Беспокоясь за сыновей-дочерей, патер фамилии преувеличивал опасность. Они, конечно, помогали хранить нелегальщину или, озираясь, расклеивали листовки, призывающие бастовать ростовских рабочих. Но к динамиту, к бомбе причастности не было, а значит, не было и серьезной опасности. Теперь же наступило время, ни с какой опасностью не сравнимое. Дети старого Фишеля втянули головы в плечи, отводили глаза от встречного-поперечного, чувствовали едва ли не общее глумливое презрение. Как-то незаметно, ни с кем не прощаясь, семейство исчезло из города, рассеялось, расточилось, будто и не жило на Кузнечной. Могу лишь сообщить, что один из братьев Азефа учился в Петербурге, но и там, во студенчестве, он, без вины виноватый, ощущал этот гнет; уехал из России, если память не изменяет, в Австрию.
   Об этих безысходных исходах Азеф знал. Не стану утверждать, будто виновник несчастий всего семейства ночей не спал. Он досадовал, что им невдомек глубинный смысл его поступков. Но бессонница посещала Евно Фишелевича: он думал о младшенькой, о Марусеньке. Доктор Розенцвейг сообщал г-ну Неймайеру, что фрейлейн постоянно находится на каком-то Лисьем мысе, близ Кронштадта, что там среди длинных тонких сосен, в которых путается рассвет, вешают людей, и она, фрейлейн М., виновна в их гибели, и что разобранную виселицу привозят из Петропавловской крепости, собирают тайком, фонари светят, фонари желтые, толстые, похожи на сову, на филина; вешают на рассвете, и Манечку тоже, потому что она виновна в том, что этих людей предала…
   И если уж говорить с прямотой, за которой пропасть или обморок, то Азеф-то и приехал во Франкфурт ради Манечки. Предстояло важное, может быть, для Манечки спасительное рандеву в кафе на старинной Hirschgraben. Там пахло рекой, железом, пароходным дымом. Отпустив извозчика, Азеф почувствовал знакомую боль в сердце – трещина там, трещинка. Так случалось почти всегда при мысли о Манечке. Но тут вдруг прихлынул знобящий сумрак, и он совершенно явственно, всей плотью внезапно сделался тем человеком, который, опустив массивные плечи, бежал, словно ныряя, из Парижа, спасаясь от кинжальщиков-зилотов, от своих же боевиков бежал, от бумеранга бежал и, казалось, убежать не мог, как во сне. А между тем ведь накануне поездки Евно Фишелевич получил твердое заверение в личной безопасности. Заверил тот, кого он называл маньяком.
* * *
   Так костерил он Бурцева. Мне неохота с этим согласиться. А вот уж г-н Рачковский… О, Петр Иванович преследовал В.Л. маниакально.
   Как много украшенью человека способствует карьера в тайном сыске. Пример тому Рачковский. Ему бы место на тесной полке «Жизнь замечательных людей». Я, помню, предлагал. Со мной не соглашались. Которые из либералов, морщились; в их представленьи служба в царском сыске неприлична; другое дело ВЧК. Которые из русофилов брезгливо полагали, что Петр Иваныч «из евреев». Которые из русофобов намекали: мол, он из выкрестов. Все вместе ждали от меня искусности а ля Семенов Ю., чего я обещать не смел. Короче, плюрализм возможен; консенсус исключен. Но как бы ни было, Рачковского не обойти и не объехать.
   Да, он из главных лиходеев. Но он и примечателен как разновидность иудиной породы; ей нет извода. Рачковский мог бы и Азефа превзойти. А впрочем, пожалуй, превзошел, пойдя иным путем.
   Сейчас подумал, как важен Юг в развитии страны. Оттуда и дантоны, и дантисты, и сыщики, и террористы, и стрекулисты, и марксисты. Мигрируя на Север, они, в Москве почти не оседая, бросали якорь на Неве.
   Во питерском студенчестве Рачковский Петр слыл радикалом; к тому же рьяным. Различие с Азефом вот: тот доброхотно нанялся, а этот шибко напугался высылки в Сибирь. Какой же русский ее боится?! Она ведь тоже русская земля… А Петр Рачковский: ой, ай, я не хочу-у-у. Хватался за голову, хватал и за грудки: ах боже мой, за что?! Да, он знал студента, который укрывал преступника; велик ли грех?! Грех невелик, да вот крючок востер– ему было предложено: Сибирь иль служба в органах… Он выбрал бы Сибирь, но БАМа не было. Он предпочел… Ну, что тут рассуждать, качая головой? И рьяный радикал, подумав, принял радикальное решение.
   Здесь опускаю многое, поскольку слышу: «Смотри!», – смотрю, на улице Гренель, у врат посольства играет тростью мсье, служивший некогда на русской почте. Не ямщиком, а младшим сортировщиком. Ого, какая сортировка! Он нынче чиновником особых поручений МВД, живет не где-нибудь… То есть живет, конечно, но это называется – имеет крышу в особняке семнадцатого века на улице Гренель. О-о, этот особняк! Доселе обитают там послы с послицами. А родина гордится роскошью особняка. Особенно добром и красотой, материализованной во дни парижского визита последней императорской четы. Какие там салоны, какие люстры-баккара, посуда, мебеля, картины.
   В таком особняке приятно, лестно крышу заиметь, и Петр Иванович Рачковский имел на это нравственное право, коль скоро разрабатывал доктрину о подчинении всех левых иудейскому влиянию.
   Сейчас, однако, нам не до евреев. Идет Рачковский на рандеву с какой-то там мадам Бюлье.
   Э, почему «какая-то»? Да, на Фонтанке, в департаменте об этой Лотте услышали впервые. И не единой справки ни в одном отделе: ни в Справочном, ни в Регистрационном, ни в Особом. Всеведающий департамент неведенья не терпит. Ему, Рачковскому, поручено разведать.
   Приторможу, припоминая специфическое объяснение, которое сперва мне показалось идиотским. То было после смерти Сталина, навзрыд оплаканного всем народом, за исключеньем нашей «пятьдесят восьмой».
   Я обратился за историческою справкой к начальнику архива, что на московской Пироговской. Начальник был родного цвета хаки, погоны с голубым просветом, глаза без всякого просвета. Он принял меня сухо. А, собственно, зачем же улыбаться на посту? Я задал свой вопрос: нельзя ли, мол, установить, такой-то был иль не был осведомителем тогда-то? (Речь шла о девяностых в девятнадцатом.) Начальник цвета хаки, покуривая, вдумчиво рассматривал меня. Решал, кто ж это заявился в кабинет: переодетый ревизор или придурок, плохонько одетый. Признав последнее, он успокоился и был, по-моему, доволен. Стал объяснять. Сводилось, если кратко, к следующему. Положим, такой-то действительно такой-то. Вы это публикуете в статье иль диссертации. Ее прочтут они. (Они ведь все читают.) Теперь давайте рассуждать. Такой-то, который, значит, был такой-то, умер. А сын иль внук живут. Он поощрил мой умственный процесс полуулыбкой бледных губ: возможно ли, как думаете, а? Я кивнул согласно. Он продолжал. Тогда они, которые у вас-то прочитали, отыскивают потомков такого-то… Тут он повесил паузу, как гирю в полсотни килограммов. И, словно бы подкравшись к жертве, объявил: они потомка-то пугают и вербуют… То есть как же это, «чем пугают»? Родством с врагом народа. Ведь тот осведомитель, тот ведь не был помощником наших органов, нет, служил в тюрьме народов. Понятно? Вот так-то, дорогой товарищ… И дорогой товарищ, ошалев, ретировался.
   По этой же причине позвольте-ка не называть осведомителей Петра Иваныча. Охота ли способствовать французским органам? И никакой охоты досаждать потомкам тех наблюдателей-французов, которые работали на нашего Рачковского. Но одного я все же назову, он опочил бездетным: Анри Бинт, кузен мадам Бюлье. Он смолоду сотрудничал с Петром Иванычем, засим завел свой сыск, был вхож в советское торгпредство в городе Париже. Не правда ли, хорош парниша?..
   Но он сейчас не провожает шефа. И это странно, поскольку шеф идет к Бюлье, кузине Бинта. Прибавлю, что кузен не знал о замыслах кузины. Гм, странно, странно… А Петр-то Иваныч уже на ru des Beaux Arts. По памяти рисую: высок и несколько сутул; нос острый, волос темен и ус отменный, подвитой посольским куафером. В руке взлетает трость, в другой– фиалки.
   Один парижский лоботряс однажды вспомнил: а знаете ли, господа, мсье Пьер был страстным охотником за маленькими парижанками. Замечу от себя и на ухо: преуспевал. Однако обойдемся без наветов: маленькие парижанки отнюдь не значит – малолетки. Гризетки, цветочницы и белошвейки– всех примечал шалун. С Гонкурами он соглашался: красоту парижанки определить невозможно. И потому, послав воздушный поцелуй, произносил, немножко шепелявя: «О, резвость грации!». Сие он подцепил у Мопассана, да ведь кому охота из уважения к себе ссылаться на другого. Но это все бенгальские огни. Вообще же Петр Иванович был верен огнедышащей мясистенькой метрессе. Живал на ул. Гренель нечасто, все же больше жил укромненько в Сен-Клу.
   Мадам Бюлье была объектом, так сказать, служебным, ее досье страдало малокровием. Однако появлялись и черты неординарные.
   В ее марсельском детстве обнаружились причуды. И некая странность, которую можно было бы назвать… а, черт знает, как ее можно было бы назвать… она мечтала повторить судьбу креолки Жозефины. Но где б она нашла-то Бонапарта? В надежде славы и добра она возглавила пиратов-мальчуганов. Сильный пол в коротких штанишках подчинялся Лотте. Они опустошали сад аббатства и наводили ужас на припозднившихся прохожих.
   История ее замужества темна. Вышла она рано. Ее супругом стал траченный молью скупердяй-богач Бюлье. Он держал немалую виноторговлю. Молодые оставили Марсель. Почему? Бог весть. В Париже они поселились на Rue des Beaux Arts. Увы, г-н Бюлье недолго жил в столице. Он канул в медленную Лету, а Лотта продолжила его негоциации. Но рвения не выказывала. Все это отмечено в досье, заведенном рачительным Рачковским.
   А вот и Бурцев в этом же досье. О нем скупей скупого. Всего лишь запись: Бюлье и Бурцев действительно знакомы; он оказал ей какую-то услугу; есть письма, из них, увы, нельзя извлечь указаний политического свойства.
   Рачковский, впрочем, держал за пазухой иное мнение. Роль личности в истории он представлял не так, как г-н Плеханов.
   Петру Иванычу доносят, будто Бурцев навостривает лыжи для вояжа в Россию, чтоб там, на родине, собрать деньги и регулярно издавать газету. Проблематичная поездка как бы совпадала с проблематичным намерением мадам Бюлье. Пора! Пора составить собственное мнение об этой штучке из Марселя.
   Ее предупредили, она ждала визита.
   Мсье Пьер идет, играя тростью и ощущая напряжение ноздрей.
   Звонок, дверь отворилась.
   И что ж увидел зав. агентурой? Момент ответственный. Романист тотчас бы распустил павлиний хвост. А мне мешают учености плоды. На этот раз сей плод кислит, ну, словно бы дичок. Циркуляр имеет нумер 3124, а содержанием имеет приметы иностранцев. И в этом циркуляре: «Французская гражданка Бюлье Шарлотта – приметы неизвестны».
* * *
   Она осталась бы иголкой в Сене, когда бы не Фонтанка.
   А началось все на почтамте, что на Почтамтской. Разбором иностранной почты заведовал педант. Прочел он адрес: «Главному начальнику полиции России». Поди-ка угадай, кто всех главней. Но наш педант был все-таки болван: он вскрыл конверт, прочел и испугался. И с перепугу переслал градоначальнику. А тот погнал курьера к Цепному мосту. А там сидела на цепи и там ее с цепи спускали – тайная полиция. Педанту на Почтамтской сказали ласково: эй, проглоти язык. Письмо имело предложенье свойства тонкого. Некая Шарлотта Бюлье могла указать на беглого каторжника Бурцева, проживающего в Париже. Мадам подвиг на этот пудвиг патриотизм. Она была наслышана, что президент находит удовольствие в сближеньи с русским государем. Так два лица прекрасной Франции сошлись на платонической любви к царю.
   Но есть еще одно лицо. И возникает тонкая материя.
   То был директор департамента Дурново. Он получил пренеприятное известие. Осведомитель, внедренный в штат испанского посольства, сообщал: высокородная жена посла прилежно изменяет… О, нет, не лучезарной родине, а высокородному супругу. Какая невидаль? Оно, конечно, никакой, когда б испанка вместе с тем не изменяла и г-ну Дурново, что пахло, согласитесь, изменой нашей родине.
   При эдаком пассаже кому пойдут на ум служебные бумаги? А составители бумаг должны предугадать, как наше слово отзовется. А сами по себе бумаги обязаны смекать, в какой момент им отдаваться руководителям спецслужб.
   И все ж откуда было знать мадам Бюлье, что некто Дурново, вставая с кресла, ходил в тот день с левой ноги, в окно глядел на мрачный замок, где порешили Павла Первого, а по стеклу стекала перемесь дождя и снега, да и вообще все было мерзко.
   А нам-то с вами надо знать, какую важность придавали Бурцеву едва ли не с младых ногтей. Он дерзновенно, самовольно сменил иркутское село на град Париж. Бежал и не попался. Одно ему в зачет: не жид. Теперь вот из столицы Франции сюда вот, на Фонтанку, телеграфно доносили: честолюбец Бурцев, желая прославиться своей энергией, готов пуститься в отчаянные предприятия, дабы возродить в России революционные успехи.
   Эта готовность, казалось бы, должна была извлечь г-на Дурново из «испанского» негодования и окунуть в заботы госбезопасности.
   Огорченье личное отодвигало соображения служебные. На письме-прошении мадам Бюлье означен род отписки: «Принять к сведению». Но разбег пера продлила опытность почти уж машинальная – продлила в рациональное распоряжение: «Сообщить П.И.Рачковскому».
   Петр Иванович, как вам уже известно, не бездействовал. А нынче он нанес визит конфиденциальный. О чем шла речь? Тсс! Имеем дело с заграничной агентурой… Одно скажу вполне определенно: мсье Пьер стал навещать м-м Бюлье. А в департамент на Фонтанке писал он недрожащею рукой: «Я лично с м-м Бюлье сношений не имею».
   Так кто же с ней сношения имел?
   Наш Бурцев с Лоттой вдруг отправился в вояж. Придется лезть мне в душу сапогом. Прошу простить, Владимир Львович, но это ж назначение ли-те-ра-ту-ры.
* * *
   Не такова она была, когда мышей ловила вот эта кошка.
   Холмы текли светлей долины, где виноградники темнели. Предвечерье перетекало в вечер топленым молоком – и золотистое, и смуглое. Долины эти дарили белое вино, пил его Петрарка. Пригубливали Бурцев с Лоттой. Синьор Пирлик зажег настольную свечу и нам с Тарощиной налил по рюмке. По-моему, чертовски маломерную, ну, ладно, токай или пинот, такие легкие, веселые, светлые, как солнечные зайчики.
   Дом Петрарки и музей (билет мой номер 39203) прекрасен нищетой мемориально-материального, и потому он просто Casa del Petrarca, включенный запросто в ландшафт, как и этот ресторанчик.
   Петрарка пел Лауру двадцать лет, ни разу даже в мыслях не задрав ей юбку. Вот какова была литература. Лаура честно прижила детей числом немалым, больше десяти. Петрарка продолжал писать сонеты и письма на классической латыни. Таков был литератор: «Жить и сочинять я перестану сразу». К нему примкнула кошка, ее скелет – в музее. Она мяукала, мурлыкала, мышей ловила – когда? – полтыщи лет тому! И нечего вам в форточку кричать: какое, милая… Лаура, кошка и вино соединились в неожиданном эффекте. Мадам Бюлье предстала в триединстве: Лаура, кошка и вино. Объяснить? Э, выйдет слишком длинно.
   Но в департамент на Фонтанке нетрудно было б сообщить ее приметы. Я сообщаю просто так. Кто же за нее теперь заплатит?.. Ну, рядовая буржаузка. От амазонки из Марселя ничего. Тогда был угол, а теперь овал. Овал лица, овал грудей, овал движенья руки над ресторанным столиком, овальны губы в медленной улыбке. А волосы красивые, пушистые, темного блеска. Вчерашний девственник влюблен. Впервые не в народ, и не в идею освобождения народа.
   Мне не хотелось, чтобы в этой глупой диспозиции его бы заприметил насмешливый синьор Пирлик… Житель Падуи, женатый на милейшей Чинция де Лотта, профессоре славистики, Пирлик меня с Тарощиной привез, как привозил очередных, принадоевших москвичей, сюда, где жил Петрарка с кошкой полтыщи лет тому назад. Теперь, мучительно скучая, не мог дождаться, когда мы скажем ординарное: «Ах, черт возьми, как мало времени у нас», – и выжать из авто весь газ, и мчаться в Падую, и там курить, курить, курить… И вот уж мною произнесено – мол, жаль, что мало времени, но тут… тут где-то рядом, на веранде, что ли, возникло – негромко, стройно и проникновенно: «Volga, Volga, Mutter Volga»… О матушке о Волге пели австрийские туристы. Черствый человек, я сантиментов чужд. А тут слезинка. «Volga, Volga, Mutter Volga» – австрийцы пели, однако на лице у Бурцева – растерянность, тревога.
* * *
   Бурцева пробрал озноб. Ему почудился капкан. Он пригляделся, капкан был рядом. Ужасная минута… Лауры нет, а есть мадам Бюлье, овал улыбки смят испугом. Она довольно чуткая особа, ах, Лотта, Лотта. Поди-ка догадайся, что на уме… Да, Волга, Волга, Бурцев видел ее дважды: этапное движение в Сибирь и явочное бегство из Сибири. Но Волга – муттер, это так… Однако Австрия куда как ближе; не сегодня-завтра он с Лоттой будет там; австрийцы в стачке с русскими властями; и Бурцеву капут.
   Он должен был придумать повод к изменению маршрута их путешествия, похожего на свадебное. И Бурцев отрешился от предвечерья в золотисто-смуглом освещении, от этих вот холмов и слитно-черных виноградников, дающих белое вино.
   Я ж нахожусь в недоумении. Во-первых, чего уж там нашел он в Лотте? Во-вторых, как этот дядя самых строгих правил польстился на турне за дамский счет? Он в Лотте то нашел, чего искать не смел и не умел, – энергию соития. (Задача Лотты вам ясна – вспомните письмо в Санкт-Петербург «главному начальнику»…) Их путешествие уж длилось месяц, подобно месяцу медовому. В Италии балда и тот признает, что красота спасает мир. Но в Падуе, в Капелле дель Арена, она бессильна – Искариот целует, как генсек, Христа.
   Прельщенье дамскими деньгами осудит лишь благородный вор-карманник, каких уж нет. Скажу вам по секрету, и я бы мог, едва заслышав зов подруги. Ах, черт дери, никто не зазывает, а между прочим, зря… Но вот и третье: в Россию рвался, да заблудился-то в Италии. Что ж так-то, друг-товарищ, с революцьонного ты сбился шага? Ага, молчишь! Однако всем нам дулжно знать: курорты и загранки сорвали построение социализма.
   Происходил нормальный ход вещей. Мой Бурцев ощущал свободу не как осознанную необходимость, нет, как свободу от борьбы идей. Им овладела легкость обыденного поведения. И прелесть беззаботности, когда нет нужды следить за тем, следят ли за тобой. В себе ловил он любование природой, стариной и новизной, как будто не было и нет страданий огромных масс людей труда, которым он обязан служить борьбой с царем. Ах, Боже мой, позвольте подышать всей грудью!..
   Что до амуров, то мадам держала Бурцева в приготовишках любовной страсти. То был, как Пушкин говорил, разврат, но добросовестный, ребяческий. Ан исподволь кралась тревога. В мальчишестве, бывало, тронешь языком контакты плоской электробатарейки: и боязно, и любопытно; ощутишь, как кисло щиплет слабый ток. К тому и вспомнил, что поначалу тревога моего В.Л. была какой-то слаботочной. Он не понимал причину. Да, Лоттин облик иногда двоился отражением в пруду. Однако подозренья не будили никаких прозрений. Он к прошлому ее не ревновал, а к настоящему и будущему был доверчив.
   А Лотта? Тонкость восприятий, казалось, ей не свойственна. Поди-ка догадайся, что фантазерка-девочка, супруга коммерсанта-сухаря, способна уловить и «слаботочную» тревогу Бурцева.
   Он был конспиратором из очень осторожных. Но не догадывался о замысле Рачковского-Бюлье, пока не выдался момент неизъяснимый: слетел к нам теплый вечер на тихие поля – там ресторанчик, белое вино, свеча.
* * *
   У, как они заторопились. Телеграммы из Петербурга в Париж и обратно следовали в течение пяти часов. Сообщаю не для истории почты и телеграфа; с ними все ясно – захватили в первую очередь, и дело в шляпе, всерьез и надолго. Нет, желаю указать… Нынче все и всюду роняют на ходу: «в принципе», «в принципе». Слышу, в кафе одна официантка– другой: «Я в принципе кофе пила, завтракать буду потом»… Так вот, желаю указать, что в принципе за день можно было двум столицам обменяться депешами, даже и шифрованными. Но директор департамента полиции г-н Дурново и зав. заграничной агентурой г-н Рачковский нуждались в некоторых перерывах, дабы обсудить возникающие ситуации в связи с комбинацией, в которой участвовали Лотта и В.Л.
   Располагая эти телеграммы в хронологическом порядке, обязан с благодарностью назвать дешифровщика – коллежского асессора Иллиодора Играньевича Зыбина.
   Итак:
   Из Парижа – в Петербург.
    Бюлье выразила желание содействовать аресту Бурцева. Посылаю добытые агентурным путем 10 экз. его фотографии. Подписал: Рачковский.
   На телеграмме резолюция красными чернилами, всегда радующими тех, для кого любимый цвет – красный: «Благоволите разослать по всем пограничным пунктам».
   Из Петербурга – в Париж.
    Я не особенно верю в ее обещания. Подписал: Дурново.
   Вероятно, г-н Дурново все еще не оправился от травмы, нанесенной ему изменой супруги испанского посла. Отсюда недоверие к прекрасному полу. (Версия).
   Из Парижа – в Петербург.
    На днях Бюлье выезжает с Бурцевым в Италию. Путешествие продлится около месяца. Благоволите прислать четыре тысячи франков по телеграфу. Подписал: Рачковский.
   Резолюция теми же чернилами: «Просить Рачковского командировать за ним филера. Деньги выслать. Предупредить Вену».
   Только теперь сообразил: в ресторанчике рядом с Casa del Petrarca находился, кроме нас, эдакий губастенький, очень похожий на комсомольского издателя, каковой, помнится, на Лубянку шастал; ныне, завидев маковку церковную, крестится. Так вот, этот самый губастенький и был, очевидно, филером, следующим за Бюлье и Бурцевым. Операция, выходит, проводилась грамотно. Но…
   Из Парижа – в Петербург.
    Личная осторожность Бурцева восторжествовала над самоуверенными расчетами его мнимой подруги, если не допустить, что с ее стороны не произошло какой-либо оплошности, которая возбудила специальные подозрения этого опытного проходимца. Бюлье крайне огорчена. Намерена предложить новую комбинацию по возвращению Бурцева, который задерживается в Цюрихе сообразно своим планам, содержание которых Бюлье неизвестно. Подписал: Рачковский.
   Из Парижа – в Петербург.
    Бурцев вернулся. Бюлье уверяет, что находится с ним в прежних сношениях. Предложила поездку в Марсель как город ее детства. Бурцев согласился. Для Марселя готова новая комбинация. Благоволите телеграфом три тысячи франков. Подписал: Рачковский.
   Из Петербурга – в Париж.
    Против новой комбинации не возражаю, хотя исполнение ее может иметь неожиданные и неприятные последствия. Следует избегать всякой возможности огласки в печати. Полагаю нужным уведомить вас, что условия, предложенные вами Бюлье, вполне достаточные. Не следует выдавать лишнюю тысячу франков. Препровождаю прошения Бюлье, желающей представиться государю-императору, дабы сообщить сведения, лично его касающиеся. Объявите просительнице, что все это она должна передать вам. Не могу скрыть, что меня посещает мысль, не играют ли Бурцев и Бюлье комедию с какой-либо целью. Подписал: Дурново.
   Ах, г-н Дурново, негоже так долго гневаться на бедных женщин. Но если честно, то и я, весьма к ним расположенный, нахожусь в недоумении: уж не игра ли, не комедия? А вместе не исключаю драму. Из очень редких. А то и вовсе единственную в своем роде.
* * *
   Сдается, Бурцев позабыл свой знобкий страх: задержат в Австрии и выдадут России. И эта выдача – он заподозрил – произойдет по наущенью мадам Бюлье. И вот он согласился на марсельскую прогулку? Конечно – это Франция, республика, не Австрия. Но все же – опять он при мадам Бюлье. Впору толковать о странностях любви. Покорны ей и опытные проходимцы? А может, Дурново не так уж и не прав?..
   Я путаюсь в догадках, не знаю, что вам и сказать, однако сознаю, что авторы романов так не поступают…
   Марсель В. Л. понравился. Особенно марсельский порт. Бродила, как в чану бродильном, всемирность запахов, разнообразие фуражек и кокард, наречий смесь и лиц, одежд и, уж конечно, состояний. Да, все это нравилось В. Л. Но вот уж точно: ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя для себя никаких последствий. А между тем в одном из закоулков гавани ничем не примечательная яхта со звучным именем «Дантес» уж изготовилась к бо-ольшому каботажу. Еще тщательнее на яхте изготовились к приему таинственного господина. Он пожаловал, сопровождая мадам Бюлье. Шкипер знал Лотту: мальчишкой он был в ее пиратской шайке. Ничего пиратского в шкипере не наблюдалось. Он казался добрым малым. Он улыбался во весь рот. И пригласил перед тем, как сняться с якоря, пропустить по рюмочке.
   Уверен, никто не в силах отказаться от предложений марсельских шкиперов, и, пропустив по рюмочке, В.Л. и Лотта спустились вниз, в каюту.
   Не минуло и часа, как она, смеясь, щебеча, шасть из каюты, как на помеле. Дверной замок на миг язык свой показал, да и прищелкнул с тем щегольским звучаньем, какое свойственно на кораблях многим предметам.
   И что же? А то, что автор снова в положении олуха царя небесного, а настоящий беллетрист в него попасть не может. Плечо, перо ужасно раззудились, но поперек бревном – гипотеза от г-на Дурново. Признав, что Лотта и В.Л. вели игру, смешно живописать его смятенье взаперти в каюте, словно в КПЗ. И остается лишь распорядиться упрямыми вещами – фактами. Они имели быть.
   Пусть яхта развела пары, да с якоря не снялась. Владелец судна, а также бравый шкипер поскучнели, ну, будто бы заныли зубы. Скучливость сменилась мрачностью. Профит, обещанный мадам Бюлье в награду за доставку запертого господина в одну из русских гаваней, профит не окупал возмездия за незаконнейшую процедуру – ни содержание под замком, ни выдворение из Франции без санкции. К тому же и загадочность мадам Бюлье, известной с детства своей экстравагантностью. И в самом деле, Лотта переменилась. Она впадала в состояние ближайшее от покаянности. В воображении стоял он, Вольдемар, худой и бледный, в кандалах.