Наконец она выбивалась из сил, путала все, рисовала другие слова, доходила до исступления.
Она была подвержена всем причудам одиноких людей. Перестановка любого предмета раздражала ее.
Розали часто принуждала ее двигаться, выводила погулять по дороге, но Жанна через двадцать минут заявляла: «Я устала, голубушка», — и усаживалась у придорожной канавы.
Вскоре всякое движение стало ей несносно, она как можно дольше оставалась в постели.
С самого детства у нее упорно держалась лишь одна привычка: вставать сразу же, как выпьет чашку кофе с молоком. К этому напитку она чувствовала особое пристрастие; лишиться его ей было бы труднее, чем чеголибо другого. Каждое утро она ждала прихода Розали в своего рода сладострастном нетерпении, а как только полная чашка оказывалась на ночном столике, она садилась на кровати и выпивала ее с жадностью. Потом отбрасывала одеяло и начинала одеваться.
Но мало-помалу она приучилась задумываться на минутку после того, как опускала чашку на блюдце; потом стала ложиться снова; так изо дня в день она нежилась все дольше, пока не являлась разъяренная Розали и не одевала ее почти насильно. Впрочем, у нее не осталось и намека на волю, и всякий раз, как служанка спрашивала у нее совета, задавала ей вопрос, осведомляясь о ее мнении, она отвечала:
— Делай как знаешь, голубушка.
Она до тощ уверовала в свою незадачливость, что дошла до чисто восточного фатализма; привыкнув к тому, что все мечты ее гибнут, все надежды рушатся, она колебалась целые дни, прежде чем решиться на самый ничтожный поступок, так как была убеждена, что обязательно изберет неправильный путь и дело обернется плохо.
— Уж кому не повезло в жизни, так это мне, — ежеминутно повторяла она.
Розали возмущалась в ответ:
— Вот пришлось бы вам работать за кусок хлеба, вставать каждый день в шесть утра да идти на поденщину, — что бы вы тогда сказали? Мало разве кто так бьется, а на старости лет умирает с голоду.
— Да ты подумай, ведь я совсем одна, и сын меня покинул, — возражала Жанна.
Тогда Розали совсем выходила из себя:
— Подумаешь, какая беда! А что, когда сыновья уходят на военную службу или же переселяются в Америку?
Америка представлялась ей каким-то фантастическим краем, куда ездят наживать богатство и откуда не возвращаются.
— Рано ли, поздно ли, а разлучаться приходится, — продолжала она, — потому что старым и молодым не положено жить вместе.
И она добавляла свирепо:
— Вот умри он, что бы вы тогда сказали?
На это Жанна не находила ответа.
С мягким ветерком первых весенних дней силы ее немного восстановились, но она пользовалась этим возвратом энергии, чтобы еще неистовее предаться своим мрачным думам.
Поднявшись однажды утром на чердак за какой-то вещью, она случайно открыла сундук, наполненный старыми календарями; их хранили по обычаю многих деревенских жителей.
Ей показалось, что самые годы ее прошлой жизни встают перед нею, и странное, смутное волнение охватило ее при виде этих квадратов картона.
Она взяла их и унесла вниз, в столовую. Тут были всякие, большие и маленькие; она принялась раскладывать их на столе по годам. Внезапно ей попался первый из них, тот, который она привезла в Тополя.
Она долго смотрела на него, на зачеркнутые ее рукой числа в утро ее отъезда из Руана, на следующий день после выхода из монастыря. И она заплакала. Она плакала скорбными, скудными слезами, жалкими слезами старухи, оплакивающей свою несчастную жизнь, запечатленную в этих кусочках картона.
Внезапно у нее мелькнула мысль, ставшая вскоре жестокой, неотступной, неотвязной манией. Ей непременно нужно было восстановить день за днем все, что она делала в жизни.
Она развесила по стенам эти пожелтевшие квадраты картона и проводила целые дни, уставив взгляд на какой-нибудь из них и припоминая: «Что со мной случилось в том месяце?»
Она подчеркивала памятные даты своей истории и восстанавливала таким образом некоторые месяцы целиком, припоминая один за другим, сочетая и связывая между собой все мелкие факты, предшествовавшие крупному событию и последовавшие за ним.
Сосредоточив внимание, всячески напрягая память и собрав всю свою волю, она почти полностью восстановила первые два года пребывания в Тополях, так как события самого отдаленного прошлого всплывали в ее памяти удивительно легко и выпукло.
Но последующие годы терялись в каком-то тумане, путались, громоздились друг на друга; случалось, она просиживала подолгу, глядя на один из календарей, обратив все помыслы в былое, и не могла разобраться, к этому ли куску картона относится то или иное воспоминание. Так от одного календаря к другому она обходила всю комнату, где, точно картины крестного пути, висели памятки минувших дней. Потом ставила перед какой-нибудь из них стул и сидела без движения до ночи, роясь в своей памяти.
И вдруг, когда солнечное тепло пробудило соки, когда на полях поднялись всходы, а деревья зазеленели, когда яблони в садах распустились розовыми шарами и напоили ароматами равнину, сильнейшее возбуждение овладело Жанной.
Ей не сиделось на месте; она была в непрерывном движении, выходила и возвращалась по двадцать раз в день, часто блуждала где-то далеко среди ферм, разжигая в себе лихорадку сожалений.
Скрытая в густой траве маргаритка, луч солнца, скользнувший меж листьями, лужица, где отражается синева небес, — все это задевало ее за живое, умиляло, потрясало ее, будило забытые ощущения, словно отголоски того, что волновало ее девичью душу, когда она, мечтая, скиталась по полям.
Тот же трепет, то же наслажденье пьянящей отрадой и негой весеннего тепла она испытывала, когда жила ожиданием будущего. И теперь, когда с будущим было покончено, она ощущала все это вновь. И наслаждалась всем сердцем, и страдала в то же время, как будто извечная радость пробужденного мира, пронизывая ее иссохшую кожу, ее охладевшую кровь, ее удрученную душу, теперь могла подарить ей лишь грустную тень очарования.
Ей казалось, будто что-то переменилось на свете. Солнце стало, пожалуй» не таким уже жарким, как в дни ее юности, небо не таким уж синим, трава не такой уж зеленой; цветы тоже были не так ярки и ароматны, не дурманили так, как прежде.
Однако бывали дни, когда блаженное чувство жизни так властно проникало в нее, что она вновь принималась мечтать, надеться, ждать; и правда, можно ли, при всей беспощадной жестокости судьбы, перестать надеяться, когда кругом такая благодать?
Она ходила, ходила часами, как будто душевное возбуждение подгоняло ее. Иногда она вдруг останавливалась, садилась у края дороги и перебирала печальные мысли. Почему ее не любили, как других? Почему ей не дано было узнать даже скромные радости мирного существования?
А иногда она забывала на миг, что она стара, что впереди ее не ждет ничего, кроме недолгих мрачных и одиноких лет, что пройден весь ее путь; и она, как прежде, как в шестнадцать лет, строила планы, отрадные сердцу, рисовала заманчивые картины будущего И вдруг жестокое сознание действительности обрушивалось на нее; она вставала, вся согнувшись, как будто на нее свалилась тяжесть и перебила ей поясницу, и уже медленнее шла по направлению к дому, бормоча про себя: «Ах, безумная, безумная старуха!»
Теперь Розали без конца твердила ей:
— Да посидите вы спокойно, что это вы такая непоседа?
И Жанна отвечала печально:
— Со мной, верно, делается то же, что с Убоем перед концом.
Однажды утром служанка вошла к ней в спальню раньше обычного и, поставив на столик чашку кофе, сказала:
— Пейте скорее. Дени ждет нас у крыльца. Мы едем в Тополя, у меня дела в той стороне.
Жанна до того взволновалась, что едва не лишилась чувств; она оделась, вся дрожа от волнения и страха при мысли, что увидит дорогой ее сердцу дом.
Ясное» небо простиралось над миром, и лошаденка, развеселясь, пускалась по временам вскачь. Когда они въехали в Этуванскую общину, Жанне стало трудно дышать, до того ей сдавило грудь, а при виде кирпичных столбов ограды она невольно охнула несколько раз, как будто у нее останавливается сердце.
Повозку распрягли у Куяров, а пока Розали с сыном ходили по делам, Куяры предложили Жанне воспользоваться отсутствием хозяев и навестить дом и тут же дали ей ключи.
Она отправилась одна и, подойдя к старому дому со стороны моря, остановилась взглянуть на него. Снаружи все было без перемен. По хмурым стенам обширного серого здания в этот день скользили улыбки солнца. Все ставни были закрыты.
Сухой сучок упал ей на платье; Жанна подняла глаза; он упал с платана. Она подошла к толстому стволу с гладкой и блеклой корой и погладила его, точно живое существо. Нога ее натолкнулась в траве на кусок сгнившего дерева; это был остаток скамьи, где она так часто сидела со своими близкими, той скамьи, которую поставили в день первого визита Жюльена.
Она подошла к двустворчатым дверям, ведущим в вестибюль, и с трудом отворила их, потому что ржавый ключ не желал поворачиваться. Наконец замок со скрежетом поддался, и тугая, разбухшая створка двери раскрылась.
Жанна сразу же, чуть не бегом, поднялась в свою комнату; она была неузнаваема, оклеена новыми светлыми обоями, но когда Жанна открыла окно, все внутри у нее перевернулось при виде любимого ландшафта: рощи, вязов, ланды и моря, усеянного бурыми парусами, издалека как будто неподвижными. Затем она пошла бродить по большому пустынному дому. Она вглядывалась в привычные ее глазу пятна на стенах. Она остановилась перед дырочкой в штукатурке, пробуравленной бароном, который любил, вспомнив молодость, поупражняться тростью в фехтовании, проходя мимо этой стены.
В спальне маменьки она нашла вколотую за дверью в темном уголке возле кровати тонкую булавку с золотой головкой, которую сама же, как она припомнила теперь, воткнула туда, а потом искала целые годы. Так никто ее и не нашел. Она взяла булавку, как бесценную реликвию, и поцеловала ее.
Она заглядывала повсюду, искала и находила почти неуловимые отметки на прежних, не смененных обоях, снова видела те причудливые образы, которые наша фантазия создает из рисунков тканей, из прожилок мрамора, из теней на потолках, потемневших от времени.
Она неслышными шагами ходила одна по огромному безмолвному дому, точно по кладбищу. Вся ее жизнь покоилась в нем. Она спустилась в гостиную. Там было темно от запертых ставен, и она некоторое время ничего не видела; потом глаза ее привыкли к темноте, и ей мало-помалу удалось разглядеть высокие шпалеры, где порхали птицы. Два кресла по-прежнему стояли у камина, как будто их только что покинули, и даже самый запах комнаты, ее особый запах, как у людей бывает свои, этот слабый, но вполне ощутимый, неопределенный и милый запах старинных покоев проникал в Жанну, обволакивал ее воспоминаниями, дурманил ей мозг. Она стояла, задыхаясь, впивая дыхание прошлого и не сводя глаз с двух кресел. И вдруг в мгновенной галлюцинации, порожденной навязчивой идеей, ей привиделось, — нет, она увидела, как видела столько раз, — что отец и мать сидят и греют ноги у огня.
Она отшатнулась в ужасе, наткнулась на дверь и прислонилась к ней, чтобы не упасть, но при этом не отрывала взгляда от кресел.
Видение исчезло.
Несколько минут она была как безумная; потом овладела собой и хотела бежать, чтобы не сойти совсем с ума. Взгляд ее случайно упал на косяк двери, на который она опиралась, и она увидела «лесенку Пуле».
Слабые отметки на белой краске шли вверх с неравными промежутками, а цифры, вырезанные перочинным ножом, указывали годы, месяцы и рост ее сына. Иногда почерк был отцовский, более крупный, иногда ее — помельче, а иногда тети Лизон, немного неровный. И ей показалось, что он снова здесь, перед ней — маленький Поль, и будто бы он снова прижимается белокурой головкой к стене, чтобы измерили его рост.
«Жанна, он за полтора месяца вырос на сантиметр!»— кричал барон.
И она с исступленной любовью принялась целовать дверной косяк.
Но ее звали со двора. Это был голос Розали.
— Мадам Жанна, мадам Жанна, вас дожидаются к завтраку.
Она вышла не помня себя. Она не понимала того, что ей говорили. Она ела кушанья, которые ей подавали, слушала разговоры и не знала, о чем идет речь, вероятно, беседовала с фермершами, отвечала на расспросы о ее здоровье, подставляла щеки для поцелуев, сама целовала подставленные щеки и наконец села в тележку.
Когда из глаз ее исчезла за деревьями высокая кровля замка, что-то оборвалось у нее в груди. Она чувствовала в душе, что навсегда распрощалась с родимым домом.
Тележка привезла их в Батвиль.
В ту минуту, как Жанна собралась переступить порог своего нового жилища, она заметила под дверью что-то белое; это было письмо, которое подсунул туда почтальон в ее отсутствие.
Она сразу же узнала почерк Поля и, дрожа от волнения, распечатала письмо. Оно гласило:
«Дорогая мама, я не писал тебе до сих пор, потому что не хотел, чтобы ты понапрасну приезжала в Париж, когда сам я собирался со дня на день навестить тебя. В настоящее время у меня большое горе, и я очутился в крайне тяжелом положении. Моя жена три дня тому назад родила девочку и теперь находится при смерти. А я опять без гроша. Не знаю, как быть с ребенком. Пока что привратница кормит его с рожка, но я очень боюсь за него. Не могла бы ты взять его к себе? Я решительно не знаю, что мне делать, и не имею средств, чтобы отдать малютку кормилице. Отвечай с обратной почтой.
Любящий тебя сын Поль».
Жанна опустилась на стул и едва собралась с силами, чтобы позвать Розали. Когда служанка явилась, они вместе перечли письмо, потом долго сидели в молчании друг против друга.
Наконец заговорила Розали:
— Надо мне съездить за маленькой. Не бросать же нам ее.
— Поезжай, голубушка, — отвечала Жанна.
Они помолчали еще, потом служанка заговорила опять:
— Надевайте шляпу, мадам Жанна, и едемте в Годервиль к нотариусу. Раз та собралась помирать, надо, чтобы господин Поль женился на ней ради девочки.
И Жанна, не возразив ни слова, надела шляпу. Глубокая, затаенная радость затопила ей сердце, радость предательская, которую ей во что бы то ни стало хотелось скрыть, та подлая радость, которой со стыдом упиваешься в тайниках души; любовница сына была при смерти.
Нотариус дал служанке подробные наставления, которые она просила повторить несколько раз; затвердив все, чтобы не ошибиться, она объявила:
— Будьте благонадежны, теперь я все улажу.
В тот же вечер она выехала в Париж.
Жанна провела два дня в таком смятении, что не могла обдумать ничего. На третье утро она получила от Розали краткое извещение о приезде с вечерним поездом. И больше ни слова.
Часов около трех она попросила соседа заложить двуколку и поехала на станцию, в Безвиль, встречать Розали.
Она стояла на платформе, устремив взгляд на двойную линию рельсов, которые убегали вдаль и сближались где-то там, на краю горизонта. Время от времени она смотрела на часы. «Еще десять минут. — Еще пять минут. — Еще две минуты. — Вот сейчас». Вдали на колее не было видно ничего. Но вдруг она заметила белое пятнышко-дымок, потом под ним черную точку, которая росла, росла, приближаясь на всех парах. Наконец тяжелая машина замедлила ход и, пыхтя, проползла мимо Жанны, которая жадно вглядывалась в окна; многие дверцы отворились; на платформу стали выходить люди-крестьяне в блузах, фермерши с корзинами, мелкие буржуа в мягких шляпах. Наконец она увидела Розали и у нее на руках какой-то белый сверток.
Она хотела пойти, навстречу, но побоялась упасть, до того у нее ослабели ноги. Служанка заметила ее, подошла к ней с обычным своим спокойным видом и сказала:
— Здравствуйте, мадам Жанна, вот я и вернулась, хоть и не легко мне пришлось.
— Ну как? — пролепетала Жанна.
— Да так, она нынче ночью скончалась. Они женаты, вот девочка.
И она протянула ребенка, которого не было видно в ворохе пеленок.
Жанна машинально взяла его, они вышли со станции и сели в тележку.
— Господин Поль приедет после похорон. Должно быть, завтра, в это же время, — сообщила Розали.
Жанна пролепетала только одно слово:
— Поль.
Солнце клонилось к горизонту, заливая светом зеленеющие нивы с золотыми пятнами цветущего рапса и кровавыми брызгами мака. Беспредельный покой сходил на умиротворенную землю, где наливались соки.
Двуколка катила быстро, крестьянин прищелкивал языком, подгоняя лошадь.
Жанна смотрела куда-то вдаль на небо, которое, точно ракетой, прорезал стремительный и прихотливый полет ласточек. И вдруг мягкое тепло, тепло жизни прошло сквозь ее платье, достигло ног, разлилось по всему телу, — это было тепло маленького существа, спавшего у нее на коленях.
И безмерное волнение охватило ее. Быстрым жестом открыла она личико ребенка, которого не видела еще: дочь своего сына. И когда голубые глаза малютки раскрылись от внезапного света, когда она зачмокала ротиком, Жанна подняла ее и осыпала неистовыми бессчетными поцелуями…
Но Розали с довольным видом ворчливо остановила ее:
— Постойте, постойте, мадам Жанна, а то она у вас раскричится…
И добавила, отвечая, должно быть, на собственную свою мысль:
— Вот видите, какова она жизнь: не так хороша, да и не так уж плоха, как думается.
Она была подвержена всем причудам одиноких людей. Перестановка любого предмета раздражала ее.
Розали часто принуждала ее двигаться, выводила погулять по дороге, но Жанна через двадцать минут заявляла: «Я устала, голубушка», — и усаживалась у придорожной канавы.
Вскоре всякое движение стало ей несносно, она как можно дольше оставалась в постели.
С самого детства у нее упорно держалась лишь одна привычка: вставать сразу же, как выпьет чашку кофе с молоком. К этому напитку она чувствовала особое пристрастие; лишиться его ей было бы труднее, чем чеголибо другого. Каждое утро она ждала прихода Розали в своего рода сладострастном нетерпении, а как только полная чашка оказывалась на ночном столике, она садилась на кровати и выпивала ее с жадностью. Потом отбрасывала одеяло и начинала одеваться.
Но мало-помалу она приучилась задумываться на минутку после того, как опускала чашку на блюдце; потом стала ложиться снова; так изо дня в день она нежилась все дольше, пока не являлась разъяренная Розали и не одевала ее почти насильно. Впрочем, у нее не осталось и намека на волю, и всякий раз, как служанка спрашивала у нее совета, задавала ей вопрос, осведомляясь о ее мнении, она отвечала:
— Делай как знаешь, голубушка.
Она до тощ уверовала в свою незадачливость, что дошла до чисто восточного фатализма; привыкнув к тому, что все мечты ее гибнут, все надежды рушатся, она колебалась целые дни, прежде чем решиться на самый ничтожный поступок, так как была убеждена, что обязательно изберет неправильный путь и дело обернется плохо.
— Уж кому не повезло в жизни, так это мне, — ежеминутно повторяла она.
Розали возмущалась в ответ:
— Вот пришлось бы вам работать за кусок хлеба, вставать каждый день в шесть утра да идти на поденщину, — что бы вы тогда сказали? Мало разве кто так бьется, а на старости лет умирает с голоду.
— Да ты подумай, ведь я совсем одна, и сын меня покинул, — возражала Жанна.
Тогда Розали совсем выходила из себя:
— Подумаешь, какая беда! А что, когда сыновья уходят на военную службу или же переселяются в Америку?
Америка представлялась ей каким-то фантастическим краем, куда ездят наживать богатство и откуда не возвращаются.
— Рано ли, поздно ли, а разлучаться приходится, — продолжала она, — потому что старым и молодым не положено жить вместе.
И она добавляла свирепо:
— Вот умри он, что бы вы тогда сказали?
На это Жанна не находила ответа.
С мягким ветерком первых весенних дней силы ее немного восстановились, но она пользовалась этим возвратом энергии, чтобы еще неистовее предаться своим мрачным думам.
Поднявшись однажды утром на чердак за какой-то вещью, она случайно открыла сундук, наполненный старыми календарями; их хранили по обычаю многих деревенских жителей.
Ей показалось, что самые годы ее прошлой жизни встают перед нею, и странное, смутное волнение охватило ее при виде этих квадратов картона.
Она взяла их и унесла вниз, в столовую. Тут были всякие, большие и маленькие; она принялась раскладывать их на столе по годам. Внезапно ей попался первый из них, тот, который она привезла в Тополя.
Она долго смотрела на него, на зачеркнутые ее рукой числа в утро ее отъезда из Руана, на следующий день после выхода из монастыря. И она заплакала. Она плакала скорбными, скудными слезами, жалкими слезами старухи, оплакивающей свою несчастную жизнь, запечатленную в этих кусочках картона.
Внезапно у нее мелькнула мысль, ставшая вскоре жестокой, неотступной, неотвязной манией. Ей непременно нужно было восстановить день за днем все, что она делала в жизни.
Она развесила по стенам эти пожелтевшие квадраты картона и проводила целые дни, уставив взгляд на какой-нибудь из них и припоминая: «Что со мной случилось в том месяце?»
Она подчеркивала памятные даты своей истории и восстанавливала таким образом некоторые месяцы целиком, припоминая один за другим, сочетая и связывая между собой все мелкие факты, предшествовавшие крупному событию и последовавшие за ним.
Сосредоточив внимание, всячески напрягая память и собрав всю свою волю, она почти полностью восстановила первые два года пребывания в Тополях, так как события самого отдаленного прошлого всплывали в ее памяти удивительно легко и выпукло.
Но последующие годы терялись в каком-то тумане, путались, громоздились друг на друга; случалось, она просиживала подолгу, глядя на один из календарей, обратив все помыслы в былое, и не могла разобраться, к этому ли куску картона относится то или иное воспоминание. Так от одного календаря к другому она обходила всю комнату, где, точно картины крестного пути, висели памятки минувших дней. Потом ставила перед какой-нибудь из них стул и сидела без движения до ночи, роясь в своей памяти.
И вдруг, когда солнечное тепло пробудило соки, когда на полях поднялись всходы, а деревья зазеленели, когда яблони в садах распустились розовыми шарами и напоили ароматами равнину, сильнейшее возбуждение овладело Жанной.
Ей не сиделось на месте; она была в непрерывном движении, выходила и возвращалась по двадцать раз в день, часто блуждала где-то далеко среди ферм, разжигая в себе лихорадку сожалений.
Скрытая в густой траве маргаритка, луч солнца, скользнувший меж листьями, лужица, где отражается синева небес, — все это задевало ее за живое, умиляло, потрясало ее, будило забытые ощущения, словно отголоски того, что волновало ее девичью душу, когда она, мечтая, скиталась по полям.
Тот же трепет, то же наслажденье пьянящей отрадой и негой весеннего тепла она испытывала, когда жила ожиданием будущего. И теперь, когда с будущим было покончено, она ощущала все это вновь. И наслаждалась всем сердцем, и страдала в то же время, как будто извечная радость пробужденного мира, пронизывая ее иссохшую кожу, ее охладевшую кровь, ее удрученную душу, теперь могла подарить ей лишь грустную тень очарования.
Ей казалось, будто что-то переменилось на свете. Солнце стало, пожалуй» не таким уже жарким, как в дни ее юности, небо не таким уж синим, трава не такой уж зеленой; цветы тоже были не так ярки и ароматны, не дурманили так, как прежде.
Однако бывали дни, когда блаженное чувство жизни так властно проникало в нее, что она вновь принималась мечтать, надеться, ждать; и правда, можно ли, при всей беспощадной жестокости судьбы, перестать надеяться, когда кругом такая благодать?
Она ходила, ходила часами, как будто душевное возбуждение подгоняло ее. Иногда она вдруг останавливалась, садилась у края дороги и перебирала печальные мысли. Почему ее не любили, как других? Почему ей не дано было узнать даже скромные радости мирного существования?
А иногда она забывала на миг, что она стара, что впереди ее не ждет ничего, кроме недолгих мрачных и одиноких лет, что пройден весь ее путь; и она, как прежде, как в шестнадцать лет, строила планы, отрадные сердцу, рисовала заманчивые картины будущего И вдруг жестокое сознание действительности обрушивалось на нее; она вставала, вся согнувшись, как будто на нее свалилась тяжесть и перебила ей поясницу, и уже медленнее шла по направлению к дому, бормоча про себя: «Ах, безумная, безумная старуха!»
Теперь Розали без конца твердила ей:
— Да посидите вы спокойно, что это вы такая непоседа?
И Жанна отвечала печально:
— Со мной, верно, делается то же, что с Убоем перед концом.
Однажды утром служанка вошла к ней в спальню раньше обычного и, поставив на столик чашку кофе, сказала:
— Пейте скорее. Дени ждет нас у крыльца. Мы едем в Тополя, у меня дела в той стороне.
Жанна до того взволновалась, что едва не лишилась чувств; она оделась, вся дрожа от волнения и страха при мысли, что увидит дорогой ее сердцу дом.
Ясное» небо простиралось над миром, и лошаденка, развеселясь, пускалась по временам вскачь. Когда они въехали в Этуванскую общину, Жанне стало трудно дышать, до того ей сдавило грудь, а при виде кирпичных столбов ограды она невольно охнула несколько раз, как будто у нее останавливается сердце.
Повозку распрягли у Куяров, а пока Розали с сыном ходили по делам, Куяры предложили Жанне воспользоваться отсутствием хозяев и навестить дом и тут же дали ей ключи.
Она отправилась одна и, подойдя к старому дому со стороны моря, остановилась взглянуть на него. Снаружи все было без перемен. По хмурым стенам обширного серого здания в этот день скользили улыбки солнца. Все ставни были закрыты.
Сухой сучок упал ей на платье; Жанна подняла глаза; он упал с платана. Она подошла к толстому стволу с гладкой и блеклой корой и погладила его, точно живое существо. Нога ее натолкнулась в траве на кусок сгнившего дерева; это был остаток скамьи, где она так часто сидела со своими близкими, той скамьи, которую поставили в день первого визита Жюльена.
Она подошла к двустворчатым дверям, ведущим в вестибюль, и с трудом отворила их, потому что ржавый ключ не желал поворачиваться. Наконец замок со скрежетом поддался, и тугая, разбухшая створка двери раскрылась.
Жанна сразу же, чуть не бегом, поднялась в свою комнату; она была неузнаваема, оклеена новыми светлыми обоями, но когда Жанна открыла окно, все внутри у нее перевернулось при виде любимого ландшафта: рощи, вязов, ланды и моря, усеянного бурыми парусами, издалека как будто неподвижными. Затем она пошла бродить по большому пустынному дому. Она вглядывалась в привычные ее глазу пятна на стенах. Она остановилась перед дырочкой в штукатурке, пробуравленной бароном, который любил, вспомнив молодость, поупражняться тростью в фехтовании, проходя мимо этой стены.
В спальне маменьки она нашла вколотую за дверью в темном уголке возле кровати тонкую булавку с золотой головкой, которую сама же, как она припомнила теперь, воткнула туда, а потом искала целые годы. Так никто ее и не нашел. Она взяла булавку, как бесценную реликвию, и поцеловала ее.
Она заглядывала повсюду, искала и находила почти неуловимые отметки на прежних, не смененных обоях, снова видела те причудливые образы, которые наша фантазия создает из рисунков тканей, из прожилок мрамора, из теней на потолках, потемневших от времени.
Она неслышными шагами ходила одна по огромному безмолвному дому, точно по кладбищу. Вся ее жизнь покоилась в нем. Она спустилась в гостиную. Там было темно от запертых ставен, и она некоторое время ничего не видела; потом глаза ее привыкли к темноте, и ей мало-помалу удалось разглядеть высокие шпалеры, где порхали птицы. Два кресла по-прежнему стояли у камина, как будто их только что покинули, и даже самый запах комнаты, ее особый запах, как у людей бывает свои, этот слабый, но вполне ощутимый, неопределенный и милый запах старинных покоев проникал в Жанну, обволакивал ее воспоминаниями, дурманил ей мозг. Она стояла, задыхаясь, впивая дыхание прошлого и не сводя глаз с двух кресел. И вдруг в мгновенной галлюцинации, порожденной навязчивой идеей, ей привиделось, — нет, она увидела, как видела столько раз, — что отец и мать сидят и греют ноги у огня.
Она отшатнулась в ужасе, наткнулась на дверь и прислонилась к ней, чтобы не упасть, но при этом не отрывала взгляда от кресел.
Видение исчезло.
Несколько минут она была как безумная; потом овладела собой и хотела бежать, чтобы не сойти совсем с ума. Взгляд ее случайно упал на косяк двери, на который она опиралась, и она увидела «лесенку Пуле».
Слабые отметки на белой краске шли вверх с неравными промежутками, а цифры, вырезанные перочинным ножом, указывали годы, месяцы и рост ее сына. Иногда почерк был отцовский, более крупный, иногда ее — помельче, а иногда тети Лизон, немного неровный. И ей показалось, что он снова здесь, перед ней — маленький Поль, и будто бы он снова прижимается белокурой головкой к стене, чтобы измерили его рост.
«Жанна, он за полтора месяца вырос на сантиметр!»— кричал барон.
И она с исступленной любовью принялась целовать дверной косяк.
Но ее звали со двора. Это был голос Розали.
— Мадам Жанна, мадам Жанна, вас дожидаются к завтраку.
Она вышла не помня себя. Она не понимала того, что ей говорили. Она ела кушанья, которые ей подавали, слушала разговоры и не знала, о чем идет речь, вероятно, беседовала с фермершами, отвечала на расспросы о ее здоровье, подставляла щеки для поцелуев, сама целовала подставленные щеки и наконец села в тележку.
Когда из глаз ее исчезла за деревьями высокая кровля замка, что-то оборвалось у нее в груди. Она чувствовала в душе, что навсегда распрощалась с родимым домом.
Тележка привезла их в Батвиль.
В ту минуту, как Жанна собралась переступить порог своего нового жилища, она заметила под дверью что-то белое; это было письмо, которое подсунул туда почтальон в ее отсутствие.
Она сразу же узнала почерк Поля и, дрожа от волнения, распечатала письмо. Оно гласило:
«Дорогая мама, я не писал тебе до сих пор, потому что не хотел, чтобы ты понапрасну приезжала в Париж, когда сам я собирался со дня на день навестить тебя. В настоящее время у меня большое горе, и я очутился в крайне тяжелом положении. Моя жена три дня тому назад родила девочку и теперь находится при смерти. А я опять без гроша. Не знаю, как быть с ребенком. Пока что привратница кормит его с рожка, но я очень боюсь за него. Не могла бы ты взять его к себе? Я решительно не знаю, что мне делать, и не имею средств, чтобы отдать малютку кормилице. Отвечай с обратной почтой.
Любящий тебя сын Поль».
Жанна опустилась на стул и едва собралась с силами, чтобы позвать Розали. Когда служанка явилась, они вместе перечли письмо, потом долго сидели в молчании друг против друга.
Наконец заговорила Розали:
— Надо мне съездить за маленькой. Не бросать же нам ее.
— Поезжай, голубушка, — отвечала Жанна.
Они помолчали еще, потом служанка заговорила опять:
— Надевайте шляпу, мадам Жанна, и едемте в Годервиль к нотариусу. Раз та собралась помирать, надо, чтобы господин Поль женился на ней ради девочки.
И Жанна, не возразив ни слова, надела шляпу. Глубокая, затаенная радость затопила ей сердце, радость предательская, которую ей во что бы то ни стало хотелось скрыть, та подлая радость, которой со стыдом упиваешься в тайниках души; любовница сына была при смерти.
Нотариус дал служанке подробные наставления, которые она просила повторить несколько раз; затвердив все, чтобы не ошибиться, она объявила:
— Будьте благонадежны, теперь я все улажу.
В тот же вечер она выехала в Париж.
Жанна провела два дня в таком смятении, что не могла обдумать ничего. На третье утро она получила от Розали краткое извещение о приезде с вечерним поездом. И больше ни слова.
Часов около трех она попросила соседа заложить двуколку и поехала на станцию, в Безвиль, встречать Розали.
Она стояла на платформе, устремив взгляд на двойную линию рельсов, которые убегали вдаль и сближались где-то там, на краю горизонта. Время от времени она смотрела на часы. «Еще десять минут. — Еще пять минут. — Еще две минуты. — Вот сейчас». Вдали на колее не было видно ничего. Но вдруг она заметила белое пятнышко-дымок, потом под ним черную точку, которая росла, росла, приближаясь на всех парах. Наконец тяжелая машина замедлила ход и, пыхтя, проползла мимо Жанны, которая жадно вглядывалась в окна; многие дверцы отворились; на платформу стали выходить люди-крестьяне в блузах, фермерши с корзинами, мелкие буржуа в мягких шляпах. Наконец она увидела Розали и у нее на руках какой-то белый сверток.
Она хотела пойти, навстречу, но побоялась упасть, до того у нее ослабели ноги. Служанка заметила ее, подошла к ней с обычным своим спокойным видом и сказала:
— Здравствуйте, мадам Жанна, вот я и вернулась, хоть и не легко мне пришлось.
— Ну как? — пролепетала Жанна.
— Да так, она нынче ночью скончалась. Они женаты, вот девочка.
И она протянула ребенка, которого не было видно в ворохе пеленок.
Жанна машинально взяла его, они вышли со станции и сели в тележку.
— Господин Поль приедет после похорон. Должно быть, завтра, в это же время, — сообщила Розали.
Жанна пролепетала только одно слово:
— Поль.
Солнце клонилось к горизонту, заливая светом зеленеющие нивы с золотыми пятнами цветущего рапса и кровавыми брызгами мака. Беспредельный покой сходил на умиротворенную землю, где наливались соки.
Двуколка катила быстро, крестьянин прищелкивал языком, подгоняя лошадь.
Жанна смотрела куда-то вдаль на небо, которое, точно ракетой, прорезал стремительный и прихотливый полет ласточек. И вдруг мягкое тепло, тепло жизни прошло сквозь ее платье, достигло ног, разлилось по всему телу, — это было тепло маленького существа, спавшего у нее на коленях.
И безмерное волнение охватило ее. Быстрым жестом открыла она личико ребенка, которого не видела еще: дочь своего сына. И когда голубые глаза малютки раскрылись от внезапного света, когда она зачмокала ротиком, Жанна подняла ее и осыпала неистовыми бессчетными поцелуями…
Но Розали с довольным видом ворчливо остановила ее:
— Постойте, постойте, мадам Жанна, а то она у вас раскричится…
И добавила, отвечая, должно быть, на собственную свою мысль:
— Вот видите, какова она жизнь: не так хороша, да и не так уж плоха, как думается.