Жгучее солнце палило их. По обеим сторонам дороги клонились спелые хлеба, поникшие от зноя. Неисчислимые, как травинки в поле, кузнечики надрывались, наполняя все — поля ржи и пшеницы, прибрежные камыши — своим резким, пронзительным стрекотанием.
   Других звуков не было слышно под раскаленным небом, изжелта-синим, как будто оно, того и гляди, станет красным, подобно металлу вблизи огня.
   Они заметили поодаль вправо лесок и направились туда.
   (Между двумя откосами, под сенью огромных деревьев, непроницаемых для солнца, тянулась узкая дорога. Когда они вступили на эту дорогу, на них пахнуло плесенью, промозглой сыростью, которая проникает в легкие и вызывает озноб. От недостатка воздуха и света трава здесь не росла, и землю устилал только мох.
   Они шли все дальше.
   — Смотрите, вот где мы можем посидеть, — сказала Жанна.
   Здесь стояли два старых засохших дерева, и, пользуясь прогалиной в листве, сюда врывался поток света; согревая землю, он пробудил к жизни семена трав, одуванчиков, вьюнков, вырастил воздушные, как дымка, зонтики белых лепестков и соцветия наперстянки, похожие на веретенца. Бабочки, пчелы, неуклюжие шершни, гигантские комары, напоминающие остовы мух, множество крылатых насекомых, пунцовые в крапинку божьи коровки, жуки, отливающие медью, и другие — черные, рогатые, наполняли этот жаркий световой колодец, прорытый в холодной тенистой чаще.
   Молодые люди уселись так, чтобы голова была в тени, а ноги грелись на солнце. Они наблюдали возню всей этой мелкоты, зародившейся от одного солнечного луча, и Жанна в умилении твердила:
   — Как тут хорошо! Как прекрасна природа! Иногда мне хочется быть мошкой или бабочкой и прятаться в цветах.
   Они говорили о себе, о своих привычках, вкусах, и тон у них был приглушенный, задушевный, каким делают признания. Он уверял, что ему опостылел свет, надоела пустая жизнь — вечно одно и то же; нигде не встретишь ни искренности, ни правды.
   Свет! Ей бы очень хотелось повидать его. Но она заранее была убеждена, что он не стоит деревенской жизни. И чем больше сближались их сердца, тем церемоннее называли они друг друга» виконт»и «мадемуазель», но тем чаще встречались и улыбались друг другу их глаза; и им казалось, что души их наполняются какой-то небывалой добротой, всеобъемлющей любовью, интересом ко всему тому, что не занимало их прежде,
   Они возвратились, но оказалось, что барон отправился пешком посмотреть «Девичью беседку»— высокий грот в гребне скалы; они стали дожидаться его в трактире.
   Он явился только в пять часов вечера, после долгой прогулки по берегу.
   Тогда все снова уселись в лодку. Она плыла медленно, по ветру, без малейшего колыхания, как будто вовсе не двигалась. Ветер набегал неторопливыми теплыми дуновениями, и парус на миг натягивался, а потом снова безжизненно опадал вдоль мачты. Мутная водная пелена словно застыла; а солнце, утомившись горением, не спеша опускалось к ней по своей орбите.
   Все опять притихли, убаюканные морем.
   Наконец Жанна заговорила:
   — Как бы мне хотелось путешествовать!
   Виконт подхватил:
   — Да, но одному путешествовать тоскливо, надо быть по меньшей мере вдвоем, чтобы делиться впечатлениями.
   Она задумалась.
   — Это верно… а все-таки я люблю гулять одна, так приятно мечтать в одиночестве…
   Он посмотрел на нее долгим взглядом.
   — Можно мечтать и вдвоем.
   Она опустила глаза. Это был намек? Вероятно. Она всматривалась в даль, словно надеясь заглянуть за черту горизонта, затем произнесла с расстановкой:
   — Мне хотелось бы побывать в Италии… и в Греции… ах, да, в Греции… и еще на Корсике! Какая там, должно быть, дикая красота!
   Его больше привлекала Швейцария, ее горные шале и озера.
   — Нет, по-моему, лучше совсем неизведанные страны, вроде Корсики, или уж очень древние, полные воспоминаний, вроде Греции. Как, должно быть, приятно находить следы тех народов, историю которых мы знаем с детства, и видеть места, где Совершались великие деяния.
   Виконт, человек более положительный, возразил:
   — Меня очень интересует Англия, там есть чему поучиться.
   И они пустились путешествовать по всему свету, от полюса до экватора, обсуждали достоинства каждой страны, восторгались воображаемыми ландшафтами и фантастическими — нравами некоторых народов, например, китайцев или лапландцев; но в конце концов пришли к заключению, что нет в мире страны прекраснее Франции, где климат такой мягкий — летом прохладно, зимой тепло, где такие пышные луга, зеленые леса, широкие, плавные реки и такое благоговение перед искусствами, какого не было нигде после золотого века Афин.
   Потом они замолчали.
   Солнце спускалось все ниже и, казалось, кровоточило; широкий огненный след, словно сверкающая дорожка, тянулся по глади океана от горизонта до струи за кормою лодки.
   Последние дуновения ветра стихли, исчезла малейшая рябь, а неподвижный парус заалелся. Беспредельная тишь словно убаюкала просторы, все смолкло перед этой встречей двух стихий, и, нежась и выгибая под сводом неба свое сверкающее переливчатое лоно, водная стихия, невеста-великанша, ожидала огненного жениха, нисходившего к ней. Он спешил опуститься, пылая как бы от жажды объятий. Он коснулся ее, и мало-помалу она его поглотила.
   Тогда с горизонта потянуло прохладой; волной тронуло зыбкое лоно моря, словно солнце, утопая, бросило в мир вздох успокоения.
   Сумерки длились недолго; распростерлась ночь, испещренная звездами. Дядя Ластик взялся за весла; все заметили, что море светится. Жанна и виконт, сидя рядом, смотрели на подвижные огоньки за кормой лодки. Почти без мыслей, в смутном созерцании, они блаженно впитывали отраду вечера; рука Жанны опиралась на скамью, и вот палец соседа, словно нечаянно, Дотронулся до нее; девушка не шевельнулась, удивленная, счастливая и смущенная этим легким прикосновением.
   Вечером она вернулась к себе в комнату необычайно взволнованная и растревоженная, так что ей хотелось плакать от всего. Она взглянула на часы, подумала, что пчелка будет свидетельницей всей ее жизни, будет своим частым и ровным тиканьем откликаться на ее радости и горе, и остановила позолоченную мушку, чтобы поцеловать ее крылышки. Она готова была расцеловать все на свете. Она вспомнила, что запрятала в какой-то ящик старую куклу. Отыскав ее, она так обрадовалась, словно встретилась с любимой подругой, и, прижимая игрушку к груди, осыпала страстными поцелуями ее крашеные щеки и кудельные локоны.
   Все еще держа куклу в руках, она задумалась.
   Он ли это, супруг, которого сулили ей тысячи тайных голосов, очутился теперь на ее пути по воле всеблагого провидения? Он ли это, тот, кто создан для нее и кому она отдаст всю жизнь? Неужто они двое суждены друг другу, и чувства их, встретившись, соединятся, сольются нерасторжимо, породят любовь?
   Она еще не испытывала тех бурных порывов всего существа, тех безумных восторгов, тех душевных потрясений, которые считала признаками страсти; однако она как будто уже начинала любить его, потому что, думая о нем, минутами вся замирала, а думала она о нем беспрестанно. В его присутствии у нее тревожно билось сердце; она бледнела и краснела, встречая его взгляд, вздрагивала от звука его голоса.
   Она почти не спала в эту ночь.
   И с каждым днем волнующее желание любви все сильнее овладевало ею. Она без конца искала ответа у самой себя, гадала по лепесткам ромашки, по облакам, по монетам, подброшенным вверх.
   Однажды вечером отец сказал ей:
   — Принарядись завтра утром.
   — Для чего, папа? — спросила она.
   — Это секрет, — ответил он.
   И когда наутро она сошла вниз, свежая, нарядная, в светлом платье, она увидела на столе в гостиной груду коробок с конфетами, а на стуле огромный букет.
   Во двор въехала повозка. На ней было написано: «Лера, кондитер в Фекане. Свадебные обеды», и Людивина с помощью поваренка принялась вытаскивать из задней дверцы фургона множество больших плоских корзин, от которых вкусно пахло.
   Появился виконт де Ламар. Панталоны его были туго натянуты штрипками, лакированные сапожки подчеркивали миниатюрность ноги. Длинный сюртук был схвачен в талии, а между отворотами виднелось кружево манишки. Галстук из тонкого батиста был несколько раз обернут вокруг шеи, и вынуждал виконта высоко держать красивую чернокудрую голову, отмеченную печатью строгого изящества.
   У него был совсем иной вид, чем всегда, — парадный костюм сразу же делает неузнаваемыми самые привычные лица. Жанна в изумлении смотрела на него, как будто видела впервые, она находила его в высшей степени аристократичным, вельможей с головы до пят.
   Он поклонился с улыбкой:
   — Ну, кума, готовы?
   — Что такое? Что это значит? — пролепетала она.
   — Скоро узнаешь, — сказал барон.
   К крыльцу подали карету, и мадам Аделаида в полном параде спустилась из своей спальни, опираясь на руку Розали, которая до того была потрясена щегольской наружностью г-на де Ламар, что папенька заметил:
   — Смотрите-ка, виконт, вы, кажется, пришлись по вкусу нашей горничной.
   Тот вспыхнул до ушей, сделал вид, что не слышит, и, схватив букет, преподнес его Жанне. Она взяла цветы, недоумевая все больше и больше. Все четверо сели в карету; кухарка Людивина принесла баронессе холодного бульона для подкрепления сил и при этом заявила:
   — Ну, право же, барыня, чем не свадьба?
   Экипаж оставили при въезде в Ипор, и, по мере того как они продвигались по деревенской улице, матросы в Праздничном платье, слежавшемся на сгибах, выходили из домов, кланялись, пожимали руку барону и шли за ними, как в процессии.
   Виконт вел под руку Жанну, и они возглавляли шествие.
   Дойдя до церкви, все остановились; оттуда выплыл большой серебряный крест, его держал перед собой мальчик-служка, а за ним второй мальчуган, одетый в Красное с белым, нес сосуд со святой водой и кропилом.
   Далее показались три старика певчих, — один из них Хромой, — затем трубач и, наконец, кюре; на его выпуклом животе была скрещена и топорщилась шитая золотом епитрахиль. Он улыбнулся и кивнул головой в знак Приветствия; потом, полузакрыв глаза, шевеля губами в беззвучной молитве и надвинув на нос треугольную шапочку, последовал по направлению к морю за своим дегабом, облаченным в стихари.
   На пляже толпа окружала новую лодку, увитую гирляндами цветов. Длинные ленты развевались на ее мачте, парусе, снастях, а на корме золотыми буквами было выведено название: Жанна.
   Капитан судна, сооруженного на деньги барона, дядя Ластик, вышел навстречу процессии. Все мужчины Дружным движением обнажили головы, а кучка богомолок, в широких черных сборчатых накидках с капюшоном, полукругом опустилась на колени.
   Кюре в центре, двое служек по бокам встали у одного конца лодки, а у другого три старика певчих, на вид особенно неопрятные и небритые при белых одеяниях, с важной миной уткнулись в книгу церковных песнопений и зафальшивили во всю глотку среди ясного утра.
   Когда они переводили дух, трубач продолжал завывать самостоятельно; серенькие глазки его совсем скрывались за раздутыми щеками. Кожа на шее и даже на лбу как будто оттопырилась, — с такой натугой он дул.
   Недвижимое и прозрачное море, казалось, благоговейно притихло ради крестин своего суденышка, катило барашки вышиной с палец и, словно граблями, тихонько шуршало по гальке. А большие белые чайки, развернув крылья, чертили по синему небу круги, удалялись, возвращались и плавным полетом проносились над коленопреклоненной толпой, словно тоже хотели узнать, что там творится.
   Наконец, проревев пять минут «аминь», певчие замолчали, и священник хриплым голосом прокудахтал какие-то латинские слова, выговаривая внятно только их звучные окончания.
   Затем он обошел вокруг всей лодки, окропил ее святой водой и принялся бубнить молитвы, остановившись у одного из бортов, напротив крестных, которые не двигались, держась за руки.
   Молодой человек хранил горделивый вид красавца мужчины, а девушка задыхалась от внезапно нахлынувшего волнения, почти теряла сознание и дрожала так, что у нее стучали зубы. Мечта, не покидавшая ее все последнее время, в каком-то мгновенном видении приняла черты действительности. Кто-то упоминал о свадьбе, и священник совершал обряд, и люди в стихарях возглашали молитвы. Уж не ее ли это венчали?
   Рука ли ее дрогнула или томление ее сердца передалось по жилкам сердцу соседа? Понял, угадал ли он, был ли, как и она, одурманен любовью? Или просто знал по опыту, что ни одна женщина не в силах устоять перед ним? Она вдруг почувствовала, что он сжимает ее руку, сперва потихоньку, потом сильнее, еще сильнее, до боли. И без малейшего движения в лице, незаметно для всех других он явственно, да, да, явственно, произнес:
   — Жанна, пусть это будет наша помолвка!
   Она наклонила голову очень, очень медленно, может быть, в знак согласия. И священник, все еще кропивший лодку, обрызгал святой водой их пальцы.
   Обряд кончился. Женщины поднялись с колен. Возвращались уже вразброд. Крест утратил все свое величие; он стремительно мчался, качаясь справа налево или наклонившись вперед, и казалось, того и гляди, шлепнется на землю. Кюре уже не молился, он трусил следом; певчие и трубач шмыгнули в боковую уличку, чтобы поскорее разоблачиться; матросы тоже торопливо шагали кучками. Одна и та же мысль наполняла их головы кухонными запахами, придавала прыти ногам, увлажняла рот слюной, вызывала урчанье в кишках.
   В Тополях всех ждал сытный завтрак.
   Большой стол был накрыт во дворе под яблонями. Шестьдесят человек моряков и крестьян разместились за ним. Баронесса сидела во главе стола, с двух сторон ее — оба кюре, ипорский и местный. Напротив восседал барон, а у него по бокам — мэр и жена мэра, сухопарая пожилая крестьянка, которая без перерыва кивала головой на все стороны. Длинной физиономией, высоким нормандским чепцом и круглыми, вечно удивленными глазами она очень напоминала курицу с белым хохолком, и ела она мелкими кусочками, как будто клевала носом в тарелке.
   Жанна возле своего кума утопала в блаженстве. Она ничего больше не видела, ничего не понимала и молчала, потому что у нее от счастья мутилось в голове.
   Она спросила его:
   — Как вас зовут?
   — Жюльен. А вы и не знали? — сказал он. Она не ответила, только подумала: «Как часто буду я повторять это имя!»
   Когда завтрак окончился, господа предоставили двор матросам, а сами отправились гулять по другую сторону дома. Баронесса совершала свой моцион под руку с бароном и под эскортом обоих священников. Жанна и Жюльен дошли до рощи и вступили в лабиринт заглохших тропинок; внезапно он схватил ее руки:
   — Скажите, вы согласны быть моей женой?
   Она снова опустила голову; но так как он настаивал: «Ответьте мне, умоляю», — она медленно подняла к нему глаза, и он прочел ответ в ее взгляде.

IV

   Однажды утром барон вошел в комнату Жанны, когда она еще не вставала, и сел в ногах постели.
   — Виконт де Ламар просит твоей руки.
   Ей захотелось спрятать голову под одеяло
   — Мы обещали дать ответ позднее, — продолжал отец.
   Она задыхалась, волнение душило ее. Барон выждал минуту и добавил с улыбкой:
   — Мы не хотели решать, не поговорив с тобой. Мы с мамой не возражаем против этого брака, однако принуждать тебя не собираемся. Ты много богаче его, но, когда речь идет о счастье всей жизни, можно ли думать о деньгах? У него не осталось никого из родных; следовательно, если ты станешь его женой, он войдет в нашу семью как сын, а с другим бы ты, наша дочка, ушла к чужим людям. Нам он нравится. А тебе как?
   Она пролепетала, краснея до корней волос:
   — Я согласна, папа.
   Барон, не переставая улыбаться, пристально посмотрел ей в глаза и сказал:
   — Я об этом догадывался, мадемуазель.
   До вечера она была как пьяная, не знала, что делает, брала в рассеянности одни предметы вместо других, и ноги у нее подкашивались от усталости, хотя она совсем не ходила в этот день.
   Около шести часов, когда они с маменькой сидели под платаном, появился виконт.
   У Жанны бешено забилось сердце. Молодой человек подходил к ним, не обнаруживая заметного волнения. Приблизившись, он взял руку баронессы и поцеловал ее пальцы, потом поднял дрожащую ручку девушки и прильнул к ней долгим, нежным, благодарным поцелуем.
   И для обрученных началась счастливая пора. Они разговаривали наедине в укромном углу гостиной или сидели на откосе в конце рощи над пустынной ландой. Иногда они гуляли по маменькиной аллее, и он говорил о будущем, а она слушала, опустив глаза на пыльную борозду, протоптанную баронессой.
   Раз дело было решено, не стоило медлить с развязкой. Венчание назначили на пятнадцатое августа, через полтора месяца, а потом молодые сразу же должны были отправиться в свадебное путешествие. Когда Жанну спросили, куда ей хочется ехать, она выбрала Корсику, где больше уединения, чем в городах Италии.
   Они ждали дня свадьбы без особого нетерпения, а пока нежились, купались в атмосфере пленительной влюбленности, упивались неповторимой прелестью невинных ласк, пожатья пальцев, долгих страстных взглядов, в которых как будто сливаются души, и смутно томились робким желанием настоящих любовных объятий.
   Решено было не приглашать на свадьбу никого, кроме тети Лизон, маменькиной сестры, жившей пансионеркой при одном из монастырей в Версале.
   Баронесса хотела, чтобы сестра жила у нее после смерти их отца; но старая дева была одержима мыслью, что она никому не нужна, всем мешает и всем в тягость, а потому предпочла поселиться в одном из тех монастырских приютов, где сдают квартиры одиноким, обиженным жизнью людям.
   Время от времени она приезжала погостить месяцдругой у родных.
   Это была маленькая, щупленькая женщина; она большей частью молчала, держалась в тени, появлялась только к столу, сейчас же снова уходила к себе в комнату и обычно сидела там взаперти.
   У нее было доброе старушечье лицо, хотя ей шел всего сорок третий год, взгляд кроткий и грустный; домашние с ней никогда не считались; в детстве она не была ни миловидной, ни резвой, а потому никто ее не ласкал, и она тихо и смирно сидела в уголке. Уже с тех вор на ней был поставлен крест. И в годы юности никто ею не заинтересовался.
   Она казалась чем-то вроде тени или привычной вещи, живой мебели, которую видишь каждый день, но почти не замечаешь.
   Сестра еще в родительском доме приучилась считать ее существом убогим и совершенно безличным. С ней обращались по-родственному бесцеремонно, с оттенком Пренебрежительной жалости. Звали ее Лиза, но ее явно смущало это кокетливое юное имя. Когда в семье увидели, что она замуж не выйдет, из Лизы сделали Лизон. С рождения Жанны она стала «тетей Лизон», бедной родственницей, чистенькой, болезненно застенчивой даже с сестрой и зятем; те, правда, любили ее, но любовью поверхностной, в которой сочетались ласковое равнодушие, безотчетное сострадание и природное доброжелательство.
   Иногда, припоминая что-нибудь из времен своей юности, баронесса говорила, чтобы точнее определить дату события: «Это было вскоре после сумасбродной выходки Лизон».
   Подробнее об этой «сумасбродной выходке» никогда не говорилось, и она так и осталась окутана тайной.
   Однажды вечером Лиза, которой было тогда двадцать лет, неизвестно почему бросилась в пруд. Ни в жизни ее, ни в поведении ничто не предвещало такого безрассудства. Ее вытащили полумертвой. И родители, вместо того чтобы доискаться скрытой причины этого поступка, с возмущением воздевали руки и толковали о «сумасбродной выходке», как толковали о несчастье с лошадью Коко, которая незадолго до того споткнулась на рытвине и сломала ногу, так что ее пришлось пристрелить.
   С тех пор Лизу, вскоре ставшую Лизон, считали слабоумной. Понемногу все окружающие прониклись к ней тем же ласковым презрением, какое она внушала родным. Даже маленькая Жанна, с присущим детям чутьем, не обращала на нее внимания, никогда не прибегала поцеловать ее в постели, никогда вообще не заглядывала к ней в комнату. Казалось, одна только Розали знала, где помещается эта комната, потому что прибирала ее.
   Когда тетя Лизон выходила в столовую к завтраку, «малютка» по привычке подставляла ей лоб для поцелуя. Только и всего.
   Если кому-нибудь она была нужна, за ней посылали прислугу; а когда она не появлялась, никто не интересовался ею, не вспоминал о ней, никому бы и в голову не пришло обеспокоиться, спросить:
   «Что это значит, почему Лизон не видно с утра?»
   Она не занимала места в мире, она была из тех, кого не знают, в чью внутреннюю сущность не вникают даже близкие, чья смерть не оставляет в доме зияющей пустоты, из тех, кто не способен войти в жизнь, в привычки, в сердце окружающих.
   Слова «тетя Лизон» не вызывали ни у кого ни малейшего душевного движения. Они звучали, как «кофейник» или «сахарница».
   Ходила она всегда торопливо, мелкими, неслышными шажками; никогда не шумела, не стучала, будто сообщая беззвучность даже предметам. Руки у нее были словно из ваты, так бережно и легко касалась она всего, за что бралась.
   Она приехала к середине июля, в полном смятении от предстоящей свадьбы. Она навезла кучу подарков, но от нее и это приняли довольно равнодушно. И со второго дня перестали замечать ее присутствие.
   Зато она вся кипела необычайным волнением и не сводила глаз с жениха и невесты. С непривычной для нее живостью, с лихорадочным рвением занималась она приданым; как простая швея, работала у себя в комнате, куда никто не наведывался.
   Она то и дело приносила баронессе платки, которые сама подрубила, или салфетки, на которых вышила вензеля, и при этом спрашивала:
   — Хорошо у меня получилось, Аделаида?
   А маменька, небрежно взглянув на ее работу, отвечала:
   — Да не изводись ты так, Лизон.
   Однажды в конце месяца, после душного знойного дня, взошла луна и настала особенно ясная, свежая ночь, в которой все волнует, все умиляет, окрыляет, будит затаенные поэтические порывы души. Теплое дыхание полей вливалось в тихую гостиную.
   Абажур отбрасывал световой круг на стол, за которым баронесса с мужем играли в карты; тетя Лизон сидела между ними и вязала, а молодые люди, облокотясь о подоконник, смотрели в открытое окно на залитый лунным светом сад.
   Липа и платан разметали свои тени по лужайке, а дальше она тянулась широким белесым и блестящим пятном до черной полосы рощи.
   Жанну непреодолимо влекло нежное очарование ночи, призрачное свечение кустов и деревьев, и она обернулась к родителям:
   — Папенька, мы пойдем погуляем по лужайке перед домом.
   Барон ответил, не отрываясь от игры:
   — Ступайте, детки, — и продолжал партию.
   Они вышли и принялись медленно бродить по светлому дерну, доходя до самого края леска.
   Становилось поздно, а они и не собирались возвращаться. Баронесса устала и хотела подняться к себе.
   — Надо позвать наших голубков, — сказала она.
   Барон окинул взглядом весь большой, облитый сиянием сад, где медленно блуждали две тени.
   — Не тронь их, — возразил он, — там такая благодать! Лизон их подождет. Хорошо, Лизон?
   Старая дева подняла свои встревоженные глаза и ответила обычным, робким голосом:
   — Конечно, подожду.
   Папенька помог подняться баронессе и, сам усталый от жаркого дня, сказал:
   — Я тоже пойду лягу.
   И удалился вместе с женой.
   Тогда тетя Лизон, в свою очередь, встала, бросила на кресло начатую работу, клубок шерсти и крючок и, опершись о подоконник, погрузилась в созерцание чудесной ночи.
   Жених и невеста все ходили и ходили по лугу, от рощи до крыльца, от крыльца до рощи. Они сжимали друг другу руки и молчали. Они как бы отрешились от себя, слились с той зримой поэзией, которой дышала земля.
   Вдруг в рамке окна Жанна увидела фигуру старой девы, которая вырисовывалась в свете лампы.
   — Посмотрите, — сказала она, — тетя Лизон следит за нами.
   Виконт поднял голову и равнодушным голосом, каким говорят, не думая, ответил:
   — В самом деле, тетя Лизон следит за нами.
   И они продолжали мечтать, бродить, любить.
   Но трава покрылась росой, Жанна вздрогнула от легкого холодка.
   — Пора домой, — заметила она.
   И они возвратились.
   Когда они вошли в гостиную, тетя Лизон уже снова вязала; она низко наклонилась над работой, и ее худые пальцы немного дрожали, словно от утомления.
   Жанна подошла к ней:
   — Пора спать, тетя.
   Старая дева вскинула глаза; они покраснели, как будто от слез. Влюбленные этого не заметили; зато молодой человек увидел вдруг, что легкие башмачки девушки совсем намокли. Он забеспокоился и спросил нежным голосом:
   — Ваши милые ножки не озябли?
   Но тут пальцы тети Лизон задрожали так сильно, что вязанье выпало из них; клубок шерсти покатился по паркету; порывисто закрыв лицо руками, она громко, судорожно зарыдала.
   Молодые люди в изумлении застыли на месте. Потом Жанна стремительно бросилась на колени перед теткой и, отводя ее руки, твердила в растерянности:
   — Ну что ты, что ты, тетя Лизон?
   И бедная женщина пролепетала в ответ хриплым от слез голосом, вся сжавшись от душевной боли:
   — Это оттого, что он спросил… «Ваши милые… ножки не озябли?..» Мне-то ведь, мне никогда так не говорили… никогда, никогда…