V
   В то время как происходили все эти опыты, Джон Моран, гражданский клерк из Огайо, тот самый, которого Вальтер Рид приветствовал салютом, чувствовал себя обманутым и разочарованным. Он решительно отказался от гонорара; он всей душой стремился отдать себя в жертву «науке и человечеству», он подвергся многочисленным укусам серебристых комаров из семейства stegomyia (так был окрещен этот комар тогдашними зоологами); самые отборные и ядовитые из них жалили его по нескольку раз самым немилосердным образом, но, увы, он не заболел желтой лихорадкой, он оставался здоров как бык! Что делать с Джоном Мораном?
   – Придумал! — сказал, наконец, Вальтер Рид. — Вот что я с ним сделаю!
   Рядом с омерзительным домиком № 1 был выстроен другой домик, названный домиком № 2. Это был очень славный и уютный домик! Окна в нем были сделаны в стене, противоположной двери, так что он все время проветривался приятным сквознячком. В нем было прохладно. У стены стояла чистенькая койка, накрытая продезинфицированной постелью. Это был здоровый, гигиенический домик, в котором мог бы прекрасно поправиться даже чахоточный больной. Внутреннее помещение этого домика, от пола до потолка, было разгорожено пополам тончайшей проволочной сеткой, через которую не мог бы пробраться самый крошечный комар.
   21 декабря 1900 года, ровно в 12 часов дня, Джон Моран (которому присвоена была почетная роль морской свинки в этих опытах) вошел в этот чистенький домик «в одной ночной сорочке и только что из ванны». За пять минут до этого Рид и Кэрроль открыли в этой комнате стеклянный сосуд, из которого вылетели пятнадцать самок комара, голодных и алчных, жаждавших упиться кровью, и каждая из этих пятнадцати самок в свое время попробовала крови желтолицых больных в бараках Лас-Анимаса.
   В одной ночной сорочке и прямо из ванны, Моран вошел в эту маленькую уютную комнату и лег на койку. Через минуту над его головой послышалось назойливое жужжание, через две минуты он получил первый укус, через тридцать минут он был ужален уже семь раз, будучи лишен при этом даже удовольствия прихлопнуть этих противных комаров... Вспомните господина Золя, которого так мучил Грасси. У него, конечно, тоже были неприятные минуты, но все, чем рисковал Золя, — это небольшая атака малярии и добрая доза хинина для ее прекращения. Но Джон Моран! Ну чем он, в сущности, отличался от настоящей морской свинки? В 4 часа 30 минут того же дня он снова был здесь для получения укусов, а на другой день еще раз пришел докормить голодных самок, которые не добрались до него накануне. В другой половине этого домика, отделенные от Морана и комаров только тонкой сетчатой перегородкой, лежали двое других ребят, спокойно проспавших в этом домике восемнадцать ночей.
   Что же случилось с Мораном?
   В рождественское утро 1900 года он получил, наконец, долгожданный подарок: голова его трещала, как под ударами молота, глаза воспалились и не могли смотреть на свет, кости ныли. Плохую шутку сыграли с ним комары в домике № 2, несколько дней смерть витала над его головой, но Моран был спасен, чтобы прожить остаток жизни в полной неизвестности...
   Так Моран добился, наконец, исполнения своего желания «в интересах науки и во имя человечества»!
   Таким образом, он, вместе с Фоком, Джернеганом, Куком и др., доказал, что грязный, зачумленный домик (без комаров) был безопасен, а чистенький домик (с комарами) был опасен, да еще как опасен! Таким образом, Вальтер Рид получил, наконец, ответы на все свои дьявольские вопросы и мог написать своей старомодной прозой:
   «Основным фактором заражения жилища желтой лихорадкой является присутствие в нем комаров, кусавших ранее желтолихорадочных больных».
   Это было так просто. Это было истиной. В этом было все! И Вальтер Рид писал своей жене:
   «Двадцать лет я мечтал о том, чтобы когда-нибудь что-нибудь сделать для облегчения человеческих страданий. И мои мечты осуществились! Тысячи пожеланий к Новому году!.. Я слышу, как идут двадцать четыре трубача, торжественным маршем провожая уходящий год!»
   Эти славные трубачи, эти громкие звуки марша провожали честного искателя Джесса Лэзира и страшное пугало желтой лихорадки, которую можно было теперь стереть с лица земли... Они дули в свои трубы, эти славные музыканты, чтобы воспеть печальную судьбу, ожидавшую эту маленькую комиссию после коротких часов триумфа...
VI
   Но вот в Хабану нагрянули люди со всех концов мира с бурными приветствиями по адресу Вальтера Рида, и тут же начались нескончаемые заседания, дискуссии и споры наехавших ученых. Уильям Крофорд Горгас (тоже вполне безупречный человек) пустился по канавам, сточным ямам и цистернам Хабаны, объявив беспощадную войну комару stegomyia, и через девяносто дней в Хабане не было ни одного случая желтой лихорадки, она была совершенно очищена от нее — впервые за последние двести лет! Это было почти чудом! Но тут объявилась группа ученых профессоров и важных бородатых врачей из Европы и Америки, начавшая во все совать нос, расспрашивать, критиковать, и в одно прекрасное утро пятнадцать этих скептиков собрались в комариной лаборатории Рида.
   – Все эти эксперименты, конечно, чрезвычайно интересны, но результаты их нужно тщательно взвесить, продумать и пр. и пр.
   В этот момент неожиданно свалилась кисейная покрышка со стеклянного сосуда с комариными самками (конечно, это произошло чисто случайно!) и страшные stegomyia, наполнив комнату, с жужжанием стали носиться вокруг, устремив кровожадные взоры на высокомудрых ученых. Вмиг испарился скептицизм! К черту полетели сомнения! Вон из комнаты бросились высокие служители науки, с треском упала стоявшая перед дверью ширма! Так была велика сила их внутренней уверенности в правоте Вальтера Рида... (Кстати, надо сказать, что как раз в этом сосуде комары были не заражены.)
   И вот Уильям Крофорд Горгас и Джон Гитерас, крупнейший на Кубе специалист по желтой лихорадке, достаточно убежденные опытами в лагере Лэзира, стали строить широкие планы практического применения этих опытов, остроумные, но, к сожалению, слишком опрометчивые планы.
   – Знаменательно то, — рассуждали Горгас и Гитерас, — что среди экспериментальных больных в лагере Лэзира не было ни одного смертного случая. Все они дали типичную картину желтой лихорадки, но все поправились, может быть, это потому, что Рид так быстро укладывал их в постель.
   И они решили продолжать игру с огнем.
   – Мы будем прививать прибывающим иммигрантам легкую форму желтой лихорадки, ведь это совершенно безопасно: они переболеют и иммунизируются.
   Вот какие планы они затевали, вместо того чтобы просто и легко уничтожить желтую лихорадку путем войны со stegomyia, который отнюдь не скрывается в потайных местах, а является вполне домашним комаром.
   – Одновременно мы сможем также подтвердить выводы Рида, — рассуждали Горгас и Гитерас.
   Явились иммигранты, люди темные и невежественные. Внимательно выслушали, — им сказали, что это совершенно безопасно. Семь иммигрантов и молодая храбрая американская сиделка подверглись укусам ядовитых stegomyia. Из этих восьми зараженных двое иммигрантов и молодая храбрая американская сиделка вышли из госпиталя, застрахованные от повторного заболевания желтой лихорадкой, застрахованные от всех мирских горестей и забот... Они вышли из госпиталя ногами вперед, под медленные звуки похоронного марша... Что за тонкий искатель был Вальтер Рид, но как ему чертовски везло с опытами в лагере Лэзира!..
   В Хабане поднялась паника, простой народ заволновался, и что можно было ответить этому народу — ведь человеческая жизнь священна! Но тут выступил на сцену младший военный хирург Джемс Кэрроль, суровый искатель и солдат по натуре, — он только что вернулся в Хабану для разрешения кое-каких академических вопросов...
   «Мы можем теперь совершенно уничтожить желтую лихорадку, ибо выяснили, как она передается от человека к человеку, но чем вызывается желтая лихорадка?»
   Вот какой вопрос поставили перед собой Рид и Кэрроль, и можно, конечно, считать этот вопрос чисто академическим, но я поставлю его несколько иначе: стоило ли заплатить человеческой жизнью (хотя бы испанского иммигранта) за получение ответа на этот вопрос? Что касается меня, то я затруднился бы ответить: да или нет. Но Рид и Кэрроль сказали: «Да!» Начавши эту работу, как солдаты, выполняющие приказ, как гуманисты, рискующие своей шкурой для спасения человеческих жизней, они уже были отравлены ядом искания истины, одной только холодной истины. Они были ослеплены сиянием славы, которая венчает отважных завоевателей неизвестного...
   Они были твердо убеждены в том, что тут не было никакой видимой бациллы, никакого микроба, которого можно рассмотреть через самые сильные микроскопы, они искали такого зародыша в печени людей и в легких комаров — и безрезультатно. Но тут представлялись иные возможности — чудесные возможности существования нового вида зародыша, сверхмикроба, недоступного самым сильным линзам, обнаружившего свое существование только убийствами с помощью какого-то страшного, таинственного яда. Такова должна была быть природа зародыша желтой лихорадки. Старый Фридрих Лёфлер — знаменитый усач нашел уже нечто подобное при заболевании телят ящуром. И теперь Рид с Кэрролем собрались доказать, что микроб желтой лихорадки относится к тому же субмикроскопическому миру.
   Так как Вальтер Рид был в это время занят, он послал в Хабану Джемса Кэрроля, который попал в весьма затруднительное положение из-за смерти экспериментальных больных Гитераса. Гитерас был очень смущен и напуган. Нет, нет, Кэрролю нельзя брать кровь у желтолихорадочных больных! И уж, разумеется, нельзя было пускать на них комаров! Но что было глупее всего Гитерас не позволил Кэрролю даже вскрывать трупы: это могло вызвать возмущение масс!
   «Можете себе представить мое разочарование!» — писал Кэрроль Вальтеру Риду, обрушиваясь с негодованием на темноту и невежество населения.
   И что же? Вы думаете, эти трудности остановили Кэрроля? Не таков был Джемс Кэрроль!
   Каким-то необъяснимым способом он достал себе отменной желтолихорадочной крови и пропустил ее через фарфоровый фильтр, настолько тонкий, что ни один видимый микроб не мог сквозь него пройти. Отфильтрованную жидкость он впрыснул под кожу трем «свежим» иммигрантам (история умалчивает, как он убедил их согласиться на это) и — урра! — двое из них заболели желтой лихорадкой. Значит, желтая лихорадка похожа на лёфлеровскую болезнь телят! Вызывающий ее микроб может быть слишком мал для микроскопа, зато он проходит через мелкопористый фарфор.
   Рид пытался его остановить: «Хватит с нас этих смертей», но Кэрролю непременно надо было достать зараженных комаров, и каким-то ловким маневром он их достал и приступил к своему заключительному, самому отчаянному опыту!
   «В случае со мной, — писал Кэрроль, — укус одного комара вызвал очень тяжелое заболевание, протекавшее почти смертельно в течение нескольких дней. Я настолько убедился в том, что тяжесть заболевания обусловливается не количеством укусов, а восприимчивостью данного субъекта, что 9 октября 1901 года в Хабане я сознательно пустил на вновь прибывшего иммигранта восемь комаров (все, что у меня было), которые были заражены восемнадцать дней назад. Последовавшее заболевание протекало в очень легкой форме», заканчивает он с гордостью. Но что, если бы этот больной погиб, а ведь это легко могло случиться!
   Таков был этот самый удивительный из всей этой удивительной команды, и, оглядываясь теперь назад на его отчаянную смелость, на его фанатические устремления в опасные тайны природы, я почтительно снимаю шляпу перед этим дерзким, украшенным очками искателем-воином, бывшим кладовщиком. Это он, Джемс Кэрроль, первый подставил свою руку под укус комара и тем самым показал пример американским солдатам и гражданскому клерку, испанским иммигрантам № 1, 2, 3 и 4, всем остальным — им нет числа... Вспомним, что во время его болезни был момент, когда ему показалось, что сердце его останавливается. В 1907 году, шесть лет спустя, сердце Кэрроля остановилось по-настоящему...
VII
   А в 1902 году, за пять лет до этого, Вальтер Рид, в цвете молодости, но утомленный, очень утомленный, как раз в момент нараставшей мировой славы скончался от аппендицита.
   – Я оставляю жену и малютку-дочь... — сказал Вальтер Рид своему другу Кину, перед тем как эфирная маска легла на его лицо. — Такую крошечную малютку... — бормотал он, когда эфирные пары погружали его сознание в последний сон...
   Но, честь и слава американскому народу, честь и слава конгрессу, они назначили Эмилии Лоренс Рид, жене человека, спасшего для страны несчетное количество миллионов долларов, не говоря уже о спасенных жизнях, приличную пенсию в тысячу пятьсот долларов в год. Такие же пенсии были назначены вдове Лэзира и вдове Джемса Кэрроля, и это, конечно, было очень прилично, потому что, как справедливо сказал один из сенаторов, они еще могут сами себе помочь...
   Что же случилось с рядовым Киссенджером из Огайо, который одним из первых пошел на этот опыт «в интересах науки и во имя человечества»? Он не умер от желтой лихорадки. И ему тоже в конце концов была присуждена награда: сто пятнадцать долларов и золотые часы, которые были ему вручены в присутствии офицеров и солдат в Колумбийских казармах. Он не умер, но желтая лихорадка вызвала у него неприятное осложнение — паралич ног. И теперь он сидит, считая минуты на своих золотых часах. Но опять-таки, что за удача! У него есть добрая жена, с помощью которой он может все-таки залезать в ванну...
   А что же с остальными?
   Время, увы, слишком ограничено, чтобы останавливаться на остальных, да и, по правде говоря, я не знаю, что с ними сталось.
   Так собиралась, жила и работала эта удивительная команда, которая дружными, объединенными усилиями добилась того, что сейчас едва ли найдется в мире достаточно желтой лихорадки, чтобы уместиться на шести булавочных остриях.
   И старому, испытанному бойцу со смертью Давиду Брюсу придется теперь взять обратно сказанные им слова: «В настоящее время опыты на людях, к сожалению, неосуществимы».

Глава двенадцатая
Пауль Эрлих. Магическая пуля

I
   Двести пятьдесят лет тому назад Антони Левенгук, упорный искатель реальных фактов, впервые взглянул через свой «магический глаз», увидел микробов и положил начало всей этой истории. Но он, без сомнения, наградил бы своей презрительной голландской усмешкой каждого, кто назвал бы его микроскоп «магическим глазом».
   Пауль Эрлих, который довел эту историю до счастливого конца (как и подобает всякой приличной истории), был очень веселым человеком. Он выкуривал до двадцати пяти сигар в день, не прочь был выпить (совершенно открыто) кружку пива со своим старым лабораторным служителем и десяток-другой кружек с немецкими, английскими и американскими коллегами. Будучи вполне современным человеком, он все же напоминал нечто средневековое своей знаменитой, часто повторяемой фразой:
   – Нужно научиться стрелять по микробам волшебными пулями.
   Товарищи весело над ним подтрунивали, а враги придумали ему прозвище: «доктор Фантаст».
   Но как бы то ни было, а в конце концов он все-таки соорудил свою магическую пулю. Этот гениальный алхимик [54]сделал еще нечто более чудесное: он превратил лекарство, которое является излюбленным ядом убийц, в великое средство для спасения человеческих жизней. Из страшного мышьяка он состряпал освободителя человечества от бледного спиралеобразного микроба, который вызывает заболевание сифилисом.
   Пауль Эрлих родился в Силезии в марте 1854 года, среднее образование получил в бреславльской гимназии и, когда однажды учитель словесности задал ему сочинение на тему «Жизнь есть мечта», этот молодой талантливый еврей написал следующее:
   «Основа жизни заключается в нормальных процессах окисления. Мечты являются результатом функции нашего мозга, а функции мозга есть не что иное, как то же самое окисление. Мечты — это нечто вроде фосфоресценции мозга».
   За подобное вольнодумство он, конечно, получил плохую отметку; впрочем, он всегда получал плохие отметки. Из гимназии он перешел в медицинскую школу или, вернее, в три или четыре медицинские школы: он был как раз типом «вечного студента».
   По отзывам медицинских факультетов Бреславля, Страсбурга, Фрейбурга и Лейпцига, он никогда не был обыкновенным студентом; эти отзывы говорят также о том, что он был отвратительнейшим из студентов; а это означало, что Пауль Эрлих ни за что не хотел запоминать те десять тысяч пятьдесят длинных научных терминов, которые считались обязательными для успешного лечения больных. Он был бунтовщиком; он был сторонником того революционного течения, во главе которого стояли химик Луи Пастер и сельский врач Роберт Кох. Профессора заставляли его вскрывать трупы и изучать строение человеческого тела, а он вместо этого срезал тончайшие пластинки с различных частей трупа и окрашивал эти срезы в чудесные яркие анилиновые краски, которые он или покупал, или брал взаймы, или просто воровал из-под самого носа у своих преподавателей.
   Он и сам не мог сказать, почему ему так нравилось это занятие, но факт тот, что до конца своих дней он не знал высшего наслаждения (если не считать горячих научных споров за кружкою пива), как любоваться блестящими красками и смешивать их в разные комбинации.
   – Эй, Пауль Эрлих, что это вы здесь делаете? — удивленно спрашивал его профессор Вальдейер.
   – Ничего особенного, профессор, упражняюсь немного с красками.
   Пауль Эрлих был на десять лет моложе Роберта Коха; он был как раз в лаборатории Конгейма в тот день, когда Кох выступил со своей первой демонстрацией сибиреязвенных бацилл.
   Окрашивая больную печень, Эрлих видел туберкулезных зародышей еще до того, как Кох бросил на них свой первый взгляд. Но не имея ни образования, ни тонкой наблюдательности Коха, он принимал эти маленькие цветные палочки за кристаллы. И только, сидя на заседании берлинского физиологического общества в марте 1882 года, в тот вечер, когда Кох докладывал об открытии туберкулезного микроба, он вдруг вспомнил об этом.
   – Это было самое захватывающее переживание в моей научной жизни, говорил Эрлих много лет спустя.
   Он пошел работать к Коху. Он научил Коха остроумнейшему способу окрашивать туберкулезного микроба, — этот способ, почти в неизменном виде, применяется и в настоящее время. Итак, Пауль Эрлих стал охотником за микробами. Но в своем энтузиазме он вскоре сам нахватался бацилл туберкулеза. Заболев чахоткой, он вынужден был спешно уехать в Египет.
II
   В то время Эрлиху было тридцать четыре года, и если бы он умер в Египте, то был бы, конечно, или совершенно забыт, или остался бы в истории только как обожающий краски, веселый, мечтательный неудачник. Он обладал энергией динамо-машины; он полагал, что можно одновременно и лечить людей и охотиться за микробами. Состоя главным врачом большой берлинской больницы, он был в то же время человеком с железными нервами, на которого крики страдальцев, подвергавшихся мучительному лечению, действовали так же мало, как и смерть безнадежных больных. Да, их нужно лечить! Но не ощупью, не вслепую, не одним лишь хорошим уходом с надеждою на спасительную природу, а лечить по-настоящему. Такие рассуждения делали его плохим доктором, потому что доктор обязан быть симпатичным и внимательным даже к тем больным, которым он ничем не может помочь. Эрлих был неприятным врачом еще и потому, что его мозг всегда был начинен всякими фантазиями.
   Осматривая своих пациентов, он, казалось, смотрел им под кожу; глаза его превращались в усовершенствованные микроскопы, и он видел перед собой трепетное вещество отдельных клеточек, представляющее не что иное, как сложные химические формулы. Ведь живой человеческий организм — это такая же комбинация бензольных колец с боковыми цепями, как и его краски. И Пауль Эрлих, пренебрегая всеми новейшими физиологическими теориями, создал свою собственную, старомодную и странную физиологическую химию.
   Если бы он умер в Египте, то, конечно, так бы и остался неудачником. Но он не умер.
   – Я буду красить живые существа, — решил он вдруг. — Химия животного подобна химии моих красок. Если мне удастся окрасить его в живом виде, я смогу многое о нем узнать.
   Он взял свою любимую краску, метиленовую синьку, и впрыснул ее в ушную вену кролика; разлившись по кровяному руслу и всему телу животного, эта краска окрасила в голубой цвет только его чувствительные нервные окончания и больше ничего. Как странно! Эрлих на минуту забыл все свои солидные научные познания.
   – В таком случае, может быть, метиленовая синька убивает боль? спросил он себя и, не задумываясь, стал впрыскивать ее своим страдающим пациентам. Возможно, что они и почувствовали некоторое облегчение, но здесь ему пришлось столкнуться с такими затруднениями, как боязливость пациентов и пр., и он прекратил свои опыты. Но это странное свойство метиленовой синьки — устремляться на одну только ткань из сотни различных тканей организма — и послужило Эрлиху толчком для создания той фантастической идеи, которая привела его в конце концов к магической пуле.
   – Если есть такая краска, — фантазировал он, — которая окрашивает одну только ткань из всех тканей живого организма, то, несомненно, должна быть и такая, которая отлагается не в тканях, а окрашивает и убивает микробов, нападающих на этот организм.
   Пятнадцать с лишним лет он об этом мечтал, пока ему удалось, наконец, этого добиться.
   В 1890 году Эрлих вернулся из Египта и снова стал работать в берлинском институте Роберта Коха. Эрлих внес с собой жизнь в это мрачное учреждение. Роберт Кох заходил иной раз в живописную и беспорядочную лабораторию своего ученика, сверкавшую длинными рядами бутылок с яркими красками.
   – Ну-с, милый мой Эрлих, о чем нам сегодня расскажут ваши эксперименты?
   Эта фраза моментально вызывала целый поток страстных объяснений, доказательств, рисунков и опытов, обрушивавшихся бурной лавиной на Коха.
   – Одну минутку, дорогой Эрлих... Я не успеваю за вами следить, объясните, пожалуйста, яснее.
   – С удовольствием, доктор! Сию минуту! — восклицал Эрлих и, не переставая тараторить, схватывал кусок мела, становился на колени и начинал чертить чудовищные диаграммы на полу лаборатории.
   – Ну вот! Теперь вы понимаете? Ясно? Да?
   В Пауле Эрлихе не было абсолютно никакой солидности, никакой выдержки. Он, как избалованный мальчишка, пачкал своими рисунками все, что попадалось ему под руку; он рисовал их на своих манжетах, на подошвах сапог, на груди своей сорочки (приводя этим в отчаяние свою жену!) и на манишках своих коллег, если тем не удавалось вовремя увернуться.
   Но при всей своей безалаберности он был точнейшим человеком в своих опытах, и эта точность помогла ему в конце концов найти волшебную пулю.
III
   Благодаря своей веселости и скромности Эрлих легко приобретал друзей, но, будучи вместе с тем и неглупым человеком, он старался, чтобы в число этих друзей попадали иногда и влиятельные люди. В 1896 году он оказывается вдруг директором своей собственной лаборатории, носившей громкое название: «Прусский королевский сывороточный институт». Этот институт находился в Штеглице, близ Берлина, и состоял всего из двух комнат; в одной из них раньше помещалась пекарня, а в другой, поменьше, была конюшня.
   – Причина всех наших неудач заключается в недостаточной точности работы, — говорил Эрлих, вспоминая, как один за другим лопались мыльные пузыри пастеровских вакцин и сывороток Беринга. — Обязательно должны быть какие-то математические законы, управляющие действием ядов, вакцин и сывороток.
   И этот пылкий фантазер с неизменной сигарой во рту метался взад и вперед в двух темных комнатках лаборатории, объясняя, рассуждая, доказывая и с неподражаемой точностью отмеряя в градуированных пробирках капельки ядовитого бульона и соответствующее количество спасительной сыворотки.
   По мере работы и по мере того, как целые полки морских свинок прямым маршем отправлялись на тот свет, он находил в своих теориях гораздо больше исключений, чем правил. Но это его ничуть не смущало; силой своего необыкновенного воображения он придумывал для этих исключений новые маленькие добавочные законы, комбинировал все более и более странные формулы, пока, наконец, его знаменитая теория «боковых цепей» в иммунитете не превратилась в неразрешимую головоломку, которая ничего не объясняла и ничего не предсказывала. До конца жизни Пауль Эрлих не переставал верить в свою сумасбродную теорию «боковых цепей» в иммунитете; критики всего мира вдребезги разбивали эту теорию, но он не сдавался.
   В 1899 году, нажав кое-какие пружины и умаслив своих влиятельных друзей, Эрлих вдруг свертывает штеглицкую лабораторию и вместе со своим главным поваром и мойщиком посуды, почтенным Кадерейтом, переезжает во Франкфурт-на-Майне, сказав «прости» Берлину с его большими медицинскими школами и научной шумихой. Но зачем? А дело, видите ли, в том, что близ Франкфурта расположены фабрики, на которых химические мастера вырабатывают дивные букеты очаровательных красок, — а что еще нужно было Эрлиху? Кроме того, во Франкфурте жили богатые евреи, которые славились своим общественным духом, а для того чтобы найти магическую пулю, нужны были, по мнению Эрлиха, четыре больших «G»: Geld — деньги, Geduld — терпение, Geschick — ловкость и Gluck — удача. Итак, Эрлих приехал во Франкфурт-на-Майне, или, вернее, «мы прибыли во Франкфурт-на-Майне», как выразился неоценимый Кадерейт, на долю которого выпал поистине дьявольский труд уложить и перевезти всю эту колоссальнейшую батарею красок и горы истрепанных и исписанных карандашом химических журналов.