"О боже, это я. Это я острю, разговариваю, как петрушка. От смущения и неловкости. Это я".
- В гостиницу.
- Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете?
- Кто? Я?
- Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов.
- Моя лаборатория обречена работать вхолостую...
- Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто.
- Ну и...
- Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти...
Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно!
- Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову.
- А можно помочь? - спрашиваю я.
- Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться.
- Договорились. В семь жду вас.
Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине.
Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину.
На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е".
"Печальная ситуация", - сказала я себе.
- Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом.
- В каком смысле?
- Например, донести ваши Чемоданы.
- Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я.
- Увы, это так.
- Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно.
- Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология?
"Помог", - подумала я.
- Институт, - ответила я, - НИИполимер.
- Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать.
- Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе.
...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский".
До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом.
Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной.
- Мамочка, привет! Это я, Маша!
- Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось.
- Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье.
- А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе.
- Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка?
- Какие у меня могут быть дела?
- Ну все-таки. Как?
- Никак.
- То есть?
- Никак и никак.
- А здоровье?
- Тоже никак.
- Что это значит?
- Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю.
- Прекрасно. А деньги?
- Деньги мне не нужны. Чем ты болела?
- Я не болела, мамочка.
- Ты меня не переубедишь.
- Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент.
Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит.
Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет.
Я представляю себе, как она сейчас сидит в комнате, глядя перед собой в одну точку, сжав папиросу, как оружие, из которого она стреляет в себя. Окружена дымовой завесой. Она сидит в какой-то необыкновенно неудобной позе, одна нога поджата, другая вытянута вперед. Не знаю, кто и на чем может так сидеть, - она так сидит на стуле, и ей удобно.
Ела ли она сегодня что-нибудь? Или только пила чай и курила? Уехав из Ленинграда на самостоятельную трудовую жизнь, я проявила силу воли, характер, самостоятельность и бросила ее.
Теперь звоню по телефону. И все стараюсь представить себе, как оно все есть и как будет дальше, и почти никогда не думаю о том, как было.
А было так. Всегда, всю жизнь, всю ту ленинградскую юную далекую жизнь, я была единственной дочерью любящих родителей. Это очень хорошо до тех пор, пока ты ничего не понимаешь и живешь, имея перед собой простые задачи - учиться, читать, гулять, дружить, расти, не болеть. Но потом, в какое-то мгновение все опрокидывается, резко меняется, и твои родители становятся твоими детьми. А ты пропала. Я уже не помню, когда и как это случилось, знаю, что давно, и, хотя мама продолжала и до сих пор продолжает давать советы на все случаи жизни и говорить о плохой погоде и теплой одежде, теперь я отвечаю за нее, а не она за меня.
Внешне все оставалось по-прежнему. По-прежнему я должна была отчитываться, куда иду и с кем и когда вернусь, звонить по телефону, если задерживаюсь, и по возможности не задерживаться, выполняя тот свод правил поведения, которые родители изобретают для своих детей. Хороши эти правила или плохи, не мне судить. Сначала их выполняешь, потому что мир открывается тебе вместе с ними, а потом просто выполняешь. Тебе это нетрудно, а родителям важно. Им это страшно важно, может быть, важнее всего на свете. А в один прекрасный день берешь и уезжаешь.
Для того чтобы уехать, потребовалась вся жестокость. Как я сумела это сделать, не знаю. Но сделала. Повторить это было бы невозможно.
Я посылаю маме деньги, звоню ей, пишу письма, зову приехать. Но она не приезжает, не может. Теперь дома она одна. Все там осталось на своих местах, только нет тех, кто там жил. А рояль стоит, и буфет красного дерева стоит, и письменный стол отца, и его рабочее кресло, картина на стене - японская гравюра невыясненной художественной ценности, книги на полках и в шкафах. И все книги читанные, хорошо знакомые, как и чашки в буфете. Уютная квартира, но темная, окна во двор, и потому всегда горит электричество. И в окнах напротив тоже всегда горит электричество.
Давным-давно научилась я страшиться за благополучие родного дома. Да и не благополучие, его не было вовсе, а за само существование его. Давно поняла его невечность, его слабость и его боль...
Я поставила на круглый стол стаканы, вино, шоколад и ресторанский сахар. И не стала переодеваться к приходу гостя, осталась в брюках и свитере, вспомнив раздробленные пуговицы и вязаный жилет.
В первую секунду я, как говорится, не поверила своим глазам. Так безупречно элегантен был человек, которому я открыла дверь. Повеяло Москвой и Ленинградом, университетом в торжественные дни и филармонией в вечера знаменитых концертов. Я уперлась глазами в неслыханный по своей изысканности мраморно-серый галстук с красными рапирами и сказала:
- Прошу.
Нет, этот пижон - это уже была не я при всей моей спортивности и стремлении быть модной. И мужская элегантность выше женской.
Мой гость плюхнулся в хилое креслице "модерн", а я села на бархатный диван с валиками. Обстановка гостиничного номера отражала общее положение в городе, на транспорте, в институте - везде новые, современные формы жизни наступали, а старые отступали.
Мы закурили и посмотрели друг на друга с удовольствием.
- Итак, мадам, что вас интересует? - спросил Леонид Петрович. - С чего мы начнем? Ваш ленинградский опыт вам пригодится, но у нас, разумеется, есть свои _нюансы_. Начальство твердит, надо профилироваться, надо специализироваться, а, с другой стороны, держим четыре института в одном. Тогда надо четыре замдира по науке. А то получается глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям.
С первыми словами этого чудака, тайного моего двойника, я услышала про то, что меня интересовало. Я так любила это святое недовольство существующим положением вещей. Наш институт, все в нем, конечно, неправильно и не так, хотя он на прекрасном счету в Комитете, он выдает продукцию - пластики, синтетическое волокно, он внедряет, он один из самых внедряющих институтов, молодой, растущий, современный. Сейчас мы выработаем программу реорганизации института. Каждый институт нуждается в такой программе - московский, ленинградский. Неплохо сказано - четыре замдира по науке. И я представляю себе, как четыре замдира дерутся между собой. На экране телевизора нечто вроде ринга, одновременно выступают две пары боксеров. И никогда нельзя понять, кто победил, пока не скажут.
Я пошла в маленькую комнату, где дежурные восьми этажей день-деньской пили чай с булками и хлебом. Плитка была не сломана. Я поставила греться здоровый артельный чайник. Мой гость предупредил, что пьет много чая. Физкультурники и цыгане одобрили мои короткие клетчатые брючки деликатным свистом.
Завадский попросил разрешения снять пиджак, и мы продолжили нашу беседу.
- Что получается. Науку с меня не спрашивают, зато очень строго спрашивают побочные вещи. А меня, черт подери, интересует наука, а все эти посторонние дела, они мне вот где, - он сжал себе горло и показал, что задыхается.
- Ладно, - сказала я, - посторонние дела тоже нужны. Без них не проживешь. Наука наукой, но институт отраслевой, кто-то должен обслуживать промышленность. Кто-то должен внедрять.
- А-а, внедрять, - зарычал он. - Академик Арбузов в тысяча девятьсот пятом году открыл реакцию Арбузова. Пятьдесят лет прошло. Тоже внедрение.
- Аа-а, - сказала я, - Чаплыгин в том же году рассчитал крыло сверхзвукового самолета, а понадобилось в сорок пятом. И так далее.
- Все ясно, - сказал толстяк. - Как там чай?
Я притащила чайник и заварила чай.
- Кому-то надо давать материалы, в которых нуждается страна, - сказала я скрипучим голосом фразу, более пригодную для публичного выступления, нежели для частной дружеской беседы. Я убеждаю себя не бояться таких фраз, хотя бы потому, что многие мои товарищи их боятся. И Завадский посмотрел на меня с удивлением. Теперь мне уже будет труднее объяснить, что я, как и он, верую свято - из ничего чего не получается. Без науки можно делать только примитивные вещи. В программе записано: наука станет производительной силой. А с нас требуют работы, которые как пробки вылетали бы из института. Нужна галочка - внедрилось, внедрилось, внедрилось. Нас торопят, толкают, ругают, подстегивают, подгоняют... Мы нервничаем, спешим, начинаем халтурить, у нас получается плохо. И мы это знаем, но ничего не можем поделать. В химии вся быстрая работа от лукавого. Если бы можно было быстро и хорошо!
- Ладно, - сказала я, - я пошутила. Все все понимают. Бессемер, Чаплыгин, Арбузов, Циглер, Натта.
Все-таки я сумела сделать так, что мой гость замкнулся в себе. Со мной так часто получается, что я сбиваю человека с толку, создаю о себе превратное впечатление. Неосторожным словом, или репликой, или неожиданной резкостью. В конце концов Завадский, меня еще мало знал, а может быть, я дура, может быть, намерена не работать, а зарабатывать, а моя диссертация - липа, классическая химическая компиляция, результат не моей дружбы с наукой, а моей дружбы с начальниками науки. Все это, пожалуй, промелькнуло в синих глазах, внимательно посмотревших на меня. Ох, я знаю эти пытливые взгляды честных трудяг, не умеющих разбираться в людях. Мой гость, безусловно, принадлежал к этой породе. Теперь он не захочет говорить со мной. Я хотела, чтобы он рассказал мне о Тереже. Но его интеллигентность не позволит ему говорить со мной о Тереже.
- Хороший чай? - спросила я.
- С женщинами вообще трудно разговаривать. Хотя и приятно, - сказал он. И после этого замолчал надолго.
О чем он думал, глядя мимо меня в окно на зубчатую стену кремля, я, естественно, не знала. Он улыбался дружелюбно, но какая-то неловкость поползла, поползла между нами. Теперь уж поможет только то, что нам предстоит вместе работать и вариться в одном котле. Друзьями так быстро не становятся, попробовала я себя утешить. Ничего. Неловкость возникла, я сама виновата, но это ничего, так и должно быть, он хороший человек, а я дура. Кажется, ему просто стало скучно.
- Я была сегодня в церкви, - сообщила я.
- Потрясающие фрески.
- Я их не видела.
- А зачем вы ходили? Молиться?
- Было много народа. К фрескам было не подойти.
- Жаль, жаль.
Мы пили чай.
- А помните ваш приезд, - засмеялся он, - с клетчатыми чемоданами...
- Если бы не вы...
- Моя роль была скромной.
Из холла послышался рев толпы.
- Наши забили гол, - сказала я. - Размочили.
По телевизору показывали международный матч. Завадского это не интересовало.
Он налил себе третью чашку чая, я протянула ему ресторанский сахар. Разговаривать нам было не о чем. Ну и пускай. Чем я была виновата, и что я могла поделать. Все это тоска. Не разговаривать тоска. А разговаривать тоже тоска.
3
Белла Иванова считает, что подъем большой химии неразрывно связан с успехами ее мужа Роберта Иванова, совершается при его участии и в какой-то степени под его руководством. В химии полимеров ему, несомненно, принадлежит почетная роль. Она считает, что Роберт удалился сюда из Ленинграда для совершения великого открытия или по сверхзаданию. Все, что больше похоже на действительность, обычно ее мало интересует. Но иногда вдруг начинают интересовать мелкие подробности и кто что сказал и как посмотрел. Она начинает спрашивать, что сказал директор Роберту, и что Роберт на это ответил, и что потом сказала секретарша.
Она отворяет мне дверь со словами:
- Ну скажи, откуда я знала, что ты придешь!
Я смотрю на ее голову.
- Можно перекрасить, но, по-моему, не стоит. Ничего получилось? Идет? Что? Нет? - говорит Белла.
- Ужас, - отвечаю я.
- Предыдущий цвет был лучше?
- Н-не знаю.
- Раз не знаешь, значит, хуже, - говорит Белла. - А по-моему, хорошо. И все-таки я знала, что ты прядешь. Даже хотела приготовить роскошный ужин.
- Не приготовила?
- Я бы приготовила, если бы были деньги.
- Купила чего-нибудь?
- А-а, деньги... Значит, голова плохо? Недорыжила?
- Этого бы я не сказала.
- Деньги будут и очень много. Я тебе тогда дам.
- Вот будет хорошо.
- Нет, серьезно. Робик кончает книжку. Это, конечно, не "Война и мир", но солидное исследование, которого давно ждут химики.
Я прохожу в комнату. В комнате одна стена ярко-лиловая, на ней висят железные и деревянные цепи, иконы и глиняные тарелки.
- Все надо выбросить, - говорит Белла, перехватив мой взгляд.
- Где Роберт?
- В обкоме.
- Зачем?
- Не знаю, - отвечает она с улыбкой, означающей, что в обкоме без Роберта не могут обойтись. - Придет, расскажет.
- Радуешься?
- А что, ведь приятно, конечно. Хочешь позвонить в Ленинград? В кредит.
- Хочу принять ванну.
- А я пока сварю кофе, - говорит Белла, глядя в зеркало на свои волосы.
В ванной на стеклянной полке под зеркалом цветы в горшке и батарея банок с кремами.
- Мажься, - раздается голос Беллы. - Хочешь, я тебе все подарю? Все эта банки можешь забрать. Они твои.
Я молчу. Ей, конечно, надо идти работать. Или родить. Все это уже говорено, и ничего нового не прибавишь. Она могла бы работать переводчицей у нас в институте, она знает английский язык. Или в школе. Детей бы учила. Дети как раз таких любят.
Белла за дверью говорит:
- Бери все. Я тебя очень люблю. Я тебе еще что-нибудь подарю.
И уходит на кухню варить кофе, по дороге запускает магнитофонную ленту.
Я знаю, почему Роберт в обкоме, его хотят сделать заместителем директора по науке. Хорошо это или плохо? Кто знает! Для института, наверное, хорошо. Молодой, энергичный, смелый, прогрессивный. Блестящий ученый. И вообще здесь дают двигаться молодым. Если Роберта сделают замдиректором, мне-то будет лучше. Он поможет нам. Я и сегодня пришла к нему, чтобы он нам помог. Я решила открыто заявить, что Тереж обманывал руководство института и Комитет, расписывая перспективность своих тем и докладывая о том, что им сделано. Им ничего не сделано и не могло быть сделано, ибо у нас нет чистого сырья для этих полимеров, и в ближайшие годы его не будет. У американцев сырье есть, но они отказываются его нам продавать именно потому, что понимают: у нас оно будет не скоро. У нас еще нет технологии, нет методов очистки. Нашим сырьем являются достаточно сложные химические продукты.
Я понимаю, что вступаю в борьбу, которая может мне оказаться не по силам, но что делать? Другого выхода нет, я все обдумала и выбрала. А если Роберт будет замдиром, он поддержит нас.
Но когда он приходит домой, я начинаю его пугать:
- Ничего хорошего из этого не получится. Ты не тот тип. На таком месте требуется человек-жертва. Талантливый эрудит-дилетант, ученый администратор.
- Это я, - смеется Роберт.
- Пусть сам он ничего не создаст, не изучит, не будет формулы его имени, но он объединит, направит, раскидает свои мысли и идеи, а сам останется ни при чем. Он должен делать тысячу дел в день, из которых девятьсот он делает за других.
- Это я.
- Под его руководством напишут кучи кандидатских и докторских, а он не напишет ничего. Безымянный ученый, человек-жертва.
- Это я.
- Ты тот, кого благодарят в конце. А еще разрешите принести мою искреннюю благодарность Ивану Ивановичу, чьи любезные советы, без чьих любезных советов этот скромный труд...
- Откажусь!
- Правильно! Зато сможешь потом говорить, что сам не захотел. А то тебя снимут раньше, чем ты успеешь обойти тридцать лабораторий.
- А я и не собираюсь их обходить. Руководить надо в общем и целом. Ты этого не знала?
А Белла ликует:
- Смешно, Робик - и вдруг _это самое_. А ему пойдет. По этому поводу надо выпить.
- В том-то и дело, что Робик не это самое, - уже вяло договариваю я.
Все дело в Белле, ей хочется, чтобы Робик стал это самое. Она поджигательница, ей хочется шума, почета, поездок в Москву, командировок за границу, ей-это надо, ему нет. Ему не надо становиться научным руководителем института, я понимаю.
Но могу только сказать последний раз тихо:
- Откажись, Робик. Зачем тебе?
Не эти слова сейчас нужны, и Роберт их не слышит.
- Ну, тогда поздравляю. Тогда все здорово! Ты молодец!
Это он слышит.
Раньше Роберт говорил "я все могу", но это не к тому относилось, чтобы стать замдиром и сидеть в президиуме.
Белла говорит:
- Если я правильно понимаю, замдиректор - это больше, чем директор.
- По этому поводу надо выпить, - замечает Роберт и вынимает из портфеля бутылки. - Беллочкина идея... как всегда... правильная... выпьем за Беллочку.
- А что ты думаешь, - обращается Белла ко мне, - вот мы к нему привыкли, знаем его недостатки, нам он не кажется выдающимся. Обыкновенный парень, но эти-то обыкновенные парни...
- Беллочка... - ласково говорит Роберт.
- Или вот... - Белла выбегает в другую комнату и возвращается с толстой растрепанной рукописью и делает несколько танцевальных движений. - Наша книга, наша книга, - поет она.
- Беллочка, ласонька, положи, - просит Роберт. - Перепутаешь страницы.
Она кидает рукопись ему на колени.
- Держи, - смеется она, - я спущусь в гастроном, куплю чего-нибудь пожевать.
- Ну, а как ты будешь жить с Диром? - задаю я вопрос. От того, как они поделят власть, зависит очень много для института и для Роберта, у которого нет так называемого опыта руководства.
- Это очень важно, очень важно, - шепчет Белла, не отрывая продолговатых ореховых глаз от лица мужа.
- А Дир сказал мне так: "Когда вас нет, я делаю все, когда меня нет, вы делаете все. А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем".
Роберт хохочет. Все это и правда выглядит весело, смешно и хорошо. Это может оказаться плохо только для Роберта, для него, потому что он не человек-жертва и не захочет бросить свою лабораторию, у него там рождается интересный процесс, и докторскую он пишет. Хотя писать диссертацию у нас в институте считается стыдно, это "для себя", и многие талантливые ребята считают более честным сейчас диссертации не писать, а работать, выполняя заказы промышленности. Проблема отдачи - проблема номер один для нашего института. Все это довольно тяжело примиряется: сегодняшние нужды страны, подлинно научная исследовательская работа, проблема отдачи и пресловутые диссертации. А главная непримиримость заключена в двух словах - быстро и хорошо. Вот чего мы никак не можем. Мы можем быстро и плохо, хорошо и медленно. Медленно, чтобы как следует подумать. Годы там, где мы сейчас считаем месяцами. А этого нам не могут позволить.
- "А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем", - смеется Роберт.
- Очень смешно, очень смешно, блеск, - шепчет Белла и бежит в гастроном.
Роберт звонит, зовет Завадского. Мы все живем в одном доме, или в соседнем, или через пять домов отсюда. И я переезжаю на следующей неделе. Одинаковые дома, одинаковые лестницы, одинаковые квартиры, обставлены одинаково. Наши квартиры наполнены магнитофонами, телевизорами, проигрывателями, транзисторами, холодильниками.
Завадский входит с видом человека, который смеялся на лестнице и намерен смеяться весь вечер.
- Он еще станет бюрократом, клянусь. Это не шутка, перемена пе-аш среды. Я уже вижу на его лице отблеск чего-то такого.
- Вы, ребята, на первых порах будете мне помогать, - просит Роберт, пожалуй, чуть серьезнее, чем ему бы хотелось.
- Это ты будешь нам помогать, - говорит Завадский, укладываясь в кресло. - Заявляю официально, что я решил пойти по пути хулиганства. Будут хулиганить, не ходить, не писать. Все кончаю - заседания, бумаги, все. Точка. И потом, мне нужен зам по технологии и бюрократизму, ты мне его дай. - Завадский потирает руки и заглядывает нам в глаза.
- Должен дать, - говорю я, - ты теперь все всем должен.
- Молчать! Знайте свое место! - отвечает Роберт. - Я вас вызову через секретаря.
- Глупенький, - говорю я, - жизнь сенсаций коротка. Пользуйся.
- А письмо сегодня было? - спрашивает Роберт Завадского.
Тот краснеет: одна ленинградская девушка пишет ему письма чуть не каждый день. Сегодня письмо было.
- Тогда женись, - смеется Роберт.
Появившаяся в дверях Белла мгновенно подхватывает:
- Правда, почему вы не женитесь?
- Она испортит весь мой порядок. Я тогда ничего не найду. Я знаю. Я пробовал. Я был почти женат.
- Это так плохо? - спрашивает Белла, глядя на Роберта.
- Все лежало не на месте. Клянусь. Это было ужасно! И она все время напевала.
- Та была другая.
- Звали ее так же, - смеется Завадский. - Ира. Все они Иры. Клянусь.
- Письма она пишет изумительные, - говорит Роберт. - Женись на ней, старик. Хорошая девочка. И влюблена. Если бы мне писали такие письма!
- Хватит, ребята, хватит. Серьезно прошу, - молит Завадский, вступитесь за меня, Маша.
Я знаю, как ему неловко. Знаю, что ему неловко, даже когда он видит в почтовом ящике конверт с синими и красными полосками - авиа, хотя и приятно. Я знаю это так, как будто сама по утрам вынимаю из ящика пестрые конверты с чьей-то надеждой, которую я обману.
- В гостиницу.
- Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете?
- Кто? Я?
- Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов.
- Моя лаборатория обречена работать вхолостую...
- Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто.
- Ну и...
- Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти...
Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно!
- Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову.
- А можно помочь? - спрашиваю я.
- Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться.
- Договорились. В семь жду вас.
Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине.
Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину.
На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е".
"Печальная ситуация", - сказала я себе.
- Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом.
- В каком смысле?
- Например, донести ваши Чемоданы.
- Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я.
- Увы, это так.
- Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно.
- Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология?
"Помог", - подумала я.
- Институт, - ответила я, - НИИполимер.
- Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать.
- Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе.
...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский".
До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом.
Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной.
- Мамочка, привет! Это я, Маша!
- Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось.
- Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье.
- А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе.
- Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка?
- Какие у меня могут быть дела?
- Ну все-таки. Как?
- Никак.
- То есть?
- Никак и никак.
- А здоровье?
- Тоже никак.
- Что это значит?
- Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю.
- Прекрасно. А деньги?
- Деньги мне не нужны. Чем ты болела?
- Я не болела, мамочка.
- Ты меня не переубедишь.
- Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент.
Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит.
Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет.
Я представляю себе, как она сейчас сидит в комнате, глядя перед собой в одну точку, сжав папиросу, как оружие, из которого она стреляет в себя. Окружена дымовой завесой. Она сидит в какой-то необыкновенно неудобной позе, одна нога поджата, другая вытянута вперед. Не знаю, кто и на чем может так сидеть, - она так сидит на стуле, и ей удобно.
Ела ли она сегодня что-нибудь? Или только пила чай и курила? Уехав из Ленинграда на самостоятельную трудовую жизнь, я проявила силу воли, характер, самостоятельность и бросила ее.
Теперь звоню по телефону. И все стараюсь представить себе, как оно все есть и как будет дальше, и почти никогда не думаю о том, как было.
А было так. Всегда, всю жизнь, всю ту ленинградскую юную далекую жизнь, я была единственной дочерью любящих родителей. Это очень хорошо до тех пор, пока ты ничего не понимаешь и живешь, имея перед собой простые задачи - учиться, читать, гулять, дружить, расти, не болеть. Но потом, в какое-то мгновение все опрокидывается, резко меняется, и твои родители становятся твоими детьми. А ты пропала. Я уже не помню, когда и как это случилось, знаю, что давно, и, хотя мама продолжала и до сих пор продолжает давать советы на все случаи жизни и говорить о плохой погоде и теплой одежде, теперь я отвечаю за нее, а не она за меня.
Внешне все оставалось по-прежнему. По-прежнему я должна была отчитываться, куда иду и с кем и когда вернусь, звонить по телефону, если задерживаюсь, и по возможности не задерживаться, выполняя тот свод правил поведения, которые родители изобретают для своих детей. Хороши эти правила или плохи, не мне судить. Сначала их выполняешь, потому что мир открывается тебе вместе с ними, а потом просто выполняешь. Тебе это нетрудно, а родителям важно. Им это страшно важно, может быть, важнее всего на свете. А в один прекрасный день берешь и уезжаешь.
Для того чтобы уехать, потребовалась вся жестокость. Как я сумела это сделать, не знаю. Но сделала. Повторить это было бы невозможно.
Я посылаю маме деньги, звоню ей, пишу письма, зову приехать. Но она не приезжает, не может. Теперь дома она одна. Все там осталось на своих местах, только нет тех, кто там жил. А рояль стоит, и буфет красного дерева стоит, и письменный стол отца, и его рабочее кресло, картина на стене - японская гравюра невыясненной художественной ценности, книги на полках и в шкафах. И все книги читанные, хорошо знакомые, как и чашки в буфете. Уютная квартира, но темная, окна во двор, и потому всегда горит электричество. И в окнах напротив тоже всегда горит электричество.
Давным-давно научилась я страшиться за благополучие родного дома. Да и не благополучие, его не было вовсе, а за само существование его. Давно поняла его невечность, его слабость и его боль...
Я поставила на круглый стол стаканы, вино, шоколад и ресторанский сахар. И не стала переодеваться к приходу гостя, осталась в брюках и свитере, вспомнив раздробленные пуговицы и вязаный жилет.
В первую секунду я, как говорится, не поверила своим глазам. Так безупречно элегантен был человек, которому я открыла дверь. Повеяло Москвой и Ленинградом, университетом в торжественные дни и филармонией в вечера знаменитых концертов. Я уперлась глазами в неслыханный по своей изысканности мраморно-серый галстук с красными рапирами и сказала:
- Прошу.
Нет, этот пижон - это уже была не я при всей моей спортивности и стремлении быть модной. И мужская элегантность выше женской.
Мой гость плюхнулся в хилое креслице "модерн", а я села на бархатный диван с валиками. Обстановка гостиничного номера отражала общее положение в городе, на транспорте, в институте - везде новые, современные формы жизни наступали, а старые отступали.
Мы закурили и посмотрели друг на друга с удовольствием.
- Итак, мадам, что вас интересует? - спросил Леонид Петрович. - С чего мы начнем? Ваш ленинградский опыт вам пригодится, но у нас, разумеется, есть свои _нюансы_. Начальство твердит, надо профилироваться, надо специализироваться, а, с другой стороны, держим четыре института в одном. Тогда надо четыре замдира по науке. А то получается глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям.
С первыми словами этого чудака, тайного моего двойника, я услышала про то, что меня интересовало. Я так любила это святое недовольство существующим положением вещей. Наш институт, все в нем, конечно, неправильно и не так, хотя он на прекрасном счету в Комитете, он выдает продукцию - пластики, синтетическое волокно, он внедряет, он один из самых внедряющих институтов, молодой, растущий, современный. Сейчас мы выработаем программу реорганизации института. Каждый институт нуждается в такой программе - московский, ленинградский. Неплохо сказано - четыре замдира по науке. И я представляю себе, как четыре замдира дерутся между собой. На экране телевизора нечто вроде ринга, одновременно выступают две пары боксеров. И никогда нельзя понять, кто победил, пока не скажут.
Я пошла в маленькую комнату, где дежурные восьми этажей день-деньской пили чай с булками и хлебом. Плитка была не сломана. Я поставила греться здоровый артельный чайник. Мой гость предупредил, что пьет много чая. Физкультурники и цыгане одобрили мои короткие клетчатые брючки деликатным свистом.
Завадский попросил разрешения снять пиджак, и мы продолжили нашу беседу.
- Что получается. Науку с меня не спрашивают, зато очень строго спрашивают побочные вещи. А меня, черт подери, интересует наука, а все эти посторонние дела, они мне вот где, - он сжал себе горло и показал, что задыхается.
- Ладно, - сказала я, - посторонние дела тоже нужны. Без них не проживешь. Наука наукой, но институт отраслевой, кто-то должен обслуживать промышленность. Кто-то должен внедрять.
- А-а, внедрять, - зарычал он. - Академик Арбузов в тысяча девятьсот пятом году открыл реакцию Арбузова. Пятьдесят лет прошло. Тоже внедрение.
- Аа-а, - сказала я, - Чаплыгин в том же году рассчитал крыло сверхзвукового самолета, а понадобилось в сорок пятом. И так далее.
- Все ясно, - сказал толстяк. - Как там чай?
Я притащила чайник и заварила чай.
- Кому-то надо давать материалы, в которых нуждается страна, - сказала я скрипучим голосом фразу, более пригодную для публичного выступления, нежели для частной дружеской беседы. Я убеждаю себя не бояться таких фраз, хотя бы потому, что многие мои товарищи их боятся. И Завадский посмотрел на меня с удивлением. Теперь мне уже будет труднее объяснить, что я, как и он, верую свято - из ничего чего не получается. Без науки можно делать только примитивные вещи. В программе записано: наука станет производительной силой. А с нас требуют работы, которые как пробки вылетали бы из института. Нужна галочка - внедрилось, внедрилось, внедрилось. Нас торопят, толкают, ругают, подстегивают, подгоняют... Мы нервничаем, спешим, начинаем халтурить, у нас получается плохо. И мы это знаем, но ничего не можем поделать. В химии вся быстрая работа от лукавого. Если бы можно было быстро и хорошо!
- Ладно, - сказала я, - я пошутила. Все все понимают. Бессемер, Чаплыгин, Арбузов, Циглер, Натта.
Все-таки я сумела сделать так, что мой гость замкнулся в себе. Со мной так часто получается, что я сбиваю человека с толку, создаю о себе превратное впечатление. Неосторожным словом, или репликой, или неожиданной резкостью. В конце концов Завадский, меня еще мало знал, а может быть, я дура, может быть, намерена не работать, а зарабатывать, а моя диссертация - липа, классическая химическая компиляция, результат не моей дружбы с наукой, а моей дружбы с начальниками науки. Все это, пожалуй, промелькнуло в синих глазах, внимательно посмотревших на меня. Ох, я знаю эти пытливые взгляды честных трудяг, не умеющих разбираться в людях. Мой гость, безусловно, принадлежал к этой породе. Теперь он не захочет говорить со мной. Я хотела, чтобы он рассказал мне о Тереже. Но его интеллигентность не позволит ему говорить со мной о Тереже.
- Хороший чай? - спросила я.
- С женщинами вообще трудно разговаривать. Хотя и приятно, - сказал он. И после этого замолчал надолго.
О чем он думал, глядя мимо меня в окно на зубчатую стену кремля, я, естественно, не знала. Он улыбался дружелюбно, но какая-то неловкость поползла, поползла между нами. Теперь уж поможет только то, что нам предстоит вместе работать и вариться в одном котле. Друзьями так быстро не становятся, попробовала я себя утешить. Ничего. Неловкость возникла, я сама виновата, но это ничего, так и должно быть, он хороший человек, а я дура. Кажется, ему просто стало скучно.
- Я была сегодня в церкви, - сообщила я.
- Потрясающие фрески.
- Я их не видела.
- А зачем вы ходили? Молиться?
- Было много народа. К фрескам было не подойти.
- Жаль, жаль.
Мы пили чай.
- А помните ваш приезд, - засмеялся он, - с клетчатыми чемоданами...
- Если бы не вы...
- Моя роль была скромной.
Из холла послышался рев толпы.
- Наши забили гол, - сказала я. - Размочили.
По телевизору показывали международный матч. Завадского это не интересовало.
Он налил себе третью чашку чая, я протянула ему ресторанский сахар. Разговаривать нам было не о чем. Ну и пускай. Чем я была виновата, и что я могла поделать. Все это тоска. Не разговаривать тоска. А разговаривать тоже тоска.
3
Белла Иванова считает, что подъем большой химии неразрывно связан с успехами ее мужа Роберта Иванова, совершается при его участии и в какой-то степени под его руководством. В химии полимеров ему, несомненно, принадлежит почетная роль. Она считает, что Роберт удалился сюда из Ленинграда для совершения великого открытия или по сверхзаданию. Все, что больше похоже на действительность, обычно ее мало интересует. Но иногда вдруг начинают интересовать мелкие подробности и кто что сказал и как посмотрел. Она начинает спрашивать, что сказал директор Роберту, и что Роберт на это ответил, и что потом сказала секретарша.
Она отворяет мне дверь со словами:
- Ну скажи, откуда я знала, что ты придешь!
Я смотрю на ее голову.
- Можно перекрасить, но, по-моему, не стоит. Ничего получилось? Идет? Что? Нет? - говорит Белла.
- Ужас, - отвечаю я.
- Предыдущий цвет был лучше?
- Н-не знаю.
- Раз не знаешь, значит, хуже, - говорит Белла. - А по-моему, хорошо. И все-таки я знала, что ты прядешь. Даже хотела приготовить роскошный ужин.
- Не приготовила?
- Я бы приготовила, если бы были деньги.
- Купила чего-нибудь?
- А-а, деньги... Значит, голова плохо? Недорыжила?
- Этого бы я не сказала.
- Деньги будут и очень много. Я тебе тогда дам.
- Вот будет хорошо.
- Нет, серьезно. Робик кончает книжку. Это, конечно, не "Война и мир", но солидное исследование, которого давно ждут химики.
Я прохожу в комнату. В комнате одна стена ярко-лиловая, на ней висят железные и деревянные цепи, иконы и глиняные тарелки.
- Все надо выбросить, - говорит Белла, перехватив мой взгляд.
- Где Роберт?
- В обкоме.
- Зачем?
- Не знаю, - отвечает она с улыбкой, означающей, что в обкоме без Роберта не могут обойтись. - Придет, расскажет.
- Радуешься?
- А что, ведь приятно, конечно. Хочешь позвонить в Ленинград? В кредит.
- Хочу принять ванну.
- А я пока сварю кофе, - говорит Белла, глядя в зеркало на свои волосы.
В ванной на стеклянной полке под зеркалом цветы в горшке и батарея банок с кремами.
- Мажься, - раздается голос Беллы. - Хочешь, я тебе все подарю? Все эта банки можешь забрать. Они твои.
Я молчу. Ей, конечно, надо идти работать. Или родить. Все это уже говорено, и ничего нового не прибавишь. Она могла бы работать переводчицей у нас в институте, она знает английский язык. Или в школе. Детей бы учила. Дети как раз таких любят.
Белла за дверью говорит:
- Бери все. Я тебя очень люблю. Я тебе еще что-нибудь подарю.
И уходит на кухню варить кофе, по дороге запускает магнитофонную ленту.
Я знаю, почему Роберт в обкоме, его хотят сделать заместителем директора по науке. Хорошо это или плохо? Кто знает! Для института, наверное, хорошо. Молодой, энергичный, смелый, прогрессивный. Блестящий ученый. И вообще здесь дают двигаться молодым. Если Роберта сделают замдиректором, мне-то будет лучше. Он поможет нам. Я и сегодня пришла к нему, чтобы он нам помог. Я решила открыто заявить, что Тереж обманывал руководство института и Комитет, расписывая перспективность своих тем и докладывая о том, что им сделано. Им ничего не сделано и не могло быть сделано, ибо у нас нет чистого сырья для этих полимеров, и в ближайшие годы его не будет. У американцев сырье есть, но они отказываются его нам продавать именно потому, что понимают: у нас оно будет не скоро. У нас еще нет технологии, нет методов очистки. Нашим сырьем являются достаточно сложные химические продукты.
Я понимаю, что вступаю в борьбу, которая может мне оказаться не по силам, но что делать? Другого выхода нет, я все обдумала и выбрала. А если Роберт будет замдиром, он поддержит нас.
Но когда он приходит домой, я начинаю его пугать:
- Ничего хорошего из этого не получится. Ты не тот тип. На таком месте требуется человек-жертва. Талантливый эрудит-дилетант, ученый администратор.
- Это я, - смеется Роберт.
- Пусть сам он ничего не создаст, не изучит, не будет формулы его имени, но он объединит, направит, раскидает свои мысли и идеи, а сам останется ни при чем. Он должен делать тысячу дел в день, из которых девятьсот он делает за других.
- Это я.
- Под его руководством напишут кучи кандидатских и докторских, а он не напишет ничего. Безымянный ученый, человек-жертва.
- Это я.
- Ты тот, кого благодарят в конце. А еще разрешите принести мою искреннюю благодарность Ивану Ивановичу, чьи любезные советы, без чьих любезных советов этот скромный труд...
- Откажусь!
- Правильно! Зато сможешь потом говорить, что сам не захотел. А то тебя снимут раньше, чем ты успеешь обойти тридцать лабораторий.
- А я и не собираюсь их обходить. Руководить надо в общем и целом. Ты этого не знала?
А Белла ликует:
- Смешно, Робик - и вдруг _это самое_. А ему пойдет. По этому поводу надо выпить.
- В том-то и дело, что Робик не это самое, - уже вяло договариваю я.
Все дело в Белле, ей хочется, чтобы Робик стал это самое. Она поджигательница, ей хочется шума, почета, поездок в Москву, командировок за границу, ей-это надо, ему нет. Ему не надо становиться научным руководителем института, я понимаю.
Но могу только сказать последний раз тихо:
- Откажись, Робик. Зачем тебе?
Не эти слова сейчас нужны, и Роберт их не слышит.
- Ну, тогда поздравляю. Тогда все здорово! Ты молодец!
Это он слышит.
Раньше Роберт говорил "я все могу", но это не к тому относилось, чтобы стать замдиром и сидеть в президиуме.
Белла говорит:
- Если я правильно понимаю, замдиректор - это больше, чем директор.
- По этому поводу надо выпить, - замечает Роберт и вынимает из портфеля бутылки. - Беллочкина идея... как всегда... правильная... выпьем за Беллочку.
- А что ты думаешь, - обращается Белла ко мне, - вот мы к нему привыкли, знаем его недостатки, нам он не кажется выдающимся. Обыкновенный парень, но эти-то обыкновенные парни...
- Беллочка... - ласково говорит Роберт.
- Или вот... - Белла выбегает в другую комнату и возвращается с толстой растрепанной рукописью и делает несколько танцевальных движений. - Наша книга, наша книга, - поет она.
- Беллочка, ласонька, положи, - просит Роберт. - Перепутаешь страницы.
Она кидает рукопись ему на колени.
- Держи, - смеется она, - я спущусь в гастроном, куплю чего-нибудь пожевать.
- Ну, а как ты будешь жить с Диром? - задаю я вопрос. От того, как они поделят власть, зависит очень много для института и для Роберта, у которого нет так называемого опыта руководства.
- Это очень важно, очень важно, - шепчет Белла, не отрывая продолговатых ореховых глаз от лица мужа.
- А Дир сказал мне так: "Когда вас нет, я делаю все, когда меня нет, вы делаете все. А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем".
Роберт хохочет. Все это и правда выглядит весело, смешно и хорошо. Это может оказаться плохо только для Роберта, для него, потому что он не человек-жертва и не захочет бросить свою лабораторию, у него там рождается интересный процесс, и докторскую он пишет. Хотя писать диссертацию у нас в институте считается стыдно, это "для себя", и многие талантливые ребята считают более честным сейчас диссертации не писать, а работать, выполняя заказы промышленности. Проблема отдачи - проблема номер один для нашего института. Все это довольно тяжело примиряется: сегодняшние нужды страны, подлинно научная исследовательская работа, проблема отдачи и пресловутые диссертации. А главная непримиримость заключена в двух словах - быстро и хорошо. Вот чего мы никак не можем. Мы можем быстро и плохо, хорошо и медленно. Медленно, чтобы как следует подумать. Годы там, где мы сейчас считаем месяцами. А этого нам не могут позволить.
- "А когда мы оба, то я не знаю, что мы делаем", - смеется Роберт.
- Очень смешно, очень смешно, блеск, - шепчет Белла и бежит в гастроном.
Роберт звонит, зовет Завадского. Мы все живем в одном доме, или в соседнем, или через пять домов отсюда. И я переезжаю на следующей неделе. Одинаковые дома, одинаковые лестницы, одинаковые квартиры, обставлены одинаково. Наши квартиры наполнены магнитофонами, телевизорами, проигрывателями, транзисторами, холодильниками.
Завадский входит с видом человека, который смеялся на лестнице и намерен смеяться весь вечер.
- Он еще станет бюрократом, клянусь. Это не шутка, перемена пе-аш среды. Я уже вижу на его лице отблеск чего-то такого.
- Вы, ребята, на первых порах будете мне помогать, - просит Роберт, пожалуй, чуть серьезнее, чем ему бы хотелось.
- Это ты будешь нам помогать, - говорит Завадский, укладываясь в кресло. - Заявляю официально, что я решил пойти по пути хулиганства. Будут хулиганить, не ходить, не писать. Все кончаю - заседания, бумаги, все. Точка. И потом, мне нужен зам по технологии и бюрократизму, ты мне его дай. - Завадский потирает руки и заглядывает нам в глаза.
- Должен дать, - говорю я, - ты теперь все всем должен.
- Молчать! Знайте свое место! - отвечает Роберт. - Я вас вызову через секретаря.
- Глупенький, - говорю я, - жизнь сенсаций коротка. Пользуйся.
- А письмо сегодня было? - спрашивает Роберт Завадского.
Тот краснеет: одна ленинградская девушка пишет ему письма чуть не каждый день. Сегодня письмо было.
- Тогда женись, - смеется Роберт.
Появившаяся в дверях Белла мгновенно подхватывает:
- Правда, почему вы не женитесь?
- Она испортит весь мой порядок. Я тогда ничего не найду. Я знаю. Я пробовал. Я был почти женат.
- Это так плохо? - спрашивает Белла, глядя на Роберта.
- Все лежало не на месте. Клянусь. Это было ужасно! И она все время напевала.
- Та была другая.
- Звали ее так же, - смеется Завадский. - Ира. Все они Иры. Клянусь.
- Письма она пишет изумительные, - говорит Роберт. - Женись на ней, старик. Хорошая девочка. И влюблена. Если бы мне писали такие письма!
- Хватит, ребята, хватит. Серьезно прошу, - молит Завадский, вступитесь за меня, Маша.
Я знаю, как ему неловко. Знаю, что ему неловко, даже когда он видит в почтовом ящике конверт с синими и красными полосками - авиа, хотя и приятно. Я знаю это так, как будто сама по утрам вынимаю из ящика пестрые конверты с чьей-то надеждой, которую я обману.