Через некоторое время мелодия стихла. В своих буйных фантазиях викарий совсем забыл о времени. Прошло несколько секунд или минут, и мысли викария понемногу стали возвращаться к нему, ведомые голосами из дальних садов, привычным пением птиц и тем шумом, который витал над деревней не только в те годы, что тут жил викарий, но и задолго до того, как здесь вообще появились люди. Его мысли возвращались из странствий, узнавая по ним путь, словно это были маяки, указывающие направление кораблям, которые плывут домой с другого края света. Викарию захотелось узнать, как мелодия действует на других людей; неужели ее странное звучание, которое, по-видимому, было известно в деревне еще до его приезда, уже никого не удивляет; неужели люди с более простым складом ума, чем у него, легче сопротивляются ей, или люди, которые ближе к природе, даже к язычеству, отвечают на ее колдовство с еще большей готовностью, чем он? Ему вспомнились деревенские девушки, которые вечером шли на ее зов.
Однако все его размышления ни к чему не привели.
На Волде было тихо, и понемногу Анрел вернулся к единственному источнику своего покоя, то есть к мысли о том, что он передал дело в руки епископа, который куда проницательнее, образованнее и опытнее, ибо у него на руках дела сотен приходов, он знает Лондон и (с чего бы это припомнилось викарию?) Атенеум-клуб, так что он может шире взглянуть на происходящее в Волдинге и по-мудрому во всем разобраться. Так как у викария вновь появилась надежда на то, что письмо придет с утренней почтой, то он отправился ужинать, а потом – спать.
Так и случилось: наступило яркое солнечное утро, и в дом викария было доставлено письмо епископа. Оно лежало рядом с тарелкой, куда его положила Марион, и на конверте викарий узнал знакомый почерк. Миссис Анрел вопросительно посмотрела на мужа.
– Это оно, – сказал викарий.
– Я рада.
Она тоже надеялась на незамедлительную помощь.
Анрел не стал читать письмо вслух.
Епископ писал:
Дворец, Сничестер,
12 июня
Дорогой мистер Анрел,
Вы были совершенно правы, написав мне, и надеюсь, так всегда будут поступать священники в моей епархии, оказавшись в затруднительном или неприятном положении. Я понимаю Ваши чувства и искренне сочувствую Вам. Мне было известно, что волдингский приход не из легких и не всегда быстро подчиняется узде, что нашло подтверждение в Вашем послании, хотя изложенные в нем факты как будто далеки от этой темы. Я осознаю, что почти всем священникам в моей епархии приходится слишком много работать. Скажем прямо, не одну неделю и даже не год, да и пожаловаться-то невозможно; очень долго, год за годом, с редким отдыхом, причем, и трудностей у нас больше, чем у служителей других конфессий, особенно в нашей епархии. Правда, у нас тоже есть священники, которым приходится полегче, но есть и другие, с приходами труднее Вашего.
Принимая во внимание особую сложность работы в Волдинге и то, что у Вас уже давно не было отпуска, я категорически настаиваю хотя бы на недельном отдыхе (давно положенном). Знающий человек рассказал мне о бодрящем воздухе Брайтона, который он особенно порекомендовал для Вас, считая, что там Вы быстро забудете о последствиях Вашей чрезмерной работы. Я лично прослежу, чтобы обе службы в то воскресенье, когда Вас не будет в Волдинге, прошли своим чередом, но настоятельно рекомендую Вам не возвращаться, пока Вы не почувствуете себя в состоянии справиться с делами. Позволю себе дать Вам совет: не думать о приходе во время Вашего короткого отдыха (конечно же, вместе с миссис Анрел), ибо в Ваше отсутствие я лично займусь Волдингом. Мой капеллан напишет Вам, где Вы сможете остановиться в Брайтоне, чтобы в полной мере насладиться покоем.
Искренне Ваш
А. М. Вилденстоун
Дочитав письмо до конца, Анрел перечитал его еще раз. Только после этого он поднял голову.
– Что он пишет, дорогой? – спросила миссис Анрел.
– Он пишет…
Голос изменил викарию, и он замолчал, тупо уставившись на письмо, так что миссис Анрел пришлось подойти к нему и самой прочитать послание епископа. Ни голосом, ни выражением лица не выдав своего разочарования, она воскликнула:
– Смотри-ка! Он предлагает нам отпуск.
Тон, каким она это произнесла, удивил викария; ему и в голову не пришло, что письмо, внушившее ему отчаяние, может стать поводом для радости; и у него полегчало на душе.
– Да. Недельный отпуск, – подтвердил викарий.
– А вот еще, – сказала миссис Анрел, беря в руки письмо, которое лежало под письмом епископа, ибо Марион верно угадала, какое из них важнее. – Наверно, это от капеллана.
Так оно и было.
Капеллан писал:
Дорогой мистер Анрел,
Епископ сообщил мне о Вашем желании провести отпуск в Брайтоне. Поскольку мне известен небольшой удобный пансион в Хоуве, его светлость подумал, что Вам было бы небесполезно узнать о нем. Хоув, как Вы знаете, граничит с Брайтоном, и там такие же места для прогулок. Пансион держит миссис Смердон, и комната на двоих с завтраком, обедом и ужином стоит семь шиллингов шесть пенсов в день. На таких условиях она принимает моих друзей, хотя, конечно же, когда наступает сезон, искушения не обходят ее стороной. Я уже написал ей письмо, чтобы исключить неожиданности, и попросил подготовить самую удобную комнату для Вас и миссис Анрел. К письму я прилагаю список поездов и указываю довольно утомительные пересадки, но ничего не поделаешь, их не избежать в путешествии по стране. По-моему, самый удобный поезд отходит в три двадцать. Его светлость просил передать, чтобы Вы написали ему, когда вернетесь из отпуска, так что, полагаю, он получит от Вас письмо не позже, чем через две недели.
Искренне ваш
Дж. У. Нортон
Миссис Анрел стояла рядом с мужем и читала письмо из-за его плеча, но, поскольку викарий дочитал его быстрее, последние несколько фраз он произнес вслух.
– Семь шиллингов шесть пенсов? – переспросила миссис Анрел. – Семь шиллингов шесть пенсов за всё про всё?
Она умолкла, не желая развивать эту тему.
– Да. Совсем недорого, – ответил викарий.
– Совсем недорого.
Викарий уже давно мог бы получить отпуск, и не один раз. Однако он воспринимал свою работу в холмистом Волдинге не так, как тысячи других людей, которые, скажем, продают что-нибудь заведомо плохое в обстановке, постоянно вызывающей у них желание бунтовать, и бегут подальше, как Лот из Гоморры, едва выпадает такая возможность, чтобы потом, увы, вернуться обратно. С каждым годом холмы все явственнее ограничивали круг размышлений мистера Анрела, его мечтаний, наблюдений, философствований, который человек называет своим миром, и делали это до того ненавязчиво, что не раздражали бесхитростный ум священника.
С каждым годом ему делалось все неприятнее даже думать о волнениях и неудобствах, связанных с отъездом из холмистого Воддинга, где все всех знали; больше всего он боялся, как бы люди не поспешили забыть его, тем более, поддавшись скоропалительному беспамятству, не наградили чертами, ему не свойственными, а потом не стали потихоньку смеяться над ним или относиться с подозрительностью к отлучкам, предпринимаемым, с их точки зрения, глупым человеком. Однако, чем реже он путешествовал, тем меньше мог полагаться на естественный цинизм, свою единственную защиту от общепринятого мнения.
Изо дня в день он жил жизнью деревни, о чем все знали; и не только когда люди умирали и венчались, но и когда крикетная команда неожиданно выигрывала важный матч или проигрывала с разгромным счетом. После этого обычно, так сказать, выкуривали трубку мира, и обязательно в присутствии викария. Если матч заканчивался победой, то никто лучше викария не мог произнести речь. Сначала он упоминал каждого члена команды в отдельности и не забывал похвалить за проявленный героизм или за твердость в трудную минуту, например за новый способ, каким был забит мяч, полученный от “их” лучшего подающего, и так расписывал это, как возможно только, когда рана еще свежая и болит, ну скажем, это был первый мяч в игре; и так же трогательно он утешал и подбадривал, когда хвалить было не за что. Но уж если хвалил, то так, пока игроки все до одного не расплывались в счастливой улыбке. И это было лучше всякого пива. Похвалив каждого в отдельности, он переходил к самому событию. И вот тут-то, если речь шла о победе, то ничего не преувеличивая, тем более не позволяя себе солгать, он все же внушал своим слушателям, что они достигли того, к чему стремились многие годы, отчего их охватывала гордость за их славный Волдинг. Если же случалось поражение, то викарий направлял мысли своих односельчан в будущее, в тот прекрасный день, когда они, потрудившись на тренировках и поработав с мячом, завоюют заслуженную победу и опять воссияет слава Волдинга. И если подумать, хотя лучше не думать, но все же если подумать, как близко жизненные тропинки подходят временами к краю пустыни, которую видел Соломон, где всё одна лишь суета, тогда еще мудрее кажутся незамысловатые мечты человека, который говорил простодушным людям о будущем триумфе Волдинга. Даже в то время отъезд викария мог бы показаться бегством, а теперь, когда над Волдингом нависла беда, да еще такая, какой прежде не бывало, священнику как никогда не хотелось покидать свой приход. Однако и послание епископа, и послание епископского капеллана не оставляли ему выбора. Викарий даже пожалел о том, что написал епископу, ему показалось, что он преувеличил трудности, возникшие в приходе, все трудности, кроме одной, из-за которой ему как раз и хотелось остаться, чтобы одолеть ее. Прежде тоже случалось всякое разное, однако ничего такого, с чем он не мог бы справиться, обращаясь или не обращаясь за помощью к епископу, пока не началось это. Как же он справится, если уедет?
Миссис Анрел понимала мучения своего мужа. Но она знала, что у него и в мыслях нет ослушаться епископа. Поэтому не стоило тянуть со сборами. И она вернула викария из мира грез, задав вопрос о том, на каком поезде они поедут.
– Мы едем в три двадцать?
Викария словно окатили холодной водой. Однако это помогло ему окончательно осознать, что он в самом деле должен ненадолго покинуть Волдинг, после чего решение далось ему легко, и они с миссис Анрел выбрали поезд, отходящий по расписанию в три двадцать на другой день.
Оставалось лишь написать епископу и собрать вещи.
– Я расскажу ему о Томми Даффине.
– Нет, – возразила миссис Анрел. – Он пока не хочет ничего знать. Напишешь ему сразу после возвращения.
Волнуясь из-за предстоящего отъезда и сборов, викарий кивнул, хотя не понял, почему она так сказала. Те, кто путешествовал по Африке, вдали от дорог, троп и тропинок, и знает, что стоит забыть какую-нибудь мелочь и придется жить без нее несколько недель, а то месяцев, те легко поймут волнение, охватившее Элдерика Анрела, едва начались сборы. Для него Брайтон был дальше, чем Африка для некоторых из нас, да и путешествие казалось более тяжелым, так что параллель напрашивается сама собой.
Викарий коротко написал епископу, еще короче – капеллану и вскоре был целиком захвачен страхами и волнениями, неотделимыми от затраченных на сборы физических усилий и усугубленными воображением, которое летело вперед, дабы предвидеть все, что может понадобиться на отдыхе, и удерживать его в банальном настоящем было не менее утомительно, чем трудиться руками.
Глава пятая
Глава шестая
Однако все его размышления ни к чему не привели.
На Волде было тихо, и понемногу Анрел вернулся к единственному источнику своего покоя, то есть к мысли о том, что он передал дело в руки епископа, который куда проницательнее, образованнее и опытнее, ибо у него на руках дела сотен приходов, он знает Лондон и (с чего бы это припомнилось викарию?) Атенеум-клуб, так что он может шире взглянуть на происходящее в Волдинге и по-мудрому во всем разобраться. Так как у викария вновь появилась надежда на то, что письмо придет с утренней почтой, то он отправился ужинать, а потом – спать.
Так и случилось: наступило яркое солнечное утро, и в дом викария было доставлено письмо епископа. Оно лежало рядом с тарелкой, куда его положила Марион, и на конверте викарий узнал знакомый почерк. Миссис Анрел вопросительно посмотрела на мужа.
– Это оно, – сказал викарий.
– Я рада.
Она тоже надеялась на незамедлительную помощь.
Анрел не стал читать письмо вслух.
Епископ писал:
Дворец, Сничестер,
12 июня
Дорогой мистер Анрел,
Вы были совершенно правы, написав мне, и надеюсь, так всегда будут поступать священники в моей епархии, оказавшись в затруднительном или неприятном положении. Я понимаю Ваши чувства и искренне сочувствую Вам. Мне было известно, что волдингский приход не из легких и не всегда быстро подчиняется узде, что нашло подтверждение в Вашем послании, хотя изложенные в нем факты как будто далеки от этой темы. Я осознаю, что почти всем священникам в моей епархии приходится слишком много работать. Скажем прямо, не одну неделю и даже не год, да и пожаловаться-то невозможно; очень долго, год за годом, с редким отдыхом, причем, и трудностей у нас больше, чем у служителей других конфессий, особенно в нашей епархии. Правда, у нас тоже есть священники, которым приходится полегче, но есть и другие, с приходами труднее Вашего.
Принимая во внимание особую сложность работы в Волдинге и то, что у Вас уже давно не было отпуска, я категорически настаиваю хотя бы на недельном отдыхе (давно положенном). Знающий человек рассказал мне о бодрящем воздухе Брайтона, который он особенно порекомендовал для Вас, считая, что там Вы быстро забудете о последствиях Вашей чрезмерной работы. Я лично прослежу, чтобы обе службы в то воскресенье, когда Вас не будет в Волдинге, прошли своим чередом, но настоятельно рекомендую Вам не возвращаться, пока Вы не почувствуете себя в состоянии справиться с делами. Позволю себе дать Вам совет: не думать о приходе во время Вашего короткого отдыха (конечно же, вместе с миссис Анрел), ибо в Ваше отсутствие я лично займусь Волдингом. Мой капеллан напишет Вам, где Вы сможете остановиться в Брайтоне, чтобы в полной мере насладиться покоем.
Искренне Ваш
А. М. Вилденстоун
Дочитав письмо до конца, Анрел перечитал его еще раз. Только после этого он поднял голову.
– Что он пишет, дорогой? – спросила миссис Анрел.
– Он пишет…
Голос изменил викарию, и он замолчал, тупо уставившись на письмо, так что миссис Анрел пришлось подойти к нему и самой прочитать послание епископа. Ни голосом, ни выражением лица не выдав своего разочарования, она воскликнула:
– Смотри-ка! Он предлагает нам отпуск.
Тон, каким она это произнесла, удивил викария; ему и в голову не пришло, что письмо, внушившее ему отчаяние, может стать поводом для радости; и у него полегчало на душе.
– Да. Недельный отпуск, – подтвердил викарий.
– А вот еще, – сказала миссис Анрел, беря в руки письмо, которое лежало под письмом епископа, ибо Марион верно угадала, какое из них важнее. – Наверно, это от капеллана.
Так оно и было.
Капеллан писал:
Дорогой мистер Анрел,
Епископ сообщил мне о Вашем желании провести отпуск в Брайтоне. Поскольку мне известен небольшой удобный пансион в Хоуве, его светлость подумал, что Вам было бы небесполезно узнать о нем. Хоув, как Вы знаете, граничит с Брайтоном, и там такие же места для прогулок. Пансион держит миссис Смердон, и комната на двоих с завтраком, обедом и ужином стоит семь шиллингов шесть пенсов в день. На таких условиях она принимает моих друзей, хотя, конечно же, когда наступает сезон, искушения не обходят ее стороной. Я уже написал ей письмо, чтобы исключить неожиданности, и попросил подготовить самую удобную комнату для Вас и миссис Анрел. К письму я прилагаю список поездов и указываю довольно утомительные пересадки, но ничего не поделаешь, их не избежать в путешествии по стране. По-моему, самый удобный поезд отходит в три двадцать. Его светлость просил передать, чтобы Вы написали ему, когда вернетесь из отпуска, так что, полагаю, он получит от Вас письмо не позже, чем через две недели.
Искренне ваш
Дж. У. Нортон
Миссис Анрел стояла рядом с мужем и читала письмо из-за его плеча, но, поскольку викарий дочитал его быстрее, последние несколько фраз он произнес вслух.
– Семь шиллингов шесть пенсов? – переспросила миссис Анрел. – Семь шиллингов шесть пенсов за всё про всё?
Она умолкла, не желая развивать эту тему.
– Да. Совсем недорого, – ответил викарий.
– Совсем недорого.
Викарий уже давно мог бы получить отпуск, и не один раз. Однако он воспринимал свою работу в холмистом Волдинге не так, как тысячи других людей, которые, скажем, продают что-нибудь заведомо плохое в обстановке, постоянно вызывающей у них желание бунтовать, и бегут подальше, как Лот из Гоморры, едва выпадает такая возможность, чтобы потом, увы, вернуться обратно. С каждым годом холмы все явственнее ограничивали круг размышлений мистера Анрела, его мечтаний, наблюдений, философствований, который человек называет своим миром, и делали это до того ненавязчиво, что не раздражали бесхитростный ум священника.
С каждым годом ему делалось все неприятнее даже думать о волнениях и неудобствах, связанных с отъездом из холмистого Воддинга, где все всех знали; больше всего он боялся, как бы люди не поспешили забыть его, тем более, поддавшись скоропалительному беспамятству, не наградили чертами, ему не свойственными, а потом не стали потихоньку смеяться над ним или относиться с подозрительностью к отлучкам, предпринимаемым, с их точки зрения, глупым человеком. Однако, чем реже он путешествовал, тем меньше мог полагаться на естественный цинизм, свою единственную защиту от общепринятого мнения.
Изо дня в день он жил жизнью деревни, о чем все знали; и не только когда люди умирали и венчались, но и когда крикетная команда неожиданно выигрывала важный матч или проигрывала с разгромным счетом. После этого обычно, так сказать, выкуривали трубку мира, и обязательно в присутствии викария. Если матч заканчивался победой, то никто лучше викария не мог произнести речь. Сначала он упоминал каждого члена команды в отдельности и не забывал похвалить за проявленный героизм или за твердость в трудную минуту, например за новый способ, каким был забит мяч, полученный от “их” лучшего подающего, и так расписывал это, как возможно только, когда рана еще свежая и болит, ну скажем, это был первый мяч в игре; и так же трогательно он утешал и подбадривал, когда хвалить было не за что. Но уж если хвалил, то так, пока игроки все до одного не расплывались в счастливой улыбке. И это было лучше всякого пива. Похвалив каждого в отдельности, он переходил к самому событию. И вот тут-то, если речь шла о победе, то ничего не преувеличивая, тем более не позволяя себе солгать, он все же внушал своим слушателям, что они достигли того, к чему стремились многие годы, отчего их охватывала гордость за их славный Волдинг. Если же случалось поражение, то викарий направлял мысли своих односельчан в будущее, в тот прекрасный день, когда они, потрудившись на тренировках и поработав с мячом, завоюют заслуженную победу и опять воссияет слава Волдинга. И если подумать, хотя лучше не думать, но все же если подумать, как близко жизненные тропинки подходят временами к краю пустыни, которую видел Соломон, где всё одна лишь суета, тогда еще мудрее кажутся незамысловатые мечты человека, который говорил простодушным людям о будущем триумфе Волдинга. Даже в то время отъезд викария мог бы показаться бегством, а теперь, когда над Волдингом нависла беда, да еще такая, какой прежде не бывало, священнику как никогда не хотелось покидать свой приход. Однако и послание епископа, и послание епископского капеллана не оставляли ему выбора. Викарий даже пожалел о том, что написал епископу, ему показалось, что он преувеличил трудности, возникшие в приходе, все трудности, кроме одной, из-за которой ему как раз и хотелось остаться, чтобы одолеть ее. Прежде тоже случалось всякое разное, однако ничего такого, с чем он не мог бы справиться, обращаясь или не обращаясь за помощью к епископу, пока не началось это. Как же он справится, если уедет?
Миссис Анрел понимала мучения своего мужа. Но она знала, что у него и в мыслях нет ослушаться епископа. Поэтому не стоило тянуть со сборами. И она вернула викария из мира грез, задав вопрос о том, на каком поезде они поедут.
– Мы едем в три двадцать?
Викария словно окатили холодной водой. Однако это помогло ему окончательно осознать, что он в самом деле должен ненадолго покинуть Волдинг, после чего решение далось ему легко, и они с миссис Анрел выбрали поезд, отходящий по расписанию в три двадцать на другой день.
Оставалось лишь написать епископу и собрать вещи.
– Я расскажу ему о Томми Даффине.
– Нет, – возразила миссис Анрел. – Он пока не хочет ничего знать. Напишешь ему сразу после возвращения.
Волнуясь из-за предстоящего отъезда и сборов, викарий кивнул, хотя не понял, почему она так сказала. Те, кто путешествовал по Африке, вдали от дорог, троп и тропинок, и знает, что стоит забыть какую-нибудь мелочь и придется жить без нее несколько недель, а то месяцев, те легко поймут волнение, охватившее Элдерика Анрела, едва начались сборы. Для него Брайтон был дальше, чем Африка для некоторых из нас, да и путешествие казалось более тяжелым, так что параллель напрашивается сама собой.
Викарий коротко написал епископу, еще короче – капеллану и вскоре был целиком захвачен страхами и волнениями, неотделимыми от затраченных на сборы физических усилий и усугубленными воображением, которое летело вперед, дабы предвидеть все, что может понадобиться на отдыхе, и удерживать его в банальном настоящем было не менее утомительно, чем трудиться руками.
Глава пятая
ГОЛОС ВЕТРА
Чета Анрелов вовремя прибыла на вокзал в Мирхэме, уехала в поезде, отходившем в три двадцать, пересела в другой поезд в Селдхэме и отправилась в Брайтон, а потом в Хоув, в пансион миссис Смердон. Там, в уютной комнатке среди переплетенных фолиантов из забытых журналов, мистер и миссис Анрел пили вечерний чай, в то время как в Волдинге заходящее солнце расчерчивало склоны Волда тенями терна и ежевики, шиповника и Томми Даффина, сидевшего неподвижно среди своих дикорастущих приятелей и пристально глядевшего на что-то по другую сторону долины так пристально и так долго, что можно было подумать, будто он смотрит на что-то особенное. Однако смотреть было не на что, кроме как на мерцающую траву, менявшую вид горного склона, на дальние окна, загоравшиеся одно за другим в лучах солнца, на тени, поднимавшиеся из долины от черных вязов и постепенно завладевавшие Волдом, пока лес наверху не стал преградой свету; а потом и лес сделался черным, лишь небо все еще сияло, да сияли грудки возвращавшихся домой голубей.
Миновал почти год с тех пор, как Томми Даффин впервые пришел сюда один. В последний день августа, в такой день, когда в воздухе, как пророчество, появляется едва ощутимый намек на скорую осень, ему неожиданно захотелось подняться на Волд. Очень уж его донимала тогда скука, в тот самый вечер тем более нестерпимая, что было воскресенье; вот тогда-то перед его мысленным взором встала большая сумеречная гора, и ему показалось, что на все вопросы можно получить ответы, стоит лишь понять некую цель, никому в деревне не ведомую. Итак, он выскользнул из дома в долине и, прежде чем отец и мать узнали об этом, уже поднимался на гору. Еще не стемнело, пока младший Даффин шел по деревне, и лица соседей были легко различимы, однако вскоре стали сгущаться сумерки. В тот раз он тоже сидел в кустах, в которых сидел сейчас, и смотрел вдаль. По другую сторону долины было что-то таинственное, тоже смотревшее на него, но тихое, словно прижавшее к губам палец, и недоступное взгляду, потому что находилось по другую сторону от вершины, за дубравником. Томми долго не сводил глаз с черных деревьев на восточной стороне долины, но не находил там ничего необычного; а найди он это, узнал бы, по крайней мере так ему казалось, не только о предназначении многих поколений людей, живших в Волдинге, но и о маленькой лещине за перевалом, где был круг из старых камней, которые год от года все больше зарастали мхом, бросая бесполезную тень на пашню. Этот круг называли в деревне Старыми Камнями Волдинга.
Потом ему надоело напрасно всматриваться в дубравник, и он перевел взгляд вниз, к подножию горы; там тоже была тайна, которую скрывали черные деревья, почти неразличимые за деревенскими домами, но глядевшие на него поверх домов с желтыми рамами окон, что хмурились под низкими крышами. Ничего ему не открылось ни там, ни на склоне горы, ниже того места, на котором он сидел, где начали странным образом топотать по шелестящей траве маленькие ножки. Потом Томми повернулся лицом к вершине Волда; небо мерцало наподобие бирюзового фонаря с одной неяркой свечой, а опушка леса как будто приблизилась и стала эбонитово-черной. Оттуда, с такого близкого расстояния, что он испугался, тайна поманила его, и, поднявшись с земли, он пошел в лес; но и там ничего не отыскал. И долина, и массивные горы, словно обнимавшие ее, и лес, и шиповник, и тишина, и пронизывающие ее звуки, и огромный синий круг Вечерней Звезды – весь купол ночи был насыщен чем-то таким, что не имело смысла. Но когда безбрежная ночь – с шепотом и тишиной, как будто желавшая открыть ему древнюю тайну и в укромных уголках на нехоженых лесных тропинках, и на дорогах вечно движущихся звезд, – не сказала ему ни слова, он повернулся и, недовольный, зашагал прочь. Несмотря на всю красоту звездной ночи, он был недоволен. Не различая пути, Томми шел по полям, где дорога была не так темна благодаря светлячкам, ибо эти крошечные путешественники несли свой свет в ночи; и по полянам, над которыми возвышались пахучие ломоносы, он тоже шагал с видимым равнодушием. В долине, где запах дыма из каминов насыщал сырой ночной воздух, светились умудренные опытом окна; время от времени грозная масса черного вяза поднималась в темноте над Томми; но он ничего не замечал. Одна мысль сверлила его ум. Предназначение? Предназначение? Зачем всё это? Ночь знала, но не открыла ему свою тайну. Религиозных и мирских объяснений ему было мало. Ночь знала что-то еще, но не открыла ему свою тайну.
На другой день странные ощущения не покинули Томми, и он все утро, пока работал в поле, не говоря никому ни слова, размышлял о них. В деревне жила старуха, миссис Тиченер, которую Даффины иногда приглашали убирать в доме и которую Томми знал всю жизнь; одно из его самых ранних воспоминаний было связано с букетом цветов, который он подарил ей, а потом нашел выброшенным и горько плакал, но в конце концов был ею же утешен, как она утешала его много раз. Томми навсегда запомнил день, когда задал ей совсем простой вопрос о жизни – в то время ему все казалось новым и непонятным. Одним из его вопросов был: “Почему лают собаки?” Возможно, этот вопрос он и задал тогда, и она ответила ему как-то необычно, отчего он спросил, откуда ей это известно, и тогда миссис Тиченер сказала: “Я всё знаю”.
Всё знала старуха или не всё, но доверие ребенка она завоевала; Томми не только навсегда запомнил ее слова, но они повлияли на его отношение к ней, и Томми считал миссис Тиченер очень мудрой. К ней он пришел в конце того дня, когда ставил копны сена, и отыскав ее в маленьком садике, где она сидела возле шток-роз, рассказал о своих огорчениях, о неодолимом желании подняться на гору, о недовольстве своим домом. Поначалу она попыталась было успокоить его привычными фразами и затертыми поучениями. Однако ему требовалось совсем другое. Во все времена старухи, любя посплетничать вечерами, плетут свою мудрость, как паук прядет паутину в старом амбаре, вот и миссис Тиченер имела большой запас мудрости, в которой давние события попадали, как пылинки в паутину. Если все это одна суета, то зачем мы живем?
Снова и снова он задавал ей этот вопрос, не удовлетворяясь ее ответами, потому что они не отличались от того, что ему могли бы ответить и другие. А потом она сказала:
– Во всем виноват преподобный Дэвидсон, тот самый викарий, который венчал твоих родителей.
Больше она ничего не прибавила, а когда он попытался надавить на нее, понесла чепуху из книжек со старинными присказками. Расстроившись, что не удалось добиться большего, Томми бросился прочь.
– Осторожнее! Мои розы! – крикнула ему вслед миссис Тиченер.
В темноте Томми вновь отправился на гору, но ответа как не было, так и не было. А однажды, когда дома стало совсем невыносимо и еще не прошла злость на миссис Тиченер, Томми отправился за утешением к реке.
Бег воды был торопливым и беспокойным, как мысли Томми, однако ему почудилось, что реке это все равно. И еще ему почудилось, будто она хочет ему показать больше, чем горы и леса, потому что в реке не только камешки, сверкающий песок и всякая мелочь, попавшая в нее во время бесчисленных путешествий, но у нее еще есть небо. Притихнув, боясь пошевелиться, Томми долго прислушивался к реке; а когда она зашумела так, словно хотела что-то сказать ему, то махнула парой камышинок и, не утихая, побежала дальше, напомнив человека, который тыльной стороной ладони поглаживает документы, а говорит совсем о другом. Река продолжала лепетать, словно ничего не произошло, но от благоговейного внимания Томми не ускользнул почти незаметно поданный знак. Получилось так, что миссис Тиченер сказала ему меньше, чем река: из неясных намеков иногда и берется знание. Томми смотрел на камыш, но никак не мог сообразить, о чем река хотела ему сказать.
Осенние деньки уносились прочь; и чем дольше Томми думал о тайне, скрытой на другой стороне горы или в вечерних сумерках, о тайне, на которую река только намекнула и о которой миссис Тиченер не могла ничего больше рассказать, тем очевиднее и для его отца, и для деревенских парней становилось то, что Томми не справляется с работой, которой вредят посторонние мысли и которая требует внимания и аккуратности. Чем сильнее Томми притягивала к себе гора, тем откровеннее потешались над ним в долине.
Томми опять отправился к реке. И однажды, то ли подчиняясь осени, то ли следуя своей воле, ветер запел в камышах, почти сказав Томми Даффину то, на что намекнула река, и стих, прежде чем, подобно другим, сказать что-нибудь определенное. Все же его песня, оказавшаяся такой короткой, надолго застряла у Томми в голове. А потом пришел день, когда Томми взял нож и срезал большой камыш, в то время как все остальные камыши кивали ему верхушками. Ведомый странной памятью, которая была древнее, чем сама деревня, он разрезал камыш на разновеликие трубки, придал им нужный вид и связал вместе. Вот так у него оказалась свирель, которую видел Элдерик Анрел.
Миновал почти год с тех пор, как Томми Даффин впервые пришел сюда один. В последний день августа, в такой день, когда в воздухе, как пророчество, появляется едва ощутимый намек на скорую осень, ему неожиданно захотелось подняться на Волд. Очень уж его донимала тогда скука, в тот самый вечер тем более нестерпимая, что было воскресенье; вот тогда-то перед его мысленным взором встала большая сумеречная гора, и ему показалось, что на все вопросы можно получить ответы, стоит лишь понять некую цель, никому в деревне не ведомую. Итак, он выскользнул из дома в долине и, прежде чем отец и мать узнали об этом, уже поднимался на гору. Еще не стемнело, пока младший Даффин шел по деревне, и лица соседей были легко различимы, однако вскоре стали сгущаться сумерки. В тот раз он тоже сидел в кустах, в которых сидел сейчас, и смотрел вдаль. По другую сторону долины было что-то таинственное, тоже смотревшее на него, но тихое, словно прижавшее к губам палец, и недоступное взгляду, потому что находилось по другую сторону от вершины, за дубравником. Томми долго не сводил глаз с черных деревьев на восточной стороне долины, но не находил там ничего необычного; а найди он это, узнал бы, по крайней мере так ему казалось, не только о предназначении многих поколений людей, живших в Волдинге, но и о маленькой лещине за перевалом, где был круг из старых камней, которые год от года все больше зарастали мхом, бросая бесполезную тень на пашню. Этот круг называли в деревне Старыми Камнями Волдинга.
Потом ему надоело напрасно всматриваться в дубравник, и он перевел взгляд вниз, к подножию горы; там тоже была тайна, которую скрывали черные деревья, почти неразличимые за деревенскими домами, но глядевшие на него поверх домов с желтыми рамами окон, что хмурились под низкими крышами. Ничего ему не открылось ни там, ни на склоне горы, ниже того места, на котором он сидел, где начали странным образом топотать по шелестящей траве маленькие ножки. Потом Томми повернулся лицом к вершине Волда; небо мерцало наподобие бирюзового фонаря с одной неяркой свечой, а опушка леса как будто приблизилась и стала эбонитово-черной. Оттуда, с такого близкого расстояния, что он испугался, тайна поманила его, и, поднявшись с земли, он пошел в лес; но и там ничего не отыскал. И долина, и массивные горы, словно обнимавшие ее, и лес, и шиповник, и тишина, и пронизывающие ее звуки, и огромный синий круг Вечерней Звезды – весь купол ночи был насыщен чем-то таким, что не имело смысла. Но когда безбрежная ночь – с шепотом и тишиной, как будто желавшая открыть ему древнюю тайну и в укромных уголках на нехоженых лесных тропинках, и на дорогах вечно движущихся звезд, – не сказала ему ни слова, он повернулся и, недовольный, зашагал прочь. Несмотря на всю красоту звездной ночи, он был недоволен. Не различая пути, Томми шел по полям, где дорога была не так темна благодаря светлячкам, ибо эти крошечные путешественники несли свой свет в ночи; и по полянам, над которыми возвышались пахучие ломоносы, он тоже шагал с видимым равнодушием. В долине, где запах дыма из каминов насыщал сырой ночной воздух, светились умудренные опытом окна; время от времени грозная масса черного вяза поднималась в темноте над Томми; но он ничего не замечал. Одна мысль сверлила его ум. Предназначение? Предназначение? Зачем всё это? Ночь знала, но не открыла ему свою тайну. Религиозных и мирских объяснений ему было мало. Ночь знала что-то еще, но не открыла ему свою тайну.
На другой день странные ощущения не покинули Томми, и он все утро, пока работал в поле, не говоря никому ни слова, размышлял о них. В деревне жила старуха, миссис Тиченер, которую Даффины иногда приглашали убирать в доме и которую Томми знал всю жизнь; одно из его самых ранних воспоминаний было связано с букетом цветов, который он подарил ей, а потом нашел выброшенным и горько плакал, но в конце концов был ею же утешен, как она утешала его много раз. Томми навсегда запомнил день, когда задал ей совсем простой вопрос о жизни – в то время ему все казалось новым и непонятным. Одним из его вопросов был: “Почему лают собаки?” Возможно, этот вопрос он и задал тогда, и она ответила ему как-то необычно, отчего он спросил, откуда ей это известно, и тогда миссис Тиченер сказала: “Я всё знаю”.
Всё знала старуха или не всё, но доверие ребенка она завоевала; Томми не только навсегда запомнил ее слова, но они повлияли на его отношение к ней, и Томми считал миссис Тиченер очень мудрой. К ней он пришел в конце того дня, когда ставил копны сена, и отыскав ее в маленьком садике, где она сидела возле шток-роз, рассказал о своих огорчениях, о неодолимом желании подняться на гору, о недовольстве своим домом. Поначалу она попыталась было успокоить его привычными фразами и затертыми поучениями. Однако ему требовалось совсем другое. Во все времена старухи, любя посплетничать вечерами, плетут свою мудрость, как паук прядет паутину в старом амбаре, вот и миссис Тиченер имела большой запас мудрости, в которой давние события попадали, как пылинки в паутину. Если все это одна суета, то зачем мы живем?
Снова и снова он задавал ей этот вопрос, не удовлетворяясь ее ответами, потому что они не отличались от того, что ему могли бы ответить и другие. А потом она сказала:
– Во всем виноват преподобный Дэвидсон, тот самый викарий, который венчал твоих родителей.
Больше она ничего не прибавила, а когда он попытался надавить на нее, понесла чепуху из книжек со старинными присказками. Расстроившись, что не удалось добиться большего, Томми бросился прочь.
– Осторожнее! Мои розы! – крикнула ему вслед миссис Тиченер.
В темноте Томми вновь отправился на гору, но ответа как не было, так и не было. А однажды, когда дома стало совсем невыносимо и еще не прошла злость на миссис Тиченер, Томми отправился за утешением к реке.
Бег воды был торопливым и беспокойным, как мысли Томми, однако ему почудилось, что реке это все равно. И еще ему почудилось, будто она хочет ему показать больше, чем горы и леса, потому что в реке не только камешки, сверкающий песок и всякая мелочь, попавшая в нее во время бесчисленных путешествий, но у нее еще есть небо. Притихнув, боясь пошевелиться, Томми долго прислушивался к реке; а когда она зашумела так, словно хотела что-то сказать ему, то махнула парой камышинок и, не утихая, побежала дальше, напомнив человека, который тыльной стороной ладони поглаживает документы, а говорит совсем о другом. Река продолжала лепетать, словно ничего не произошло, но от благоговейного внимания Томми не ускользнул почти незаметно поданный знак. Получилось так, что миссис Тиченер сказала ему меньше, чем река: из неясных намеков иногда и берется знание. Томми смотрел на камыш, но никак не мог сообразить, о чем река хотела ему сказать.
Осенние деньки уносились прочь; и чем дольше Томми думал о тайне, скрытой на другой стороне горы или в вечерних сумерках, о тайне, на которую река только намекнула и о которой миссис Тиченер не могла ничего больше рассказать, тем очевиднее и для его отца, и для деревенских парней становилось то, что Томми не справляется с работой, которой вредят посторонние мысли и которая требует внимания и аккуратности. Чем сильнее Томми притягивала к себе гора, тем откровеннее потешались над ним в долине.
Томми опять отправился к реке. И однажды, то ли подчиняясь осени, то ли следуя своей воле, ветер запел в камышах, почти сказав Томми Даффину то, на что намекнула река, и стих, прежде чем, подобно другим, сказать что-нибудь определенное. Все же его песня, оказавшаяся такой короткой, надолго застряла у Томми в голове. А потом пришел день, когда Томми взял нож и срезал большой камыш, в то время как все остальные камыши кивали ему верхушками. Ведомый странной памятью, которая была древнее, чем сама деревня, он разрезал камыш на разновеликие трубки, придал им нужный вид и связал вместе. Вот так у него оказалась свирель, которую видел Элдерик Анрел.
Глава шестая
СТАРЫЕ КАМНИ ВОЛДИНГА
После того как Томми Даффин вырезал свою свирель, он стал уходить на реку, стоило ему почувствовать себя одиноким или растерянным, или задуматься о судьбе деревни; и там брал несколько низких нот, словно свирель могла сказать ему то, что не сказал ветер, на что намекнула река и о чем не пожелала говорить миссис Тиченер; однако Томми старался играть тихо, чтобы его не услышали и не спросили, чем это он занимается. Тихая песня свирели утешала его в неведении насчет всего того, из-за чего вибрировал вечерний воздух и как будто трепетал весь – от круга из старых камней наверху до самого подножия – глядевший на деревню Волд. Однако, утешая, мелодия не раскрывала деревенскому парню смысл вечернего послания, из которого, как ни печально, он не мог прочитать ни слова. Так Томми мучил и утешал себя, но никому не рассказывал о своей свирели и старался потише дуть в нее, чтобы его никто не услышал. А потом случилось так, что на закате гора вновь позвала его.
Мистер Даффин курил возле камина, читая газету, а миссис Даффин беседовала с сыном. Из-за невозможности сбежать он сидел и ждал удобного случая, не в силах больше ни о чем думать, подобно тому, как запертый в хижине лесника дикий зверь мечтает о воле. Так как его матери предстояло кормить пса, Томми не мог отвести взгляд от минутной стрелки, которая никак не желала двигаться. Пока миссис Даффин сидела в гостиной, Томми не смел напомнить ей о собаке, но наконец она ушла, и Томми тоже покинул дом вместе с нею. В сумерках ему удалось улизнуть от нее, и он бросился на гору.
Во всех домах в деревне двери были открыты и звали порадоваться веселому убранству залитых светом комнат; но Томми было не до них, потому что его звало нечто куда более старое, чем электрический свет. В одном из открытых окон он увидел игравших в шахматы мужчин, однако шахматы не интересовали Томми так же, как не интересовали его отца, разве что в любимых комиксах в качестве объекта для шуток о бесконечном времяпрепровождении. Дом, где играли в шахматы, стоял почти на краю деревни, а дальше в темноте поднималась гора.
Вскоре Томми был уже возле кустов шиповника, которые, словно компания диких детей природы, остановились недалеко от деревни, не желая идти дальше. Пока не желая; хотя, возможно, они заполонят ее после ухода людей. Томми уселся между кустами и стал смотреть вдаль. Тайна все еще чувствовалась, но не так близко и не так сильно, как прежде. Тем не менее небо над головой, хотя почти скрытое деревьями, побуждало Томми идти на поиски того, что он жаждал найти. Итак, он поднялся с земли и отправился наверх, в лесную чащу; его вела тропинка, которую он едва различал, пока она не исчезла в густой тени тисов. Стало так темно, что Томми пришлось несколько раз зажигать спички; правда, ночи это как будто не нравилось, словно слабый огонек осквернял ее, и темнота наступала с утроенной силой, едва спички гасли, так что Томми перестал их жечь. Когда он ступил на вершину горы, тропинка появилась снова в свете звезд, проникавшем между ветками деревьев, и Томми зашагал вниз по склону, обходя черные сосны. Едва ему показалось, что в лесной чаще не видно ни зги, как черные сосны опять стали, отделяясь друг от друга, выступать из темноты. Когда же Томми приблизился к опушке леса, он увидел последний проблеск дня в западной части неба и огромные темные облака, после чего услыхал собачий лай, доносившийся из деревень. Ниже – в темноте – находились Старые Камни Волдинга.
Томми спускался по склону, пока не увидел их: двенадцать камней, поставленных в круг, и один – тринадцатый, тяжелый и плоский – посередине. Молча Томми стоял между ними, тогда как наверху сверкали звезды и одна большая планета. Похоже, тайна была готова поведать о себе и ответить на вопросы, которые не давали Томми покоя; но в это время вдалеке загорелся свет: фермер отправился с фонарем в коровник, разбудив по дороге гусей. Они загоготали и не успокаивались минуты три-четыре, а потом на Старые Камни вновь опустилась тишина – на весь остаток ночи.
Камни больше не хотели говорить. Поняв это, Томми стал подниматься по склону к вершине. Он вновь вошел в лес и молча зашагал в темноте, слыша, как убегают с тропинки крошечные, меньше кроликов, существа. Когда же он стал спускаться вниз со стороны Волдинга, то тут то там выступающие перевитые корни деревьев служили ему ступенями. Неожиданно вновь показались звезды и заросший травой и кустами шиповника склон. Томми устремил взгляд поверх долины, погруженной во тьму и безмолвие, если не считать окон, подмигивающих таким же, как всё кругом, тихим горам, а на небесах светили звезды, следуя своими молчаливыми путями, столь же непонятными, как сам Космос, и Томми показалось, что он никогда не узнает тайну. Им завладела печаль, и он взял в руки свирель, поднес ее, чтобы утешиться, к губам и выдул из нее, как никогда, ясно и громко мелодию, которая неожиданно явилась ему.
Мистер Даффин курил возле камина, читая газету, а миссис Даффин беседовала с сыном. Из-за невозможности сбежать он сидел и ждал удобного случая, не в силах больше ни о чем думать, подобно тому, как запертый в хижине лесника дикий зверь мечтает о воле. Так как его матери предстояло кормить пса, Томми не мог отвести взгляд от минутной стрелки, которая никак не желала двигаться. Пока миссис Даффин сидела в гостиной, Томми не смел напомнить ей о собаке, но наконец она ушла, и Томми тоже покинул дом вместе с нею. В сумерках ему удалось улизнуть от нее, и он бросился на гору.
Во всех домах в деревне двери были открыты и звали порадоваться веселому убранству залитых светом комнат; но Томми было не до них, потому что его звало нечто куда более старое, чем электрический свет. В одном из открытых окон он увидел игравших в шахматы мужчин, однако шахматы не интересовали Томми так же, как не интересовали его отца, разве что в любимых комиксах в качестве объекта для шуток о бесконечном времяпрепровождении. Дом, где играли в шахматы, стоял почти на краю деревни, а дальше в темноте поднималась гора.
Вскоре Томми был уже возле кустов шиповника, которые, словно компания диких детей природы, остановились недалеко от деревни, не желая идти дальше. Пока не желая; хотя, возможно, они заполонят ее после ухода людей. Томми уселся между кустами и стал смотреть вдаль. Тайна все еще чувствовалась, но не так близко и не так сильно, как прежде. Тем не менее небо над головой, хотя почти скрытое деревьями, побуждало Томми идти на поиски того, что он жаждал найти. Итак, он поднялся с земли и отправился наверх, в лесную чащу; его вела тропинка, которую он едва различал, пока она не исчезла в густой тени тисов. Стало так темно, что Томми пришлось несколько раз зажигать спички; правда, ночи это как будто не нравилось, словно слабый огонек осквернял ее, и темнота наступала с утроенной силой, едва спички гасли, так что Томми перестал их жечь. Когда он ступил на вершину горы, тропинка появилась снова в свете звезд, проникавшем между ветками деревьев, и Томми зашагал вниз по склону, обходя черные сосны. Едва ему показалось, что в лесной чаще не видно ни зги, как черные сосны опять стали, отделяясь друг от друга, выступать из темноты. Когда же Томми приблизился к опушке леса, он увидел последний проблеск дня в западной части неба и огромные темные облака, после чего услыхал собачий лай, доносившийся из деревень. Ниже – в темноте – находились Старые Камни Волдинга.
Томми спускался по склону, пока не увидел их: двенадцать камней, поставленных в круг, и один – тринадцатый, тяжелый и плоский – посередине. Молча Томми стоял между ними, тогда как наверху сверкали звезды и одна большая планета. Похоже, тайна была готова поведать о себе и ответить на вопросы, которые не давали Томми покоя; но в это время вдалеке загорелся свет: фермер отправился с фонарем в коровник, разбудив по дороге гусей. Они загоготали и не успокаивались минуты три-четыре, а потом на Старые Камни вновь опустилась тишина – на весь остаток ночи.
Камни больше не хотели говорить. Поняв это, Томми стал подниматься по склону к вершине. Он вновь вошел в лес и молча зашагал в темноте, слыша, как убегают с тропинки крошечные, меньше кроликов, существа. Когда же он стал спускаться вниз со стороны Волдинга, то тут то там выступающие перевитые корни деревьев служили ему ступенями. Неожиданно вновь показались звезды и заросший травой и кустами шиповника склон. Томми устремил взгляд поверх долины, погруженной во тьму и безмолвие, если не считать окон, подмигивающих таким же, как всё кругом, тихим горам, а на небесах светили звезды, следуя своими молчаливыми путями, столь же непонятными, как сам Космос, и Томми показалось, что он никогда не узнает тайну. Им завладела печаль, и он взял в руки свирель, поднес ее, чтобы утешиться, к губам и выдул из нее, как никогда, ясно и громко мелодию, которая неожиданно явилась ему.