Страница:
Я была еще очень молода и почти не привлекала к себе внимания, мне принадлежали только мои мысли, и меня возмущало, что можно уловить их, овладеть ими вопреки моей воле. Получив в руки это первое оружие, я стала его испытывать. Не довольствуясь тем, что теперь меня было уже не разгадать, я забавлялась, надевая самые разные личины. Уверенная в своих движениях, я следила за своими речами. Я управляла и тем и другим, смотря по обстоятельствам и даже лишь по случайной прихоти. С того времени мой истинный образ мыслей стал лишь моим личным достоянием, людям же я показывала лишь то, что мне было выгодно.
Эта работа над собой заставила меня внимательно следить за выражением лиц и характером физиономий, и таким образом приобрела я тот проницательный взгляд, которому, впрочем, жизненный опыт научил меня доверять не всецело, но который в общем редко меня обманывал.
Мне не исполнилось еще пятнадцати лет, а я уже обладала способностями, которым большинство наших политиков обязаны своей славой, а между тем постигла лишь основные начала науки, которою стремилась овладеть.
Вы понимаете, что, подобно другим девушкам, я старалась узнать все о любви и ее радостях, но, не бывши никогда в монастыре, не имея близкой подруги и живя под наблюдением бдительной мамаши, имела лишь самые общие на этот счет представления, лишенные какой-либо определенности. Даже природа, на которую с тех пор мне, конечно, жаловаться не приходилось, не давала мне еще ни малейших указаний. Можно было подумать, что она безмолвно трудится над совершенствованием своего творения. Брожение шло лишь у меня в голове: я хотела не наслаждаться, а знать. Стремление просветиться подсказало мне средства.
Я почувствовала, что единственный мужчина, с которым я могла об этом заговорить, не скомпрометировав себя, был мой духовник. Тотчас же я приняла решение: преодолев легкий стыд и похваставшись проступком, которого даже и не совершала, я обвинила себя в том, что сделала все, что делают женщины. Так я выразилась, но, говоря это, я, по правде сказать, сама не знала, что означали мои слова. Надежды мои не были ни целиком обмануты, ни вполне удовлетворены: страх выдать себя помешал мне высказаться яснее. Но добрый священник объявил мой грех столь великим, что я сообразила, как же велико должно быть наслаждение, и желание знать, что оно такое, сменилось жаждой вкусить его.
Трудно сказать, как далеко завело бы меня это желание. Тогда я была совершенно неопытна, и, может быть, какая-нибудь случайность могла меня погубить. На мое счастье, через несколько дней мамаша объявила мне, что я выхожу замуж. Уверенность, что вскоре я все узнаю, сразу же охладила мое любопытство, и в объятия господина де Мертей я попала девственницей.
Я уверенно ждала мгновения, которое должно было меня просветить, и мне пришлось поразмыслить, прежде чем я изобразила смущение и страх. Пресловутая первая ночь, о которой обычно создается представление столь ужасное или столь сладостное, для меня была только случаем приобрести некоторый опыт: боль, наслаждение — я за всем тщательно наблюдала и в этих разнообразных ощущениях видела лишь факты, которые надо было воспринять и обдумать.
Вскоре этот род занятий стал мне нравиться; однако, верная своим принципам и, может быть, инстинктивно чувствуя, что никому не следует так мало доверять, как мужу, я — именно потому, что была чувственной, — решила в его глазах казаться бесстрастной. Кажущаяся моя холодность стала впоследствии непоколебимым основанием его слепого доверия. Поразмыслив еще, я добавила к ней шаловливость, естественную в моем возрасте, и никогда не считал он меня ребенком больше, чем в те минуты, когда я его беззастенчивее всего разыгрывала.
Должна, впрочем, сознаться, что на первых порах меня увлекла светская суета, и я всецело отдалась ее ничтожным развлечениям. Но когда через несколько месяцев господин де Мертей увез меня в свою унылую деревню, страх соскучиться пробудил во мне вновь вкус к занятиям. Там я была окружена людьми, стоявшими настолько ниже меня по положению, что подозрение не могло меня коснуться, и, воспользовавшись этим, я расширила поле своих опытов. Именно там я убедилась, что любовь, которую расхваливают как источник наслаждений, самое большее — лишь повод для них.
Болезнь господина де Мертея прервала эти приятные занятия. Пришлось сопровождать его в столицу, где он искал врачебной помощи. Немного времени спустя он, как вам известно, умер, и хотя, в сущности, мне не приходилось на него жаловаться, я тем не менее весьма живо ощутила цену свободы, которую обеспечивало мне вдовство, и твердо решила воспользоваться ею.
Мать моя полагала, что я удалюсь в монастырь или вернусь жить с нею. Отказавшись и от того и от другого, я принесла лишь одну дань приличиям: возвратилась в ту самую деревню, где мне оставалось сделать еще несколько наблюдений.
Я подкрепила их чтением, но не думайте, что оно было исключительно такого рода, какой вы предполагаете. Я изучала наши нравы по романам, а наши взгляды — по работам философов. Я искала даже у самых суровых моралистов, чего они от нас требуют, и, таким образом, достоверно узнала, что можно делать, что следует думать, какой надо казаться. Получив вполне ясное представление об этих трех предметах, я поняла, что лишь третий представляет некоторые трудности, но надеялась преодолеть их и стала обдумывать, какие необходимы для этого средства.
Мне начинали уже надоедать сельские удовольствия, слишком однообразные для моего живого ума. У меня возникла потребность кокетничать, и она примирила меня с любовью, но, по правде сказать, мне хотелось не испытывать чувство любви, а внушать его и изображать. Напрасно твердили мне, — и я читала об этом, — что чувство это нельзя подделать. Я отлично видела, что для этого нужно сочетать ум писателя с талантом комедианта. Я стала упражняться на обоих поприщах и, пожалуй, не без успеха, но вместо того, чтобы добиваться пустых рукоплесканий зрительного зала, решила использовать на благо себе то, чем другие жертвуют тщеславию.
В этих разнообразных занятиях прошел год. Так как траур мой пришел к концу и мне опять можно было появиться в свете, я возвратилась в столицу, полная своих великих замыслов, но первое же препятствие, с которым я столкнулась, явилось для меня неожиданностью.
Длительное одиночество и строгая затворническая жизнь как бы покрыли меня налетом неприступности, смущающим наших самых любезных волокит. Они держались поодаль и предоставили меня скучной толпе всевозможных претендентов на мою руку. Отказывать им было делом несложным, но нередко эти отказы раздражали мою семью, и в семейных разногласиях я теряла время, которое надеялась проводить столь приятно. И вот для того чтобы привлечь одних и отвадить других, мне пришлось несколько раз открыто проявлять легкомыслие и употреблять во вред своей доброй славе старания, с помощью которых я рассчитывала ее сохранить. Можете не сомневаться, что в этом я легко преуспела. Но так как меня не увлекала никакая страсть, я сделала лишь то, что считала необходимым, и осмотрительно дозировала свою ветреность.
Достигнув желаемой цели, я принялась за прежнее и при этом дала возможность некоторым женщинам, уже не имеющим данных притязать на наслаждения и потому ударившимся в добродетель, приписывать себе честь моего обращения на путь истинный. Этот искусный ход дал мне больше, чем я надеялась. Благородные дуэньи стали моими ярыми защитницами, и их слепая забота о том, что они именовали делом своих рук, доходила до того, что при малейшем замечании по моему адресу вся орава ханжей поднимала крик о злословии и клевете. Тот же самый прием обеспечил мне благосклонность женщин, добивающихся успеха у мужчин: уверившись, что я не собираюсь подвизаться на том же поприще, они принимались расточать мне похвалы всякий раз, когда хотели доказать, что они злословят далеко не о всех.
Между тем прежнее мое поведение вернуло мне поклонников. Чтобы не терять ни их, ни моих довольно неверных покровительниц, я стала выказывать себя женщиной чувствительной, но очень требовательной, которой крайняя душевная утонченность дает в руки оружие против любви.
Тогда-то я и начала демонстрировать на большой сцене дарования, которые сама в себе развила. Прежде всего позаботилась я о том, чтобы прослыть непобедимой, Для достижения этой цели я делала вид, что принимаю ухаживания только тех мужчин, которые на самом деле мне вовсе не нравились. Они были очень полезны мне для того, чтобы я могла снискать честь успешного сопротивления, тем временем вполне безопасно отдаваясь любовнику, которого предпочитала. Но ему-то я, притворяясь скромницей, никогда не разрешала проявлять ко мне внимание в свете, и на глазах у общества оказывался всегда несчастливый поклонник.
Вы знаете, как быстро я выбираю любовника; но дело в том, что, по моим наблюдениям, тайну женщины почти всегда выдают предварительные ухаживания. Как себя ни веди, но тон до и тон после успеха — всегда разный. Различие это никогда не ускользнет от внимательного наблюдателя, и я нашла, что ошибиться в выборе не так опасно, как дать себя разгадать постороннему. Этим я выигрывала и то, что выбор мой представлялся неправдоподобным, а судить о нас можно только на основании правдоподобия. Все эти предосторожности, а также и то, что я никогда не писала любовных писем и никогда не давала никаких вещественных доказательств своего поражения, могут показаться чрезмерными. Я же никогда не считала их достаточными. Заглянув в свое сердце, я по нему изучала сердца других. Я увидела, что нет человека, не хранящего в нем тайны, которой ему важно было бы не раскрывать. Истину эту в древности знали, кажется, лучше, чем теперь, и искусным символом ее является, по-видимому, история Самсона [38]. Новая Далила, я, подобно ей, всегда употребляла свою власть на то, чтобы выведать важную тайну. О, немало у нас современных Самсонов, над чьими волосами занесены мои ножницы! Этих-то я перестала бояться, и лишь их одних позволяла я себе изредка унижать. С другими приходилось быть изворотливей: умение делать их неверными, чтобы самой не показаться непостоянной, притворная дружба, кажущееся доверие, кое-когда великодушные поступки, лестное представление, сохранявшееся у каждого, что он был единственным моим любовником, — вот чем добивалась я их молчания. Наконец, если средств этих у меня почему-либо не было, я умела, заранее предвидя разрыв, заглушить насмешкой или клеветой то доверие, какое эти опасные для меня мужчины могли приобрести.
Вы хорошо знаете, что я непрестанно осуществляю то, о чем сейчас говорю, и вы еще сомневаетесь в моем благоразумии! Ну, так вспомните то время, когда вы только начали за мной ухаживать. Ничье внимание не льстило мне так, как ваше. Я жаждала вас еще до того, как увидела. Ваша слава обольстила меня, и мне казалось, что только вас не хватает славе моей. Я горела нетерпением вступить с вами в единоборство. Вы — единственное из моих увлечений, которое на миг приобрело надо мною власть. И все же, пожелай вы меня погубить, какие средства удалось бы вам пустить в ход? Пустые, не оставляющие никаких следов разговоры, которые именно благодаря вашей репутации вызвали бы подозрения, да ряд не слишком правдоподобных фактов, даже правдивый рассказ о которых показался бы плохо сотканным романом.
Правда, с тех пор я стала поверять вам все свои тайны, но вы знаете, какие интересы нас связывают, и меня ли из нас двоих можно обвинять в неосторожности? [39]
Раз уж я даю вам отчет, то хочу, чтобы он был точным. Я так и слышу, как вы говорите мне, что уж, во всяком случае, я завишу от своей горничной. И правда, если она не посвящена в тайну моих чувств, то поступки мои ей хорошо известны. Когда в свое время вы мне это говорили, я вам только ответила, что уверена в ней. Доказательством, что этот мой ответ вас тогда вполне успокоил, служит то, что с тех пор вы не раз доверяли ей свои собственные и довольно опасные тайны. Теперь же, когда Преван внушает вам подозрения и у вас от этого голова идет кругом, я думаю, что вы не поверите мне на слово. Итак, надо вам все объяснить.
Прежде всего девушка эта — моя молочная сестра, а эта связь, которой мы не признаём, имеет известное значение для людей ее звания. Вдобавок я владею ее тайной, и даже больше того: став жертвой любовного увлечения, она погибла бы, если бы я ее не спасла. Ее родители со своим высоким понятием о чести кипели гневом и хотели ни более ни менее, как заточить ее. Они обратились ко мне. Я в один миг сообразила, какую выгоду могу извлечь из их ярости. Я поддержала их, исходатайствовала приказ об аресте и получила его. Затем я внезапно перешла на сторону милосердия, склонила к нему родителей и, пользуясь своим влиянием на старого министра, убедила их всех вручить этот приказ мне на хранение, дав мне право оставить его без последствий или же потребовать его исполнения, в зависимости от того, как я стану в будущем судить о поведении девушки. Она, следовательно, знает, что участь ее в моих руках, и если бы — что совершенно невероятно — даже столь мощное средство не удержало бы девушку, не очевидно ли, что огласка ее поведения и наказание, которое она непременно понесла бы, вскоре лишило бы ее разговоры обо мне всякого доверия?
К этим предосторожностям, которые я считаю основными, можно присовокупить великое множество других, местного или случайного характера, которые мне по мере надобности подсказывают сообразительность и привычка. Подробно излагать их вам было бы слишком кропотливо, но уметь пользоваться ими очень важно, и если вам так хочется знать, в чем они заключаются, вы уже не поленитесь извлечь их из моего поведения в целом.
Но как вы могли решить, что я, приложив столько стараний, допущу, чтобы они остались бесплодными; что, тяжкими усилиями высоко поднявшись над другими женщинами, я соглашусь, подобно им, пресмыкаться, то делая глупости, то излишне робея; что — это самое главное — я способна буду настолько испугаться какого-нибудь мужчины, чтобы видеть единственное свое спасение в бегстве? Нет, виконт, никогда! Или победить, или погибнуть! Что же касается Превана, то я хочу, чтобы он оказался в моих руках, и он в них попадет. Он хочет сказать то же самое обо мне, но не скажет: вот, в двух словах, наш роман. Прощайте.
Из ***, 20 сентября 17...
Письмо 82
Что вы хотите сказать, когда пишете, что любовь становится для вас пыткой, что вы больше не можете так жить и переносить такое положение? Неужели вы перестанете любить меня потому, что это стало не так приятно, как прежде? Кажется, я не счастливее вас, даже напротив того, и, однако, я люблю вас еще больше. Если господин де Вальмон вам не написал, так это не моя вина. Я не могла его попросить, потому что мне не довелось быть с ним наедине, а мы условились, что никогда не будем говорить друг с другом при посторонних. И это ведь тоже ради нас с вами, чтобы он поскорее смог устроить то, чего вы хотите. Я не говорю, что сама не хотела бы того же, и вы должны этому поверить; но что я могу поделать? Если вы думаете, что это так легко, придумайте способ, я только этого и хочу.
Как, по-вашему, приятно мне, что мама каждый день бранит меня, — мама, которая мне прежде ни одного худого слова не говорила — совсем напротив. А сейчас мне хуже, чем в монастыре. Я все-таки утешалась тем, что все это — ради вас. Бывали даже минуты, когда мне от этого было радостно. Но когда я вижу, что вы тоже сердитесь, и уж совсем ни за что, ни про что, я огорчаюсь из-за этого больше, чем из-за всего, что перенесла до сих пор.
Затруднительно даже получать ваши письма. Если бы господин Вальмон не был такой любезный и изобретательный, я бы просто не знала, что делать. А писать вам — еще того труднее. По утрам я не осмеливаюсь этого делать, так как мама всегда поблизости и то и дело заходит ко мне в комнату. Иногда удается в середине дня, когда я ухожу под предлогом, что хочу попеть или поиграть на арфе. И то приходится все время прерывать писание, чтобы слышно было, что я упражняюсь. К счастью, моя горничная иногда по вечерам рано ложится спать, и я ей говорю, что отлично улягусь без ее помощи, чтобы она ушла и оставила мне свет. А тогда надо забираться за занавеску, чтобы не видели огня, и прислушиваться к малейшему шуму, чтобы все спрятать в постель, если придут. Хотела бы я, чтобы вы все это видели! Вы бы поняли, что нужно уж очень крепко любить, чтобы все это делать. Словом, святая правда, что я делаю все возможное и хотела бы иметь возможность делать еще больше.
Конечно же, я не отказываюсь говорить вам, что люблю вас и всегда буду любить. Никогда я не говорила этого чистосердечнее, а вы сердитесь! А ведь вы уверяли меня до того, как я это сказала, что этих слов вам было бы достаточно для счастья. Вы не можете отрицать: так написано в ваших письмах. Хоть их у меня сейчас и нет, но я помню их так, словно перечитываю каждый день. А вы из-за того, что мы в разлуке, стали думать иначе! Но, может быть, разлука наша — не навсегда? Боже, как я несчастна, и причина тому — вы!..
Кстати, о ваших письмах: надеюсь, вы сохранили те, которые мама забрала у меня и переслала вам; наступит же день, когда я не буду так стеснена, как сейчас, и вы мне все их вернете. Как я буду счастлива, когда смогу хранить их всегда и никто не сможет найти в этом ничего дурного! Новые ваши письма я возвращаю господину де Вальмону, иначе можно попасть в беду; несмотря на это, всякий раз, как я их ему отдаю, мне ужасно больно.
Прощайте, мой дорогой друг. Я люблю вас всем сердцем. Надеюсь, что теперь вы уже не сердитесь, и будь я в этом уверена, то и сама бы не грустила. Напишите мне как можно скорее, ибо я чувствую, что до тех пор не перестану грустить.
Из замка ***, 21 сентября 17...
Письмо 83
Разумеется, достаточно увидеть вас, чтобы захотеть вам понравиться, достаточно услышать вас в обществе, чтобы желание это усилилось. Но тот, кому выпало счастье узнать вас ближе, кто хоть изредка может заглянуть вам в душу, отдается вскоре более благородному пылу и, проникнувшись не только любовью, но и благоговением, поклоняется в вашем лице образу всех добродетелей. Может быть, более, чем кто другой, был я создан, чтобы любить их и следовать за ними, хотя некоторые заблуждения и отдалили меня от них. Вы снова приблизили меня к ним, вы снова заставили меня ощутить их прелесть. Неужто сочтете вы преступной эту вновь обретенную любовь? Осудите ли дело своих же рук? Упрекнете ли себя за участие, которое могли к нему проявить? Какого зла можно опасаться от столь чистого чувства и неужто не сладостно его вкусить?
Любовь моя вас пугает? Вы считаете ее бурной, неистовой? Укротите ее более нежной любовью. Не отказывайтесь от власти, которую я вам предлагаю, которой обязуюсь вечно покоряться и которая — смею в это верить — отнюдь не несовместима с добродетелью. Какая жертва покажется мне слишком тягостной, если я буду уверен, что сердце ваше знает ей цену? Есть ли человек настолько несчастный, чтобы не суметь наслаждаться лишениями, которым он сам себя подверг, и чтобы не предпочесть одного слова, одного добровольно данного ему взгляда всем наслаждениям, которые он мог бы взять силой или обманом? И вы подумали, что я такой человек! И вы меня опасались! Ах, почему не зависит от меня ваше счастье? Как отомстил бы я вам, сделав вас счастливой! Но бесплодная дружба не дарит этой власти: ею мы обязаны одной только любви.
Это слово пугает вас? Но почему? Более нежная привязанность, более тесный союз, единство мысли, общее счастье, как и общие страдания, — разве есть во всем этом что-либо чуждое вашей душе? А ведь именно такова любовь, во всяком случае, та, которую вы внушаете и которую я ощущаю. Но прежде всего она, бескорыстно взвешивая наши деяния, умеет судить о них по их истинному достоинству, а не по рыночной ценности. Она — неисчерпаемое сокровище чувствительных душ, и все, содеянное ею или ради нее, становится драгоценным.
Что же страшного в этих истинах, которые так легко уразуметь и так сладостно осуществлять в жизни? И какие же опасения может вызвать у вас чувствительный человек, которому любовь не позволяет и представить себе иного счастья, кроме вашего? Ныне это единственное мое желание: чтобы оно исполнилось, я готов пожертвовать всем, исключая чувство, которым оно вызвано, а раздели вы это чувство — и вы станете руководить им по своему усмотрению. Но не допустим же, чтобы оно отдаляло нас друг от друга, когда ему надлежало бы нас соединять. Если предложенная вами дружба не пустое слово, если, как вы мне вчера говорили, это самое нежное из чувств, доступных вашей душе, пусть оно и будет основой нашего соглашения; я не отвергну его власти, но, будучи судьей любви, пусть оно согласится выслушать любовь: отказ здесь был бы несправедливостью, а дружбе несправедливость чужда.
Для второго нашего разговора встретится не больше препятствий, чем для первого; эту возможность нам мог бы предоставить случай, и вы сами могли бы назначить подходящее время. Я готов поверить, что не прав. Но неужто вы не предпочтете вразумить меня вместо того, чтобы изгонять, и неужто вы сомневаетесь в моей покорности? Если бы не докучное появление третьего лица, я, возможно, уже вполне согласился бы с вами. Кто знает, как далеко может простираться ваша власть?
Признаюсь ли вам? Эта неодолимая власть, которой я предаюсь, не осмеливаясь ее измерить, это непобедимое очарование, которое сделало вас владычицей моих мыслей и поступков, — иногда я начинаю их бояться. Увы! Не мне ли опасаться беседы, о которой я вас прошу? Может быть, потом, связанный обещаниями, я обречен буду сгорать от любви, которая — я это чувствую — не сможет угаснуть, не дерзнув воззвать к вам о помощи! Ах, сударыня, будьте милосердны, не злоупотребляйте своей властью. Но что я говорю! Любые страдания мои, если вы от них станете счастливее и будете считать меня более достойным вас, облегчит эта утешительная мысль! Да, я чувствую, что поговорить с вами еще раз означает дать вам против меня еще более сильное оружие и еще полнее отдаться на вашу волю. Легче сопротивляться вашим письмам. Они, конечно, то же, что ваши речи, но тут нет вас самой, ибо ведь ваше присутствие и придает им настоящую силу. Однако радость слышать ваш голос заставляет меня презирать эту опасность. У меня по крайней мере останется счастливое сознание, что я все для вас сделал, даже во вред себе, и жертвы, мною принесенные, будут выражением моего благоговения. Я был бы беспредельно счастлив доказать вам тысячью способов, — как я на тысячу ладов чувствую, — что вы являетесь и навеки останетесь, даже больше, чем я сам, существом, наиболее дорогим моему сердцу.
Из замка ***, 23 сентября 17...
Письмо 84
Эта работа над собой заставила меня внимательно следить за выражением лиц и характером физиономий, и таким образом приобрела я тот проницательный взгляд, которому, впрочем, жизненный опыт научил меня доверять не всецело, но который в общем редко меня обманывал.
Мне не исполнилось еще пятнадцати лет, а я уже обладала способностями, которым большинство наших политиков обязаны своей славой, а между тем постигла лишь основные начала науки, которою стремилась овладеть.
Вы понимаете, что, подобно другим девушкам, я старалась узнать все о любви и ее радостях, но, не бывши никогда в монастыре, не имея близкой подруги и живя под наблюдением бдительной мамаши, имела лишь самые общие на этот счет представления, лишенные какой-либо определенности. Даже природа, на которую с тех пор мне, конечно, жаловаться не приходилось, не давала мне еще ни малейших указаний. Можно было подумать, что она безмолвно трудится над совершенствованием своего творения. Брожение шло лишь у меня в голове: я хотела не наслаждаться, а знать. Стремление просветиться подсказало мне средства.
Я почувствовала, что единственный мужчина, с которым я могла об этом заговорить, не скомпрометировав себя, был мой духовник. Тотчас же я приняла решение: преодолев легкий стыд и похваставшись проступком, которого даже и не совершала, я обвинила себя в том, что сделала все, что делают женщины. Так я выразилась, но, говоря это, я, по правде сказать, сама не знала, что означали мои слова. Надежды мои не были ни целиком обмануты, ни вполне удовлетворены: страх выдать себя помешал мне высказаться яснее. Но добрый священник объявил мой грех столь великим, что я сообразила, как же велико должно быть наслаждение, и желание знать, что оно такое, сменилось жаждой вкусить его.
Трудно сказать, как далеко завело бы меня это желание. Тогда я была совершенно неопытна, и, может быть, какая-нибудь случайность могла меня погубить. На мое счастье, через несколько дней мамаша объявила мне, что я выхожу замуж. Уверенность, что вскоре я все узнаю, сразу же охладила мое любопытство, и в объятия господина де Мертей я попала девственницей.
Я уверенно ждала мгновения, которое должно было меня просветить, и мне пришлось поразмыслить, прежде чем я изобразила смущение и страх. Пресловутая первая ночь, о которой обычно создается представление столь ужасное или столь сладостное, для меня была только случаем приобрести некоторый опыт: боль, наслаждение — я за всем тщательно наблюдала и в этих разнообразных ощущениях видела лишь факты, которые надо было воспринять и обдумать.
Вскоре этот род занятий стал мне нравиться; однако, верная своим принципам и, может быть, инстинктивно чувствуя, что никому не следует так мало доверять, как мужу, я — именно потому, что была чувственной, — решила в его глазах казаться бесстрастной. Кажущаяся моя холодность стала впоследствии непоколебимым основанием его слепого доверия. Поразмыслив еще, я добавила к ней шаловливость, естественную в моем возрасте, и никогда не считал он меня ребенком больше, чем в те минуты, когда я его беззастенчивее всего разыгрывала.
Должна, впрочем, сознаться, что на первых порах меня увлекла светская суета, и я всецело отдалась ее ничтожным развлечениям. Но когда через несколько месяцев господин де Мертей увез меня в свою унылую деревню, страх соскучиться пробудил во мне вновь вкус к занятиям. Там я была окружена людьми, стоявшими настолько ниже меня по положению, что подозрение не могло меня коснуться, и, воспользовавшись этим, я расширила поле своих опытов. Именно там я убедилась, что любовь, которую расхваливают как источник наслаждений, самое большее — лишь повод для них.
Болезнь господина де Мертея прервала эти приятные занятия. Пришлось сопровождать его в столицу, где он искал врачебной помощи. Немного времени спустя он, как вам известно, умер, и хотя, в сущности, мне не приходилось на него жаловаться, я тем не менее весьма живо ощутила цену свободы, которую обеспечивало мне вдовство, и твердо решила воспользоваться ею.
Мать моя полагала, что я удалюсь в монастырь или вернусь жить с нею. Отказавшись и от того и от другого, я принесла лишь одну дань приличиям: возвратилась в ту самую деревню, где мне оставалось сделать еще несколько наблюдений.
Я подкрепила их чтением, но не думайте, что оно было исключительно такого рода, какой вы предполагаете. Я изучала наши нравы по романам, а наши взгляды — по работам философов. Я искала даже у самых суровых моралистов, чего они от нас требуют, и, таким образом, достоверно узнала, что можно делать, что следует думать, какой надо казаться. Получив вполне ясное представление об этих трех предметах, я поняла, что лишь третий представляет некоторые трудности, но надеялась преодолеть их и стала обдумывать, какие необходимы для этого средства.
Мне начинали уже надоедать сельские удовольствия, слишком однообразные для моего живого ума. У меня возникла потребность кокетничать, и она примирила меня с любовью, но, по правде сказать, мне хотелось не испытывать чувство любви, а внушать его и изображать. Напрасно твердили мне, — и я читала об этом, — что чувство это нельзя подделать. Я отлично видела, что для этого нужно сочетать ум писателя с талантом комедианта. Я стала упражняться на обоих поприщах и, пожалуй, не без успеха, но вместо того, чтобы добиваться пустых рукоплесканий зрительного зала, решила использовать на благо себе то, чем другие жертвуют тщеславию.
В этих разнообразных занятиях прошел год. Так как траур мой пришел к концу и мне опять можно было появиться в свете, я возвратилась в столицу, полная своих великих замыслов, но первое же препятствие, с которым я столкнулась, явилось для меня неожиданностью.
Длительное одиночество и строгая затворническая жизнь как бы покрыли меня налетом неприступности, смущающим наших самых любезных волокит. Они держались поодаль и предоставили меня скучной толпе всевозможных претендентов на мою руку. Отказывать им было делом несложным, но нередко эти отказы раздражали мою семью, и в семейных разногласиях я теряла время, которое надеялась проводить столь приятно. И вот для того чтобы привлечь одних и отвадить других, мне пришлось несколько раз открыто проявлять легкомыслие и употреблять во вред своей доброй славе старания, с помощью которых я рассчитывала ее сохранить. Можете не сомневаться, что в этом я легко преуспела. Но так как меня не увлекала никакая страсть, я сделала лишь то, что считала необходимым, и осмотрительно дозировала свою ветреность.
Достигнув желаемой цели, я принялась за прежнее и при этом дала возможность некоторым женщинам, уже не имеющим данных притязать на наслаждения и потому ударившимся в добродетель, приписывать себе честь моего обращения на путь истинный. Этот искусный ход дал мне больше, чем я надеялась. Благородные дуэньи стали моими ярыми защитницами, и их слепая забота о том, что они именовали делом своих рук, доходила до того, что при малейшем замечании по моему адресу вся орава ханжей поднимала крик о злословии и клевете. Тот же самый прием обеспечил мне благосклонность женщин, добивающихся успеха у мужчин: уверившись, что я не собираюсь подвизаться на том же поприще, они принимались расточать мне похвалы всякий раз, когда хотели доказать, что они злословят далеко не о всех.
Между тем прежнее мое поведение вернуло мне поклонников. Чтобы не терять ни их, ни моих довольно неверных покровительниц, я стала выказывать себя женщиной чувствительной, но очень требовательной, которой крайняя душевная утонченность дает в руки оружие против любви.
Тогда-то я и начала демонстрировать на большой сцене дарования, которые сама в себе развила. Прежде всего позаботилась я о том, чтобы прослыть непобедимой, Для достижения этой цели я делала вид, что принимаю ухаживания только тех мужчин, которые на самом деле мне вовсе не нравились. Они были очень полезны мне для того, чтобы я могла снискать честь успешного сопротивления, тем временем вполне безопасно отдаваясь любовнику, которого предпочитала. Но ему-то я, притворяясь скромницей, никогда не разрешала проявлять ко мне внимание в свете, и на глазах у общества оказывался всегда несчастливый поклонник.
Вы знаете, как быстро я выбираю любовника; но дело в том, что, по моим наблюдениям, тайну женщины почти всегда выдают предварительные ухаживания. Как себя ни веди, но тон до и тон после успеха — всегда разный. Различие это никогда не ускользнет от внимательного наблюдателя, и я нашла, что ошибиться в выборе не так опасно, как дать себя разгадать постороннему. Этим я выигрывала и то, что выбор мой представлялся неправдоподобным, а судить о нас можно только на основании правдоподобия. Все эти предосторожности, а также и то, что я никогда не писала любовных писем и никогда не давала никаких вещественных доказательств своего поражения, могут показаться чрезмерными. Я же никогда не считала их достаточными. Заглянув в свое сердце, я по нему изучала сердца других. Я увидела, что нет человека, не хранящего в нем тайны, которой ему важно было бы не раскрывать. Истину эту в древности знали, кажется, лучше, чем теперь, и искусным символом ее является, по-видимому, история Самсона [38]. Новая Далила, я, подобно ей, всегда употребляла свою власть на то, чтобы выведать важную тайну. О, немало у нас современных Самсонов, над чьими волосами занесены мои ножницы! Этих-то я перестала бояться, и лишь их одних позволяла я себе изредка унижать. С другими приходилось быть изворотливей: умение делать их неверными, чтобы самой не показаться непостоянной, притворная дружба, кажущееся доверие, кое-когда великодушные поступки, лестное представление, сохранявшееся у каждого, что он был единственным моим любовником, — вот чем добивалась я их молчания. Наконец, если средств этих у меня почему-либо не было, я умела, заранее предвидя разрыв, заглушить насмешкой или клеветой то доверие, какое эти опасные для меня мужчины могли приобрести.
Вы хорошо знаете, что я непрестанно осуществляю то, о чем сейчас говорю, и вы еще сомневаетесь в моем благоразумии! Ну, так вспомните то время, когда вы только начали за мной ухаживать. Ничье внимание не льстило мне так, как ваше. Я жаждала вас еще до того, как увидела. Ваша слава обольстила меня, и мне казалось, что только вас не хватает славе моей. Я горела нетерпением вступить с вами в единоборство. Вы — единственное из моих увлечений, которое на миг приобрело надо мною власть. И все же, пожелай вы меня погубить, какие средства удалось бы вам пустить в ход? Пустые, не оставляющие никаких следов разговоры, которые именно благодаря вашей репутации вызвали бы подозрения, да ряд не слишком правдоподобных фактов, даже правдивый рассказ о которых показался бы плохо сотканным романом.
Правда, с тех пор я стала поверять вам все свои тайны, но вы знаете, какие интересы нас связывают, и меня ли из нас двоих можно обвинять в неосторожности? [39]
Раз уж я даю вам отчет, то хочу, чтобы он был точным. Я так и слышу, как вы говорите мне, что уж, во всяком случае, я завишу от своей горничной. И правда, если она не посвящена в тайну моих чувств, то поступки мои ей хорошо известны. Когда в свое время вы мне это говорили, я вам только ответила, что уверена в ней. Доказательством, что этот мой ответ вас тогда вполне успокоил, служит то, что с тех пор вы не раз доверяли ей свои собственные и довольно опасные тайны. Теперь же, когда Преван внушает вам подозрения и у вас от этого голова идет кругом, я думаю, что вы не поверите мне на слово. Итак, надо вам все объяснить.
Прежде всего девушка эта — моя молочная сестра, а эта связь, которой мы не признаём, имеет известное значение для людей ее звания. Вдобавок я владею ее тайной, и даже больше того: став жертвой любовного увлечения, она погибла бы, если бы я ее не спасла. Ее родители со своим высоким понятием о чести кипели гневом и хотели ни более ни менее, как заточить ее. Они обратились ко мне. Я в один миг сообразила, какую выгоду могу извлечь из их ярости. Я поддержала их, исходатайствовала приказ об аресте и получила его. Затем я внезапно перешла на сторону милосердия, склонила к нему родителей и, пользуясь своим влиянием на старого министра, убедила их всех вручить этот приказ мне на хранение, дав мне право оставить его без последствий или же потребовать его исполнения, в зависимости от того, как я стану в будущем судить о поведении девушки. Она, следовательно, знает, что участь ее в моих руках, и если бы — что совершенно невероятно — даже столь мощное средство не удержало бы девушку, не очевидно ли, что огласка ее поведения и наказание, которое она непременно понесла бы, вскоре лишило бы ее разговоры обо мне всякого доверия?
К этим предосторожностям, которые я считаю основными, можно присовокупить великое множество других, местного или случайного характера, которые мне по мере надобности подсказывают сообразительность и привычка. Подробно излагать их вам было бы слишком кропотливо, но уметь пользоваться ими очень важно, и если вам так хочется знать, в чем они заключаются, вы уже не поленитесь извлечь их из моего поведения в целом.
Но как вы могли решить, что я, приложив столько стараний, допущу, чтобы они остались бесплодными; что, тяжкими усилиями высоко поднявшись над другими женщинами, я соглашусь, подобно им, пресмыкаться, то делая глупости, то излишне робея; что — это самое главное — я способна буду настолько испугаться какого-нибудь мужчины, чтобы видеть единственное свое спасение в бегстве? Нет, виконт, никогда! Или победить, или погибнуть! Что же касается Превана, то я хочу, чтобы он оказался в моих руках, и он в них попадет. Он хочет сказать то же самое обо мне, но не скажет: вот, в двух словах, наш роман. Прощайте.
Из ***, 20 сентября 17...
Письмо 82
От Сесили Воланж к кавалеру Дансени
Боже мой, до чего огорчило меня ваше письмо! Стоило с таким нетерпением его ждать! Я надеялась найти в нем хоть какое-нибудь утешение, а теперь мне еще тяжелее, чем до него. Читая его, я горько заплакала. Но не за это я вас упрекаю: я уж и раньше, бывало, плакала из-за вас, но это не было для меня мукой. Сейчас, однако, дело совсем другое.Что вы хотите сказать, когда пишете, что любовь становится для вас пыткой, что вы больше не можете так жить и переносить такое положение? Неужели вы перестанете любить меня потому, что это стало не так приятно, как прежде? Кажется, я не счастливее вас, даже напротив того, и, однако, я люблю вас еще больше. Если господин де Вальмон вам не написал, так это не моя вина. Я не могла его попросить, потому что мне не довелось быть с ним наедине, а мы условились, что никогда не будем говорить друг с другом при посторонних. И это ведь тоже ради нас с вами, чтобы он поскорее смог устроить то, чего вы хотите. Я не говорю, что сама не хотела бы того же, и вы должны этому поверить; но что я могу поделать? Если вы думаете, что это так легко, придумайте способ, я только этого и хочу.
Как, по-вашему, приятно мне, что мама каждый день бранит меня, — мама, которая мне прежде ни одного худого слова не говорила — совсем напротив. А сейчас мне хуже, чем в монастыре. Я все-таки утешалась тем, что все это — ради вас. Бывали даже минуты, когда мне от этого было радостно. Но когда я вижу, что вы тоже сердитесь, и уж совсем ни за что, ни про что, я огорчаюсь из-за этого больше, чем из-за всего, что перенесла до сих пор.
Затруднительно даже получать ваши письма. Если бы господин Вальмон не был такой любезный и изобретательный, я бы просто не знала, что делать. А писать вам — еще того труднее. По утрам я не осмеливаюсь этого делать, так как мама всегда поблизости и то и дело заходит ко мне в комнату. Иногда удается в середине дня, когда я ухожу под предлогом, что хочу попеть или поиграть на арфе. И то приходится все время прерывать писание, чтобы слышно было, что я упражняюсь. К счастью, моя горничная иногда по вечерам рано ложится спать, и я ей говорю, что отлично улягусь без ее помощи, чтобы она ушла и оставила мне свет. А тогда надо забираться за занавеску, чтобы не видели огня, и прислушиваться к малейшему шуму, чтобы все спрятать в постель, если придут. Хотела бы я, чтобы вы все это видели! Вы бы поняли, что нужно уж очень крепко любить, чтобы все это делать. Словом, святая правда, что я делаю все возможное и хотела бы иметь возможность делать еще больше.
Конечно же, я не отказываюсь говорить вам, что люблю вас и всегда буду любить. Никогда я не говорила этого чистосердечнее, а вы сердитесь! А ведь вы уверяли меня до того, как я это сказала, что этих слов вам было бы достаточно для счастья. Вы не можете отрицать: так написано в ваших письмах. Хоть их у меня сейчас и нет, но я помню их так, словно перечитываю каждый день. А вы из-за того, что мы в разлуке, стали думать иначе! Но, может быть, разлука наша — не навсегда? Боже, как я несчастна, и причина тому — вы!..
Кстати, о ваших письмах: надеюсь, вы сохранили те, которые мама забрала у меня и переслала вам; наступит же день, когда я не буду так стеснена, как сейчас, и вы мне все их вернете. Как я буду счастлива, когда смогу хранить их всегда и никто не сможет найти в этом ничего дурного! Новые ваши письма я возвращаю господину де Вальмону, иначе можно попасть в беду; несмотря на это, всякий раз, как я их ему отдаю, мне ужасно больно.
Прощайте, мой дорогой друг. Я люблю вас всем сердцем. Надеюсь, что теперь вы уже не сердитесь, и будь я в этом уверена, то и сама бы не грустила. Напишите мне как можно скорее, ибо я чувствую, что до тех пор не перестану грустить.
Из замка ***, 21 сентября 17...
Письмо 83
От виконта де Вальмона к президентше де Турвель
Молю вас, сударыня, возобновим наш так давно прерванный разговор! Пусть же дано мне будет окончательно доказать вам, насколько отличаюсь я от того гнусного портрета, который вам с меня написали, а главное, пусть дано мне будет и дальше пользоваться милым доверием, которое вы начали мне оказывать! Какое очарование умеете вы придавать добродетели! Какими прекрасными представляете вы все благородные чувства и как заставляете их любить! Ах, в этом ваше главное очарование. Оно сильнее всех других. Только оно и властно покоряет, и в то же время внушает почтение.Разумеется, достаточно увидеть вас, чтобы захотеть вам понравиться, достаточно услышать вас в обществе, чтобы желание это усилилось. Но тот, кому выпало счастье узнать вас ближе, кто хоть изредка может заглянуть вам в душу, отдается вскоре более благородному пылу и, проникнувшись не только любовью, но и благоговением, поклоняется в вашем лице образу всех добродетелей. Может быть, более, чем кто другой, был я создан, чтобы любить их и следовать за ними, хотя некоторые заблуждения и отдалили меня от них. Вы снова приблизили меня к ним, вы снова заставили меня ощутить их прелесть. Неужто сочтете вы преступной эту вновь обретенную любовь? Осудите ли дело своих же рук? Упрекнете ли себя за участие, которое могли к нему проявить? Какого зла можно опасаться от столь чистого чувства и неужто не сладостно его вкусить?
Любовь моя вас пугает? Вы считаете ее бурной, неистовой? Укротите ее более нежной любовью. Не отказывайтесь от власти, которую я вам предлагаю, которой обязуюсь вечно покоряться и которая — смею в это верить — отнюдь не несовместима с добродетелью. Какая жертва покажется мне слишком тягостной, если я буду уверен, что сердце ваше знает ей цену? Есть ли человек настолько несчастный, чтобы не суметь наслаждаться лишениями, которым он сам себя подверг, и чтобы не предпочесть одного слова, одного добровольно данного ему взгляда всем наслаждениям, которые он мог бы взять силой или обманом? И вы подумали, что я такой человек! И вы меня опасались! Ах, почему не зависит от меня ваше счастье? Как отомстил бы я вам, сделав вас счастливой! Но бесплодная дружба не дарит этой власти: ею мы обязаны одной только любви.
Это слово пугает вас? Но почему? Более нежная привязанность, более тесный союз, единство мысли, общее счастье, как и общие страдания, — разве есть во всем этом что-либо чуждое вашей душе? А ведь именно такова любовь, во всяком случае, та, которую вы внушаете и которую я ощущаю. Но прежде всего она, бескорыстно взвешивая наши деяния, умеет судить о них по их истинному достоинству, а не по рыночной ценности. Она — неисчерпаемое сокровище чувствительных душ, и все, содеянное ею или ради нее, становится драгоценным.
Что же страшного в этих истинах, которые так легко уразуметь и так сладостно осуществлять в жизни? И какие же опасения может вызвать у вас чувствительный человек, которому любовь не позволяет и представить себе иного счастья, кроме вашего? Ныне это единственное мое желание: чтобы оно исполнилось, я готов пожертвовать всем, исключая чувство, которым оно вызвано, а раздели вы это чувство — и вы станете руководить им по своему усмотрению. Но не допустим же, чтобы оно отдаляло нас друг от друга, когда ему надлежало бы нас соединять. Если предложенная вами дружба не пустое слово, если, как вы мне вчера говорили, это самое нежное из чувств, доступных вашей душе, пусть оно и будет основой нашего соглашения; я не отвергну его власти, но, будучи судьей любви, пусть оно согласится выслушать любовь: отказ здесь был бы несправедливостью, а дружбе несправедливость чужда.
Для второго нашего разговора встретится не больше препятствий, чем для первого; эту возможность нам мог бы предоставить случай, и вы сами могли бы назначить подходящее время. Я готов поверить, что не прав. Но неужто вы не предпочтете вразумить меня вместо того, чтобы изгонять, и неужто вы сомневаетесь в моей покорности? Если бы не докучное появление третьего лица, я, возможно, уже вполне согласился бы с вами. Кто знает, как далеко может простираться ваша власть?
Признаюсь ли вам? Эта неодолимая власть, которой я предаюсь, не осмеливаясь ее измерить, это непобедимое очарование, которое сделало вас владычицей моих мыслей и поступков, — иногда я начинаю их бояться. Увы! Не мне ли опасаться беседы, о которой я вас прошу? Может быть, потом, связанный обещаниями, я обречен буду сгорать от любви, которая — я это чувствую — не сможет угаснуть, не дерзнув воззвать к вам о помощи! Ах, сударыня, будьте милосердны, не злоупотребляйте своей властью. Но что я говорю! Любые страдания мои, если вы от них станете счастливее и будете считать меня более достойным вас, облегчит эта утешительная мысль! Да, я чувствую, что поговорить с вами еще раз означает дать вам против меня еще более сильное оружие и еще полнее отдаться на вашу волю. Легче сопротивляться вашим письмам. Они, конечно, то же, что ваши речи, но тут нет вас самой, ибо ведь ваше присутствие и придает им настоящую силу. Однако радость слышать ваш голос заставляет меня презирать эту опасность. У меня по крайней мере останется счастливое сознание, что я все для вас сделал, даже во вред себе, и жертвы, мною принесенные, будут выражением моего благоговения. Я был бы беспредельно счастлив доказать вам тысячью способов, — как я на тысячу ладов чувствую, — что вы являетесь и навеки останетесь, даже больше, чем я сам, существом, наиболее дорогим моему сердцу.
Из замка ***, 23 сентября 17...