- Вообще ты друг, - отвечает Петя, - но в этом вопросе ты мой друг-враг, ты мой идейный противник.
   Действительно, только в этом единственном случае Петя и его жена спорили. Вообще же они были единодушны, они были как чашка и блюдце, как стена и крыша, как то, что никогда не взаимоуничтожается, только взаимодействует.
   - Мария Николаевна...
   Петя что-то мнется. Я смотрю в его юное лицо студента-спорщика, с взъерошенными волосами и серыми добрыми глазами с длинными ресницами, которые летают над лицом, как крылья. Лицо жены выглядит старше, хотя они ровесники, на нем отпечаталась вечерняя усталость.
   - Веткин всегда все знает, Мария Николаевна, и он сегодня дал такую информацию, что в Комитете вами здорово недовольны. В том смысле, что вы заваливаете важнейшую тему N_2, она проходит по важнейшим, и что в армии невозможно, чтобы каждый брал ружье и стрелял куда хочет, а в науке можно. Вы знаете, чьи это речи про науку и ружье?
   - Знаю.
   - Тережа. Вас еще здесь не было, когда он носился с этой темой, прокричал-прокукарекал на весь Союз. И завалил. Вам дали расхлебывать. Математически она решается, но базы для нее нет. Я много думал, что же это такое. И понял: это химическая мечта, красиво завернутая в научную бумажку. Это гипноз, которому все хотят поддаться. Был у нас такой здесь Мирский, вы, наверное, слышали, он чуть не умер из-за этих тем. Работал-работал, зашел в тупик, начал протестовать, плюнул и ушел. А теперь Тереж капает на вас в Комитете, и меня это возмущает. Вот такая информация. Товарищ Веткин знает точно, он всегда все знает точно. У него это дело поставлено на научную основу - знать точно. Он сообщил мне это сегодня в конце дня. А товарищ Тереж, видите ли, коварен. Опасен. У него всюду друзья.
   - А что нам Тереж? Мы его не боимся.
   - Да ничего, - соглашается Петя. - Конечно, не боимся.
   Я улыбаюсь и начинаю острить, показываю друзьям, что происки Тережа и его жалкое коварство для меня - тьфу.
   Мне не страшно, что треплют мое доброе имя. Противно, что Тереж предлагал мировую, звал в гости, был любезен.
   И я ничего не могу сказать даже Пете, товарищу своему, который ждет боевых слов о моей боевой готовности, На меня наезжает странное, тупое затмение, черный рояль. Старый черный кабинетный рояль фирмы "Дидерихс", который стоял у нас в столовой. У него, как говорила мама, был хороший номер и треснувшая дека. Он становился вдруг огромным и наезжал на меня. У меня всегда был один и тот же бред во время болезни, вот этот.
   Мы стоим в маленькой прихожей, полной крошечной обуви, и я смотрю на эти невероятно маленькие стоптанные галошки, сапожки, сандалики на полу и думаю, что это, наверно, должно дорого стоить - такое количество маленькой обуви.
   - Вы огорчились? - спрашивает Петя-Математик.
   - Абсолютно нет, - отвечаю я, - что вы! Не такая я идеалистка и не первый день живу на свете.
   Что-то еще и еще я произношу, стремясь показать, что я тертая и бывалая и человеческая подлость для меня в порядке вещей.
   Ребята смотрят на меня с состраданием, а я продолжаю говорить, острить, прощаюсь и не ухожу. В эту минуту я выгляжу чудачкой.
   Мне всегда казалось, что во мне что-то есть от чудачки, от той, которая забывает заправить блузку в юбку, оставляет непогашенную сигарету, роняет хлеб на пол, рассеянно мотает головой, говорит много раз "да-да", "нет-нет", "извините", "спасибо".
   Сейчас в прихожей я говорю "спасибо". И все не ухожу и не ухожу. Наконец говорю:
   - Ребята, я совсем забыла. Ведь мне должен звонить Ленинград.
   Поймав сострадательные, понимающие взгляды, добавляю:
   - И Москва тоже.
   На лестнице вспоминаю голос Леонида Петровича: "Моя беда знаете какая? Что я впадаю в панику на три дня, а надо свести до пяти минут. Вы на сколько впадаете в панику, Маша?"
   18
   Докладную я отослала в Комитет. Но с директором еще раз поговорить не смогла: он уехал в Италию. Во главе института остался Роберт, для которого отъезд начальства был очень некстати: ему надо было пропадать у себя в лаборатории, там налаживали процесс, секретный и срочный, как все там у них.
   Я хотела посоветоваться с Робертом, как защищаться и как действовать на тот случай, если события примут для меня грозный характер. Кто его знает, ведь это все была та область, где Тереж был опытным генералом, а я необстрелянным лейтенантом.
   В институте Роберта не поймать. Его главная шутка теперь заключалась в том, что он брался научно доказать, что его не может быть ни в одном определенном месте. "Я тот, - говорил он, - который только что был и сейчас будет", - и смотрел на вас затравленными, злыми глазами.
   Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла.
   Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за ум.
   В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все стоит на местах, как прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся эта дикая мура - цепи, иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный.
   В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных салфетках, в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки.
   Последний раз, когда я была здесь, все находилось в запустении, холодные угли стыли в очаге.
   - Отварить тебе сосисочки? - спрашивает она и снимает с белого крючка игрушечную голубую кастрюльку. - Яишенку?
   На буфете в деревянной миске лежат яйца. Это натюрморт, но можно зажарить из него яичницу.
   Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни не видела я такого порядка и уюта. Я говорю:
   - Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта!
   - Правда? - радуется она.
   Она двигается по кухне так, как можно двигаться по такой кухне, по такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме.
   - Роберт звонил? Скоро придет? - спрашиваю я и не удивляюсь, если она спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником.
   - Боже, как Робик вкалывает! - восклицает она. - Это уму непостижимо. Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная. В институте должно быть две-три крупных проблемы...
   Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине.
   - ...Институт разбрасывается, и замдир по науке тоже. Развели тридцать лабораторий. У Форда один мотор делают пятьсот человек. А у вас в одной лаборатории пять проблем. А вы призваны загружать заводы. - Она несется во весь опор. - А Робик увлекается - это "А". Робик очень добросовестен - это "Б". Он сам говорит; "Каждый пункт можно выполнить десятью опытами, а я могу тысячью". Наше последнее увлечение ты знаешь? Катализ. На грани наук и загадочно. Мы влюблены в катализ. Может быть, это хорошо? Я не знаю. Робик талантливый, так все говорят. Это налагает на меня обязательства...
   - Ну, а...
   Белла сразу понимает, о ком я хочу спросить.
   - Все! Кончено! - кричит она. - Они мне надоели. Подонки! Ненавижу! Все врут, все представляются, шмотки, коньяк, бесконечные встречи там, и там, и там, и никогда нельзя понять где. И потом, что это, скажи? Дружба? Товарищество? Компания? Общество? Не знаешь? И я не знаю. У каждого из них есть профессия, работа, должность. Свое честолюбие. Все растущие, если хочешь знать. Неплохие ребята каждый в отдельности, но все вместе это лишено смысла. Они сами разбредутся скоро. Вот увидишь. И у меня своя судьба.
   - А реставрация икон?
   - Кончено! Я не встречаюсь с ним. Зачем? Он мне не нужен, и я ему не нужна. Я не вижу его больше и живу, видишь, живу прекрасно, по-моему, гораздо лучше, чем раньше. А Роберту я нужна. И точка. Кончено! Если хочешь знать, то ничего не было.
   Белла закуривает, кося на меня ореховым глазом.
   - А почему ты не хочешь родить ребенка?
   - Рожу. Это не фокус. Рожу.
   Белла тяжело вздыхает.
   - Но он был изумительно интересный человек. Я ничего похожего больше не встречала. Теперь я имею право это сказать, раз я его не вижу. Я не хочу, вернее, не должна изменять Робику. Тогда надо уходить. А тот и не зовет. Он сам не знает, чего хочет. То есть он знает. Но я не хочу. Не могу. Вот такой текст.
   Я так и думала, что дело плохо. И не поверила ни натертым полам, ни всей этой муре насчет катализа, которую она мне преподнесла.
   - Он сложный, может быть, не совсем понятный. Конечно, неврастеник. У него было трудное детство. Без отца. Он навсегда обиженный и от этого гордый. Трудный характер. Нервы это, или распущенность такая, или обстоятельства, я так и не знаю. Тебе этого не понять.
   - Где уж мне! - говорю я грустно.
   - Ты считаешь, что нет нервов и нет обстоятельств. Но ты глубоко ошибаешься.
   - Ничего не изменилось, - говорю я.
   - Ты видишь, я сижу дома, хожу только на рынок, никого не вижу, не встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось.
   - Ну что изменилось?
   - Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было честно. Это уже поступок. И я не вижу его больше, не слышу его голоса. Никогда не думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть сидит на своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь. И я бы туда поехала.
   - Что бы ты там делала?
   - Люди везде нужны. В нашей необъятной стране...
   - Что бы ты там делала?
   - Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все делала, что надо. Белье стирала, щи варила. Печь топила. Дрова запасала. Грибы собирала бы и сушила. На зиму.
   В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и в натертых полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она тогда придет, к какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна, тогда уже по-настоящему!
   И я, не сдержавшись, кричу:
   - Дура ты, дура!
   - Жалеешь Роберта.
   - Тебя!
   Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать.
   - Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе?
   - Не знаю, - отвечает она и продолжает плакать.
   Приходит Роберт, оживленный, как всегда энергичный. Вот человек, который мчится на предельной скорости.
   Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится последнее время по институту: "А пропадите вы все пропадом!"
   Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший.
   - Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас люблю. Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх, жизнь наша! Ну как ты сегодня, малышка?
   - Неважно, - отвечает Белла.
   - Надо лечиться, - говорит Роберт, - покажись врачам. Где опять болит?
   - Сегодня болит под ложечкой.
   - Где это под ложечкой? - спрашивает Роберт, улыбаясь, но спохватывается: улыбаться нельзя. - К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не хочу тебя потерять.
   Все-таки удержаться от иронии ему трудно.
   - Врачи! - восклицает Белла. - Какая чушь!
   - Ты не веришь в медицину?
   - Что они понимают, врачи? Здешние, я имею в виду, из районной поликлиники. А бюллетень мне не нужен.
   "Неужели она преследует какие-то дальние цели?" - приходит мне в голову, но не хочется так думать.
   - Идея! - восклицает Роберт. - Санаторий! Я думаю, санаторий - это то, что нам надо.
   Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он должен с ней считаться, она его жена. Он думает так: пусть поедет, проветрится, потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему и так весело.
   Перед нами молодая женщина с яркими ореховыми глазами на очень белом лице и темными, как будто ржавыми волосами. Сейчас, когда она врет и возбуждена, она еще красивее, чем обычно. Роберт любуется ею. Она продолжает валять дурака, изображать болезнь, которую даже не потрудилась выдумать как-нибудь поскладнее.
   - А есть такие санатории? - спрашивает она слабым голосом человека, далекого от всех дел на этой грубой земле.
   - Найдем тебе, крошка, все, что пожелаешь. А сейчас ужин на скорую руку.
   Я откладываю свой разговор.
   За ужином переходим от пункта первого - болезни, - оставшегося нерешенным, к пункту второму - трудоустройству, - который также не будет решен.
   - Я хочу идти работать, вы можете это понять! - Белла говорит это так, как будто мы ее не пускаем.
   - Ласонька, иди! - улыбается Роберт. - Я не против.
   - К вам в институт я не пойду.
   - Не надо, - с готовностью отзывается Роберт. - Мудро.
   - Тогда куда?
   - Маша, посоветуй. - Роберт встает, он почти не ел, выпил рюмку коньяку, стакан чаю и пошел к себе.
   Немного погодя он зовет меня.
   - Понимаешь, - говорит он усталым голосом, - конечно, ей скучно, бедняге. И работы для нее интересной нет. Мне что? Мне знаешь, как говорил Чернышевский, - мне бы в какой-нибудь Саратов и на сто рублей серебром книг, и никакого университета не надо. А ей... надо. - Он горько усмехается.
   - Не люблю Чернышевского, - замечает Белла, подходя к нам. Взгляд у нее несчастный и подозрительный.
   Полки в кабинете перекосило от непомерного количества книг, которые туда напиханы. Книги по специальности.
   - Я зулус, - вздыхает Роберт, - на художественную литературу меня не хватает. Беллочка читает.
   Серая канцелярская лампа на его столе имеет такой вид, как будто ей свернули шею. Это удобная для работы лампа, но в ее серебряно-серой самолетной окраске и в ее форме что-то беспощадное, от нашего века, признающего только одно - работу.
   - Робик, - говорю я, понимая, что ему не до меня и моих дел. - Разведка донесла: Тереж орудует в Комитете против меня, я, дескать, запорола перспективную тему и самовольно взялась за другое.
   - Ну да, он недавно ездил в Москву, я ему командировку подписывал, рассеянно говорит Роберт. - Почему-то я еще должен все командировки подписывать.
   Мукой стало с ним разговаривать.
   - Как ты все-таки считаешь: надо мне что-то делать или плевать?
   - Для тебя будет в миллион раз лучше наплевать. Включаться в такие штуки обходится много дороже. Разве ты этого не знаешь?
   Я это знала, несмотря на свой малый опыт. Интриги можно только презирать, участвовать в них - ни в коем случае.
   И все-таки Роберт чересчур спокоен, чересчур рассудителен и ограничивается общими советами. Я рассчитывала, что он предложит свою помощь. Он не делает этого. Ведь он мог помочь, поддержать меня, нажать в Комитете, не знаю, что еще, ему виднее.
   - Мудрость и спокойствие, - говорит Роберт, - не поддаваться. Я знаю не только людей, но целые институты, которые лихорадит от склок. Мы с тобой современные деятели, дорогая, хотим работать, а склочничать не хотим.
   Он сочувственно смотрит на меня энергичными блестящими глазами и призывает быть на высоте, но я понимаю, что он хочет только, чтобы я ушла, оставила его одного. Вон на столе под беспощадным светом лампы ворохи, исписанных листов его книги, с которых он не снимает руки, и часы - они показывают катастрофу, лихорадку, сумасшедший дом.
   "Уйдите, замолкните, исчезните!" - молит душа в худом теле друга моего Роберта, одетого к тому же заботами жены в черную куртку с красными полосами, на серебряных пуговицах с гербами. И куртка эта велика ему, длинна, широка в плечах, кажется, одно неосторожное движение - и он из нее выпадет.
   - Пока, старик, - говорю.
   - Будь здорова, старушка.
   Черно-красная рука поднимается в приветственном жесте и, как магнит, опускается на листы.
   "Он зашивается", - думаю я, стараясь быть справедливой, и вдруг понимаю, что он всегда будет зашиваться.
   Белла идет меня провожать. Берет мой чемоданчик, в котором я таскаю свою канцелярию. Когда мы выходим из квартиры, она закрывает дверь с таким лицом, как будто закрывает ее навсегда. А я считаю проценты. Сколько надо положить на кривляние, сколько на желание что-то доказать мне и всем, сколько на стиль, на моду, на плохой характер? Тогда сколько процентов остается на треугольного гипнотизера? Процентов десять, не больше, на этого странного паренька с его странной профессией и невыясненной ролью в ее жизни. Но общая ситуация от этого не становится лучше. Какая здесь нужна мудрость, что сделать, что сказать.
   А она идет по улице с чемоданчиком и представляет себе, что уезжает, и наш постылый городишко сразу превращается в далекое воспоминание. А она женщина, которая бросила все и едет куда-то на Север, к любимому человеку, чтобы разделить с ним трудности его необыкновенной жизни. Там-то уж она будет работать, и, кроме того, будет собирать и сушить грибы, только одни белые, и одеваться будет в мех нерпы.
   Недалеко от моего дома Белла вдруг обнимает меня, и целует, и начинает отворачивать лицо.
   - Не плачь, девчонка. Он того не стоит, - говорит проходящий мимо сержант.
   - Не плачь, - молю я, - не плачь, ради Христа. Ну что ты? Поезжай в Ленинград. Для разрядки.
   Опять не то я говорю, при чем тут куда-то ехать?.
   - Или в Спасское-Лутовиново.
   - А ты видела того сержанта? - больше не плачет, смеется Белла. Феноменальный рост. Да? Я иногда думаю, что, может быть, вся моя беда, что я маленького роста. И никаких способностей к языкам.
   19
   Раньше события катились мимо меня с потрясающей быстротой, мчались - не успеешь оглянуться, проносились легко, и я участвовала в них легко, естественно, почти незаметно для себя и, разумеется, почти незаметно для событий. И была спокойна. Теперь иначе. Каждая мелочь задевает, надолго лишает покоя. А если это не мелочь, если это дело моей жизни, тогда... Тогда знакомые люди спрашивают: "Что с вами?" Я им отвечаю; "Нездоровится, простудилась, бессонница, голова болит". Ах, болит, тогда понятно. А честно надо было бы ответить: мне теперь все тяжело дается, самое простое, обыкновенное, ежедневное требует таких усилий, что я и не знаю, может быть, я просто никуда не гожусь. Все мне трудно: ждать серьезного разговора, обращаться по делу к начальству, отвечать на вопросы, если это вопросы не о погоде, а, например, вопрос Регины о том, когда она получит комнату.
   Я вижу, как шагает по утрам в институт Петя-Математик - естественно, уверенно. Вижу, как летит Зинаида на высоких каблуках, как идет Леонид Петрович. Леонид, Петрович мне ближе всех и понятнее, и он идет совершенно спокойный, смотрит по сторонам, выискивает знакомых, чтобы поклониться, останавливается у витрин, раздумывая, что купить и зачем, толкает ногой камушек, улыбается. А я? Со стороны, может быть, никто и не видит, как я иду в институт после бессонной ночи, нервничаю, не понимая, что с нами будет, снимут с нас головы или простят, ведь дела наши все вправду не шуточные, а крупные, государственные. И если мы каждую минуту не думаем так, все же мы хорошо знаем, чего от нас ждут. Стране, родине нужно получить это от нас, и быстрее, как можно быстрее, дешевле и лучше. А химия - медленная наука. От нас требуют быстро, потому что пластмасса наша - это самолеты, суда, вагоны, дома, автомобили, холодильники. Это одежда и обувь, это медицина, теплоизоляция, и звукоизоляция, и многое другое, о чем так скучно рассказывает наша Зинаида, разъезжающая с лекциями по району. Я думаю, нет такого жителя, который бы не слышал, как Зинаида рассказывает про пластмассы. Впрочем, все мы читаем лекции, дело не в лекциях. Дело в том, что временами я теряю уверенность в своей правоте.
   - Что с вами, миленькая? - спрашивает Зинаида; мы вместе возвращаемся из института. - Бедненькая, несчастная, нахохлилась. Кто обидел?
   Я отшучиваюсь; почти готовая открыть душу Зинаиде: у нее симпатичное лицо, достойная седина и добрый голос. Белла утверждает, что она злой гений. А чем уж она такой злой гений, не знаю.
   Зинаида продолжает:
   - Вчера приехал один мой старый знакомый. Солидный стал дядечка, шикарный, работает в СЭВе. Купили шампанского, пошли ко мне, поговорили, повспоминали. Ненужное занятие. Что было, то прошло.
   Какую тут подать реплику?
   - Это верно, - говорю я.
   - Проверено на личном опыте, - смеется Зинаида.
   Мы подошли к дому.
   - Про комиссию все знаете? - спрашивает Зинаида.
   - Нет, не знаю. Какая комиссия?
   - Вас и Тережа обследовать.
   Я говорю:
   - Отлично. Пора давно.
   И про себя я повторяю то же: "Отлично, отлично, давно пора".
   - Ах, ах, ах, - говорит Зинаида, - а я бы на вашем месте распсиховалась.
   Нет, думаю я, это к лучшему.
   - А Тереж нервничает, - сообщает Зинаида, - прямо жаль его, честное слово. Ему трудно. Не привык. Конечно, не те нервы, далеко не те. А раньше у него были нервы.
   То раньше, думаю я тупо. Значит, комиссию назначили. Из Комитета или институтскую? Зинаида, наверно, знает. В общем, все скоро кончится в ту или другую сторону, можно будет спокойнее работать. Спокойно нельзя будет никогда, но спокойнее - можно. Весь тут вопрос в нюансе. Интересно, что еще знает Зинаида?
   - Завтра Сергей Сергеевич всех созывает, меня в том числе, бедненькая я Зиночка, некому меня пожалеть, - продолжает Зинаида.
   Значит, директор уже вернулся из Италии. Значит, комиссию составят институтскую. Ну, отлично, прекрасно, превосходно. Мне надо пойти домой и подумать. Спокойной ночи.
   И ночь в самом деле наступает спокойная, далекая наша ночь. В Ленинграде не бывает таких ночей, в большом городе ночью очень тихо, а в таком, как наш, масса звуков: лают собаки, кричат паровозы, возятся какие-то зверюшки, и стрекочут букашки. Все мне слышно с моего пятого этажа, как ночью в поле: и какие-то далекие шорохи, и верещанье, и чей-то приглушенный голос, позвавший "Маша". Не меня, другую Машу. А может быть, послышалось. Ночь ведь, глухая ночь.
   ...Через два дня меня вызвал Дир.
   "Главное, не волноваться, - сказала я себе очень спокойно. - Все серьезное и настоящее уже произошло, оно происходило на протяжении всего этого времени, и не здесь, в главном здании, а в лабораторном корпусе. А это пустяки, формальности, это как экзамен: если ты занималась выдержишь, не занималась - провалишь. Сам экзамен - это только то, что было раньше, и свобода, которая будет потом. Все уже сделано там, в лаборатории, головой Губского, и физиков, и Пети-Математика, и Регининой головой, и ее руками, и Алиными".
   Пока я шла через двор, по лестнице и по коридорам, я успела подумать, что может быть самого плохого. Снимут с начальника лаборатории? Обидно, но от этого не умирают. Выгонят из института? Не выгонят. Теперь за это не выгоняют. А выгонят - могу уехать в Ленинград. Сейчас главная моя задача, если начнут меня рубить на части, не молчать с чувством собственного достоинства, а быть собранной, отбиваться, отвечать.
   За большим письменным столом наш молодой директор под стать своему свежему кабинету, настежь раскрытым окнам, линиям передач и яркому выставочному стенду.
   - Прошу вас, Мария Николаевна.
   Я смотрю на лицо Дира, четкое, маленькое, загорелое и непонятное. Как он сейчас ко всему относится, в чем он разобрался, что решил или решит, понять нельзя. Но мне уже все нипочем, у меня внутри соскочили тормоза, исчезло чувство страха, неудачи, обиды, ушло волнение.
   - Сейчас еще товарищи подойдут, - говорит Дир своим бесстрастно вежливым голосом.
   - Отличная сегодня погода, - замечаю я. - Солнце какое.
   - Это верно, строительство бассейна возмутительно затянули, - отвечает Дир, как всегда немного не на тему. Но если вдуматься, то он от темы только слегка отходит в сторону.
   Сегодня утром Дир косил траву перед институтом, перед домом с колоннами, в своей снежно-белой рубашке, закатав рукава, в тот час, когда сотрудники шли в институт.
   Он хороший человек, Дир, но ясно одно - наша лаборатория не стала его любимицей, его слабостью. У него нет слабостей.
   На беленых стенах кабинета портреты знаменитых ученых - Ломоносов, улыбающийся Курнаков, презрительный, явно недовольный нами Зелинский, Лебедев, Менделеев, Бутлеров, Фаворский, Зинин. Всю жизнь и на всех стенах вижу я их портреты.
   Входит наш веселый главный инженер, сообщает:
   - Я как Нельсон. Перед битвой он очень долго сомневался и колебался, но, приняв решение, уже действовал смело и твердо.
   - Нельсон? - спрашивает Дир и неожиданно хохочет.
   - У Нельсона был один глаз, - замечаю я.
   - Один глаз? - переспрашивает Дир и обращается к главному инженеру: Мне Завадский был нужен.
   - Он в столовой. Съел суп, потом съел гуляш и хотел еще чего-нибудь съесть, но не нашел чего и съел еще один гуляш.
   Директор смеется.
   Главинж своей уверенной походкой, пришлепывая римскими сандалиями, подходит к столу и веером выкладывает бумаги на подпись. Директор подписывает, не читая. А я принесу бумажку - он будет ее разглядывать, и разговаривать по телефону, и хвататься за селектор, чтобы подольше не подписать.
   А этот Нельсон собрал свои бумажки жестом, каким собирают счастливые игральные карты, сел в кресло напротив меня и сказал:
   - Мы еще пересоветуемся с Гипропластом по этой части.
   Дир энергично кивает, давайте действуйте, я на вас полагаюсь.
   - Хотелось подождать еще Роберта Ивановича, но раз его нет, значит, ждать не будем, - обращается директор ко мне.
   "А Роберт, значит, опять подводит, - думаю я. - Роберт, Роберт".
   - Неважно. Детали уточним позднее. Я хотел вам сказать вот что. По вашему письму в Комитет принято решение создать компетентную комиссию, которая разберет ваш затянувшийся конфликт с лабораторией товарища Тережа, окончательно выяснит реальность тем, порученных вашей лаборатории и занесенных, как вы знаете, в государственный план. А также ознакомится с вашей новой работой, которую вы стали делать, мягко говоря, явочным порядком. Комиссия обследует работу лаборатории товарища Тережа. С этого и начнет, с истории вопроса, так сказать. Если не ошибаюсь, такая постановка дела соответствует вашему желанию.
   - Да, - отвечаю я, - соответствует.
   - Я председатель комиссии, будь она неладна, - говорит главинж.
   - Товарищи собираются, - сообщает секретарша из дверей.
   Я встаю, чтобы уходить.