдите, я совершенно свободна, — сказала она, — пела в ожидании вас, зайдите.
Гостьи возвратились.
Кастелянша представила Ракитину. Нелидова приветливо усадила ее рядом с собой.
— Так молоды и уже в печальном уборе! — произнесла она. — Говорите, не стесняясь, слушаю.
Ирина, начав о Концове, перешла к рассказу о плене и заточении Таракановой. С каждым ее словом, с каждою подробностью печального события оживленное и обыкновенно веселое лицо Нелидовой становилось пасмурней и строже.
«Боже, какие тайны, какая драма! — мыслила она, содрогаясь. — И все это произошло в наши дни! Точно мрачные, средневековые времена, и никто этого не знает».
— Благодарю вас, мамзель Ирен, — сказала Катерина Ивановна, выслушав Ракитину, — очень вам признательна за рассказ. Если позволите, я все сообщу их высочествам… И я убеждена, что государь-цесаревич, этот правдивый, этот рыцарь, ангел доброты и чести… все для вас сделает. Но кого он должен просить?
— Как кого? — удивилась Ирина.
— Видите ли, как бы вам сказать? — произнесла Нелидова. — Государь-наследник не мешается в дела правления; он может только ходатайствовать, просить… от кого зависит ваше дело?
— Князь Потемкин мог бы, — ответила Ирина, вспомнив наставления отца Петра, — этому сановнику легко предписать послам и консулам. Лейтенант Концов, быть может, снова где-нибудь в плену у мавров, негров, на островах атлантических дикарей.
— Вы долго здесь пробудете? — спросила Нелидова.
— Мать-игуменья обители, где я живу, давно отзывает, ждет. Мои поиски все осуждают, именуют грехом.
— Как же и куда вам дать знать?
Ирина назвала обитель и задумалась, взглянув на подушку, вышитую великой княгинею.
— Я так исстрадалась и столько ждала, — проговорила она, подавляя слезы, — не пишите мне ничего, ни слова! а вот что… вложите в пакет… если удача — розу, неудача — миртовый листок.
Нелидова обняла Ирину.
— Все сделаю, все, — ласково сказала она. — Попрошу великую княгиню, государя-цесаревича. Вам нечего здесь ждать. Поезжайте, милая, хорошая. Что узнаю, вам сообщу.
Прошло пять лет. В мае 1780 года Ракитина снова посетила Петербург. Ее приятельница Варя была замужем в Москве. Дядя Вари, отец Петр, состоял по-прежнему священником Казанской церкви. Ирина его навестила. Он ей очень обрадовался, стал ее расспрашивать.
— Неужели все еще ждете, надеетесь, что ваш жених жив? — спросил он. — Столько лет напрасно тревожитесь; был бы жив, неужели не отозвался бы как-нибудь, не говорю вам — знакомым, родным?
— Не говорите, батюшка, — возразила Ирина, отирая слезы, — все отдам, всем пожертвую.
— Но это, сударыня моя, даже грешно… испытываете провидение, язычески гадаете.
— Что же мне делать? — произнесла Ирина. — Вижу тяжелые, точно пророческие сны… Один, особенно, — ах, сон!.. недавно снилось, да подряд несколько ночей…
Ирина смолкла.
— Что снилось? Говорите, откройтесь.
— Снилось, будто он подошел к моему изголовью такой же, как я его видела у нас в деревне, в последний раз, — статный, красивый, добрый, и говорит: «Я жив, Аринушка, я там, где шумит вечное море… смотрю на тебя утро и вечер с берега, жду, авось меня найдешь, освободившись…» Ах, научите, где искать, кого просить? Государыню снова просить не решаюсь…
— Думал я о вас, — сказал отец Петр, — здесь некому, кроме одного лица… А это лицо — государь цесаревич Павел Петрович… Он, гроссмейстер, покровитель ордена мальтийских рыцарей; один может. Лучшего пособника, коли он только снизойдет к вам, в вашем деле не найти… Тут все: и ум, направленный к благому и таинственному, и связи с могучими и знатными филантропами. А доброта? А рыцарская честность? Это не Тиверий, как о нем говорят враги, а будущий благодетельный Тит…
— Да, я слышала, — ответила Ирина.
— Слышали? так поезжайте же к нему на мызу, ищите аудиенции.
Священник снабдил Ирину нужными наставлениями и советами, дал ей письмо к своей крестнице, кастелянше дворца цесаревича. Ракитина наняла кибитку и через Царское Село отправилась на собственную мызу великого князя — «Паульслуст», впоследствии Павловск.
Кастелянша приняла Ракитину весьма радушно. Она, приютив ее у себя, показала ей диковинки великокняжеского сада и парка, домики Крик и Крах, хижину Пустынника, гроты, пруды и перекидные мосты.
Было условлено, что Ирина сперва все изложит ближней фрейлине цесаревны, недавней смолянке, Катерине Ивановне Нелидовой.
— Когда же к Катерине Ивановне? — спрашивала Ирина, ожидая обещанного ей свидания.
— Занята она, надо подождать, на клавикордах все любимую пьесу цесаревича, какой-то гимн изучает для концерта.
Ирина шла однажды с своей хозяйкой по парку. Вдруг из-за деревьев им навстречу показалась белокурая дама, в голубом, без фижменов, шелковом платье.
— Кто это? — спросила Ирина.
— Цесаревна, — ответила — чуть слышно, низко кланяясь, кастелянша.
Ракитина обмерла. Двадцатидвухлетняя, стройная, несколько склонная к полноте красавица, великая княгиня Мария Федоровна прошла мимо Ирины, близорукими, несколько смущенными глазами с удивлением оглядев ее монашеский наряд. За цесаревной, со свертком нот и скрипкой под мышкой, шел худой и высокий рябоватый мужчина, в темном кафтане и треуголе.
— А это кто? — спросила Ракитина, когда они прошли.
— Паэзиелло, — ответила кастелянша, — учитель музыки ее высочества.
Ирина с восхищением разглядела редкую красоту цесаревны, нежный румянец ее лица и какие-то алые и синие цветы в ее роскошных белокурых волосах, вправленные для сохранения свежести в особые, крохотные стеклянные бутылочки с водой.
Поодаль за цесаревной следовали две фрейлины. Одна из них, невысокая, худенькая и подвижная брюнетка, поразила Ирину блеском черных, сыпавших искры живых глаз. Она весело болтала с сопутницей. То была Нелидова. Мило прищурясь сделавшей ей книксен толстой кастелянше, она ей сказала с ласковой улыбкой:
— Все некогда было, Анна Романовна, — все гимн… завтра утром.
«Итак, завтра», — подумала Ирина, восторженным взором провожая чудных, нарядных фей, так нежданно мелькнувших перед нею в парке.
В назначенный час Анна Романовна провела Ирину во фрейлинский флигель, бывший рядом с гауптвахтой, и усадила ее в небольшой приемной.
— Катерина Ивановна, видно, еще во дворце, у великой княгини, — сказала она, — подождем, голубушка, здесь; скиньте ваш клобучок… жарко.
— Ничего, побуду и так…
Комната была украшена вазами, блюдами на этажерках и медальонами, вправленными в стены.
— Это все работа великой княгини, — произнесла кастелянша. — Взгляните, матушка, что за мастерица, как рисует по фарфору… А вон в черном шкапчике работа из кости; сама режет на камнях, тушует по золоту ландшафты, точит на станке. А как любит Катерину Ивановну, все ей дарит. Это вот ею вышитая подушка. Смотрите, какая роза, а это мирт, что за тонкость узора, красок. Точно нарисовано.
Ирина не отзывалась.
— Что молчите, милая? О чем думаете?
— Роза и мирт, — произнесла, вздохнув, Ирина, — жизнь и смерть. Чем-то кончатся мои поиски и надежды?
Из комнат Нелидовой в это время донеслись звуки клавесина. Нежный, звонкий, отлично выработанный голос пел под эти звуки торжественный и грустный гимн из оперы Глюка «Ифигения в Тавриде».
— Ну, Арина Львовна, уйдем, — сказала кастелянша, — видно, опоздали; Катерина Ивановна за музыкой, а в это время никто ее не беспокоит. Того и гляди, у нее теперь и великая княгиня.
Ирина, дав знак спутнице, чтоб та несколько обождала, с замиранием сердца дослушала знакомый ей, молящий гимн Ифигении. Она сама когда-то в деревне пела его Концову.
«О, если бы я так могла их просить! Но когда это будет? У них свои заботы, им некогда!» — подумала она, чувствуя, как ее душили слезы.
— Идем, идем, — торопила Анна Романовна.
Гостьи тихо вышли в сени, на крыльцо, обогнули фрейлинский флигель и направились в сад. Калитка хлопнула.
— Куда же вы это? — раздался над их головами веселый оклик.
Они подняли глаза. Из растворенного окна на них глядела радушно улыбающаяся, черноглазая Нелидова.
— Зайдите, я совершенно свободна, — сказала она, — пела в ожидании вас, зайдите.
Гостьи возвратились.
Кастелянша представила Ракитину. Нелидова приветливо усадила ее рядом с собой.
— Так молоды и уже в печальном уборе! — произнесла она. — Говорите, не стесняясь, слушаю.
Ирина, начав о Концове, перешла к рассказу о плене и заточении Таракановой. С каждым ее словом, с каждою подробностью печального события оживленное и обыкновенно веселое лицо Нелидовой становилось пасмурней и строже.
«Боже, какие тайны, какая драма! — мыслила она, содрогаясь. — И все это произошло в наши дни! Точно мрачные, средневековые времена, и никто этого не знает».
— Благодарю вас, мамзель Ирен, — сказала Катерина Ивановна, выслушав Ракитину, — очень вам признательна за рассказ. Если позволите, я все сообщу их высочествам… И я убеждена, что государь-цесаревич, этот правдивый, этот рыцарь, ангел доброты и чести… все для вас сделает. Но кого он должен просить?
— Как кого? — удивилась Ирина.
— Видите ли, как бы вам сказать? — произнесла Нелидова. — Государь-наследник не мешается в дела правления; он может только ходатайствовать, просить… от кого зависит ваше дело?
— Князь Потемкин мог бы, — ответила Ирина, вспомнив наставления отца Петра, — этому сановнику легко предписать послам и консулам. Лейтенант Концов, быть может, снова где-нибудь в плену у мавров, негров, на островах атлантических дикарей.
— Вы долго здесь пробудете? — спросила Нелидова.
— Мать-игуменья обители, где я живу, давно отзывает, ждет. Мои поиски все осуждают, именуют грехом.
— Как же и куда вам дать знать?
Ирина назвала обитель и задумалась, взглянув на подушку, вышитую великой княгинею.
— Я так исстрадалась и столько ждала, — проговорила она, подавляя слезы, — не пишите мне ничего, ни слова! а вот что… вложите в пакет… если удача — розу, неудача — миртовый листок.
Нелидова обняла Ирину.
— Все сделаю, все, — ласково сказала она. — Попрошу великую княгиню, государя-цесаревича. Вам нечего здесь ждать. Поезжайте, милая, хорошая. Что узнаю, вам сообщу.
34
Вестей не приходило. Наступил 1781 год.
С удалением князя Григория Орлова и с падением влияния воспитателя цесаревича, Панина, новые советники императрицы Екатерины, с целью устранить от нее влияние сына, Павла Петровича, подали ей мысль отправить цесаревича и его супругу, для ознакомления с чужими странами, в долгий заграничный вояж. Ирина с трепетом узнала об этом в монастыре из писем Вари.
Их высочества оставили окрестности Петербурга 19 сентября 1781 года. В половине октября, под именем графа и графини Северных, они в украинском городке Василькове проехали русскую границу с Польшей. Здесь фрейлину Нелидову ожидала подъехавшая накануне по киевскому тракту некая молодая, в черной монашеской рясе, особа. Она была введена в помещение Катерины Ивановны. Туда же через сад, как бы невзначай, пока перепрягали лошадей, вошел граф и графиня Северные. Они здесь оставались несколько минут и вышли — граф сильно бледный, графиня в слезах.
— Бедная Пенелопа, — сказал Павел Нелидовой, садясь в экипаж и глядя на видневшуюся сквозь деревья темную фигуру Ирины.
Беседа Катерины Ивановны с незнакомкой по отъезде высоких путников длилась так долго, что фрейлинский экипаж по маршруту запоздал и должен был догонять великокняжеский поезд вскачь.
— Роза, роза!.. Не мирт… — загадочно для всех крикнула незнакомке Нелидова по-французски, маша ей, как бы в одобрение, из кареты платком.
«Действительно, плачущая Пенелопа!» — подумала Катерина Ивановна, уезжая и видя издали на пригорке неподвижную темную фигуру Ирины.
Заграничный годовой вояж графа и графини Северных был очень разнообразен. Они объехали Германию и встретили новый, 1783 год в Венеции.
Восьмого января 1783 года великий князь Павел Петрович в живописном итальянском плаще «табарро», а великая княгиня в нарядной венецианской мантилье и в «цендаде» посетили утром картинную галерею и замок дожей, а вечером — театр «Пророка Самуила», где для высоких гостей давали их любимую оперу «Ифигения в Тавриде». Сам знаменитый маэстро-композитор Глюк управлял оркестром.
После оперы публика повалила на площадь святого Марка. Там в честь высоких путешественников был устроен импровизированный народный маскарад. Площадь кипела разнообразною, оживленною толпой. Все заметили, что граф Северный, проводив супругу из театра в приготовленный для них палаццо, гулял по площади в маске, в стороне от других, беседуя с каким-то высоким, тоже в маске, иностранцем, который ему был представлен в тот вечер Глюком в театральной ложе.
Светил яркий полный месяц, горели разноцветные огни. Шум и говор пестрой толпы не развлекал собеседников.
— Кто это? — спросила одна дама своего мужа, указывая, как внимательно слушал граф Северный шедшего рядом с ним незнакомца.
С удалением князя Григория Орлова и с падением влияния воспитателя цесаревича, Панина, новые советники императрицы Екатерины, с целью устранить от нее влияние сына, Павла Петровича, подали ей мысль отправить цесаревича и его супругу, для ознакомления с чужими странами, в долгий заграничный вояж. Ирина с трепетом узнала об этом в монастыре из писем Вари.
Их высочества оставили окрестности Петербурга 19 сентября 1781 года. В половине октября, под именем графа и графини Северных, они в украинском городке Василькове проехали русскую границу с Польшей. Здесь фрейлину Нелидову ожидала подъехавшая накануне по киевскому тракту некая молодая, в черной монашеской рясе, особа. Она была введена в помещение Катерины Ивановны. Туда же через сад, как бы невзначай, пока перепрягали лошадей, вошел граф и графиня Северные. Они здесь оставались несколько минут и вышли — граф сильно бледный, графиня в слезах.
— Бедная Пенелопа, — сказал Павел Нелидовой, садясь в экипаж и глядя на видневшуюся сквозь деревья темную фигуру Ирины.
Беседа Катерины Ивановны с незнакомкой по отъезде высоких путников длилась так долго, что фрейлинский экипаж по маршруту запоздал и должен был догонять великокняжеский поезд вскачь.
— Роза, роза!.. Не мирт… — загадочно для всех крикнула незнакомке Нелидова по-французски, маша ей, как бы в одобрение, из кареты платком.
«Действительно, плачущая Пенелопа!» — подумала Катерина Ивановна, уезжая и видя издали на пригорке неподвижную темную фигуру Ирины.
Заграничный годовой вояж графа и графини Северных был очень разнообразен. Они объехали Германию и встретили новый, 1783 год в Венеции.
Восьмого января 1783 года великий князь Павел Петрович в живописном итальянском плаще «табарро», а великая княгиня в нарядной венецианской мантилье и в «цендаде» посетили утром картинную галерею и замок дожей, а вечером — театр «Пророка Самуила», где для высоких гостей давали их любимую оперу «Ифигения в Тавриде». Сам знаменитый маэстро-композитор Глюк управлял оркестром.
После оперы публика повалила на площадь святого Марка. Там в честь высоких путешественников был устроен импровизированный народный маскарад. Площадь кипела разнообразною, оживленною толпой. Все заметили, что граф Северный, проводив супругу из театра в приготовленный для них палаццо, гулял по площади в маске, в стороне от других, беседуя с каким-то высоким, тоже в маске, иностранцем, который ему был представлен в тот вечер Глюком в театральной ложе.
Светил яркий полный месяц, горели разноцветные огни. Шум и говор пестрой толпы не развлекал собеседников.
— Кто это? — спросила одна дама своего мужа, указывая, как внимательно слушал граф Северный шедшего рядом с ним незнакомца.