А у Флика долго стояли перед глазами огни церковного аналоя. В надтреснутом голосе матушки он продолжал слышать стройный церковный хор, зачарованно глядя на мерцающие свечные огоньки…

ВСТРЕЧА

   …Зачарованно глядя на мерцающие огоньки неоновых вывесок бутиков и закусочных огромного фойе вокзала, странная пассажирка неожиданно столкнулась с высоким плотным мужиком в кожаной косухе. Она прижалась к колонне, пытаясь дать ему проход, но мужик схватил ее за откинутый капюшон и поволок за собой в зал ожидания. На ходу он что-то зло ей выговаривал, а женщина растерянно семенила за ним, стараясь не отставать от его стремительного продвижения к пустому углу зала с пластиковыми креслами. У окружающих складывалось впечатление, что гражданка явно в чем-то провинилась перед мужчиной, поскольку не отпиралась от его ругани, только терла глаза с предательски покрасневшими веками. На ходу она пыталась ухватить его, как родного, за рукав и, давясь слезами, в чем-то оправдывалась. Вид у обоих был крайне обескураженный.
   — Флик! Как ты мог? Как ты мог такое с нами учудить? Все время от тебя одни пакости! — в сердцах шипел мужик, с силой перехватывая ее с капюшона под руку так, что белокурые кудряшки взвивались невесомым облаком.
   Женщина, глотая слезы, срывающимся голосом громко шептала, размахивая свободной рукой:
   — Я не знаю, как это вышло! Не знаю! И по паспорту, главное, все точно получается! Ты же дольше здесь, так объясни, почему так?..
   Последнее слово она произнесла почти с мукой, по-женски вложив в крошечную частицу «так» столько горького подтекста, что у мужчины резко опустились плечи. Но как только он глянул на ее хорошенькое личико в пепельных кудряшках, его обуяло необъяснимое негодование.
   — "Та-ак!", — издевательски передразнил он ее. — А чо тут объяснять-то? Дерьмо оно всегда дерьмом и плавает! Ты вспомни, куда мы заплыли из-за тебя в прошлый раз, сволочь! И еще, главное, перед этим самым венцом всему делу, помнишь, как ты рыбу на берегу жрал и чо говорил при этом? Ну-ка, вспомни! "Люблю я, — говорит, — рыбок сам кушать, а не когда они меня едят!" Не мотай головой, я все помню! Вот тебе за все это и вышло… Что теперь Седой скажет?
   — Погоди, ты разве не с ним, разве он не с тобой? — встревожено вскрикнула женщина, резко выдернув из лапы мужчины свой локоток. — Ты что, до сих пор его не нашел? Чем ты тут вообще занимался?
   — Ну, я… Мы ни разу с ним не встречались, — оправдываясь, ответил мужчина. — В принципе это правильно. Субординация там… Конспирация… Но как ты… Куда вот теперь с тобой, а? Ведь знал же, куда шел и на что!
   — Не кричи на меня!
   — Не кричи на него… на нее… Тьфу!
   — Умоляю, Грег! — сквозь слезы простонала женщина, типичным бабьим жестом прижимая руки к груди.
   — Умоляет он, блин, она умоляет! — окончательно расстроился мужчина. Растирая виски, он машинально пробормотал: — Я теперь не Грег, а Григорий Павлович Ямщиков.
   — Фликовенко Марина Викторовна, — понуро представилась женщина.
   — Погоди-погоди, с этим потом разберемся… У тебя должна быть последняя мысль, послание, с каким тебя направили. Давай скорее, соображай, иначе сейчас все забудешь! — зашипел на нее мужик. Ухватив женщину за плечи, он вновь хорошенько встряхнул ее, стараясь направить ее мыслительный процесс в нужное русло.
   — Сейчас… Да! Нет… А! — зашебутилась в его лапах растрепанная гражданка. Под колючим взглядом Григория Павловича она все-таки внутренне собралась и продолжила уже более осмысленно, почти по-военному: — Я перерождаюсь на земле, где последний раз было это, потом встречаюсь с вами и иду к восьмой части. В леса, место мне показали… Там еще гора, елки большие кругом… Огромные елки!
   — Елки-палки! А координаты? Место-то хоть как называется? — перебил ее Ямщиков, дополнительно встряхивая для верности.
   — Не знаю… Идти надо вот туда, — неопределенно махнула всклокоченной головой женщина куда-то на восток.
   — Ты чо? Это ведь тебе не Герцогство Миланское, которое "вот туда" поперек за три дня пешим порядком пройти можно!
   — А что это? Разве это не Пруссия? И я тоже удивляюсь, что это у меня немецкий не включается…
   — Была Пруссия, да сплыла. А машешь ты башкой в сторону матушки-России… Она там вся, как раз в той стороне.
   — Ой! Грег, у них там назначено время! Я вспомнила! Через двадцать три дня! В этот момент что-то там такое будет на небе… Мне показали такое большое и непонятное… И неразлучникам тоже надо там быть с каким-то странным мужиком, чтобы встретить и реинкарнировать своего Хозяина из… из глаза… Такой глаз на ножке… в голове!
   — Бред какой-то. Нет, почему это тебе, главное, что-то показали, отлично зная… ведь ты же… Прости меня, Флик, но с умищем-то ты никогда не дружил. Как теперь туда добираться? — в полном недоумении оборвал ее Ямщиков.
   — Сам-то уже, конечно, забыл, но там ведь не говорят нашим малоинформативным языком, я изо всех сил пытаюсь перевести в наш формат, но часть информации безвозвратно утрачивается, — намеренно безразличным тоном сказала Марина Викторовна, вытирая рукавом катившиеся по щекам слезы.
   — Ага, как чукча: что вижу, то пою, — зло подколол ее Ямщиков, намеренно не глядя на залитое слезами лицо попутчицы.
   — Ты про чукчу просто так сказал? — с надеждой встрепенулась женщина, растирая глаза. — В первые часы случайного никто не говорит…
   — Так… — раздраженно присвистнул мужик, играя молнией на косухе. — Значит, онив своем стиле чешут. Про чукчу сказал, не подумав. Хрен с ним, с чукчей. Ну, ладно, Флик, успокойся, не реви. О нас что-нибудь сообщали? Когда они нас отпустят?
   — А разве тебе ничего не говорили?
   — А я помню? Пойдем, сядем. А то стоим посреди зала, как идиоты.
   — Знаешь, когда того хитрого мужичка показывали, — присаживаясь на красное пластиковое кресло рядом с Ямщиковым, сказала Марина, — мне показалось, что у него вся рожа… какие-то чукотские… вроде.
   — Час от часу не легче. Понятно. Это у нихюмор такой. Везде надо искать тонкие ассоциативные связи, как говорил Седой, — почти без злости ответил мужчина. — Ты не сможешь точнее вспомнить, что они сказали о нас?
   — Сказали, что если справимся и сможем остаться все трое в живых, то доживем до конца.
   — До какого конца? Я с нашими друзьями привык к каждому слову цепляться! — начал закипать Ямщиков.
   — Не знаю… — сказала Марина. — Сказали, если выживем, должны все забыть. А как забыть, если я в этой жизни и так ничего не помню? Значит, ты теперь — Гриша…
   — Вот только давай без этих бабских штучек, Флик! Ты прямо до жути на бабу становишься похожим! — опять сорвался Ямщиков, брезгливо глядя на уборщицу, разгонявшую по полу шваброй грязную талую воду и тащившую за собой красное ведро на колесиках. — Ключи, мел, четки, ладанки, гвозди у тебя с собой? Что-нибудь новенькое еще дали?
   — Ага, еще какую-то карту-схему дали… с красной звездой… У меня тут потайные кармашки, — сказала женщина, неловко пытаясь через узкий ворот свитера засунуть руку себе в бюстгальтер.
   — Дай-ка я сам попробую… — нетерпеливо произнес Ямщиков, решительно засовывая в ворот женщины огромную волосатую лапу.
   — Гриша, Гришенька, не надо! Ой! — пыталась возразить женщина, отталкивая его ослабевшими руками.
   — Флик! Ну, ты даешь! Ты же баба! — сказал оторопевший Ямщиков, нащупав что-то за пазухой у враз сомлевшей Марины Викторовны.
   — Совсем совести у народа не стало! Среди белого дня сексом на вокзале занимаются! Другого места найти не могли? — рявкнула вдруг над самым ухом Ямщикова уборщица, с грохотом устанавливая рядом огромное ведро, больше напоминавшее молочную флягу. — Освободите территорию! Немедленно!
   — Та що ты цепляешься, мать? Що ты гавкаешь? Бачишь, чоловик к жинке гроши ховает! — пропел присевший напротив жизнерадостный хохол.
   С грохотом ведра на колесах, сигналами составов и визгом уборщицы над самым ухом — звуки окружавшей действительно медленно возвращались к Ямщикову. От этого голова не становилась легче, в ней продолжала толчками бить кровь. Он молча поднялся с женщиной, закрывшей ладонями красное от стыда лицо, и, обхватив ее за плечи, повел подальше от гремевшей ведром уборщицы. Бог мой! Флик действительно баба! И с этой бабой надо тащиться через всю страну куда-то в гору… Что скажет Седой, когда их найдет? Так, стоп! Хорош психовать… Раз они на вокзале, значит, добираться надо поездом… На восток! Поезд идет на восток! Точно! На самый Дальний Восток!
   — Не реви, Флик! С кем не бывает? Не повезло, конечно. Опять. На платок, вытрись! И с чукчами не грузись пока. Только чукчей нам здесь не хватало. Пошли отсюда, билеты надо брать! — решительно сказал Ямщиков и повел в кассовый зал зарыдавшую в голос женщину.

ПИСЬМО

   Только чукчи здесь Поройкову не хватало. Выследил, видно, их с Пальмой у поворота на Верхний Поселок. Щурясь на солнце, Поройков из-за штакетника наблюдал, как чукча подошел к Пальме, караулившей почтальоншу посреди дороги на Нижний Поселок, и что-то спросил у нее на своей тарабарщине. На удивление Пальма не окрысилась, а вполне внятно для узкоглазого гаденыша повернула голову в сторону заброшенной бани, где у поваленного штакетника прятался от ветра Поройков. Чертыхнувшись, старшина вышел из своего укрытия на дорогу.
   — Чо тебе надо? — издалека заорал он привязчивому узкоглазому человеку. — Чо ты тащишься за нами?
   — Здрастуй! — искренне обрадовался ему чукча. — От развилки на Анкалын по вашему следу иду! Тебя мне надо, парень!
   Поройков молча рассматривал молодого, стриженного в кружок паренька в глухом ирыне, подпоясанном ремнем. На ремне у чукчи, кроме короткого ножа, висел полный кисет.
   — Закурить дашь? — жадно спросил Поройков.
   —
   Кури, парень! Я сам пока не курю, для хороших людей ношу, — радушно ответил паренек, подавая кисет.
   Со стороны Верхнего Поселка послышался звук громкоговорителя, вывешенного на столбе перед сельсоветом: "От советского Информбюро… В последний час". Поройков непроизвольно напрягся, прислушиваясь к обрывкам фраз. Хорошо, что хоть диктор внутри «лягушки» не был чукчей. Над сопками, покрытым заснеженным лесом, разносился сильный мужской баритон. Внятно, с отличной дикцией, не шепелявя, не проглатывая на местный манер слова, диктор торжественно зачитал: "Сегодня, 9 октября 1943 года, войска 56-й армии выбили врага с северо-западной части Таманского полуострова, завершив тем самым освобождение Северного Кавказа. Новороссийская наступательная операция успешно завершилась!"
   Поройков в последний раз глубоко затянулся и с раздражением бросил самокрутку в снег. Отсыпав немного табаку в свой кисет, он вернул кожаный мешочек, благодарно кивнув чукче, внимательно слушавшему радио. Повторного заявления на фронт писать смысла не было. Люди воюют, а он, хуже пса цепного. Доносы на начальство пишет… Если почтальонка так и не выйдет к сельсовету, надо срочно возвращаться назад, иначе до темноты в лагерь не успеть. Возвращаться в потемках Поройков не решался даже с Пальмой. Каждый раз, проходя лесом мимо сопки, к которой зэки ОЛП N45 тянули ветку по насыпи, Поройков испытывал необъяснимый ужас. Будь он собакой, он бы, как Пальма, вздыбил от страха шерсть на загривке и, прижавшись к ноге, плотно поджал хвост под брюхо.
   — Ты в газете читал про чукчу-летчика? — простодушно спросил паренек отвернувшегося в сторону Поройкова. — Елков Тимофей Андреевич, а по-нашему — Таграй. Он из поселка Улэн. Служит в 566-м штурмовом авиационном полку 13-й Воздушной Армии. Я все запомнил! В Красной Яранге про него висит вырезка из газеты — "Воздушный каюр"!
   Поройков только сплюнул в сторону, с тающей надеждой взглянув в сторону Нижнего Поселка.
   — Напрасно ты туда смотришь, парень, письма от вас никто не носит, хе-хе, — догадливо заметил узкоглазый паренек. — И район весь оцеплен, я через Елоховскую Падь к вам добирался. Ты почтальонку не жди, ты мне свое письмо давай!
   — Какое письмо, чего ты лепишь? — вскинулся на него Поройков. Губы замерзли после самокрутки, и голос звучал особенно фальшиво. Чукча серьезно смотрел прямо ему в глаза, и Поройкову отчего-то стало нестерпимо стыдно. Он молча полез за пазуху и протянул чукче сложенное треугольником письмо.
   — Я отнесу, парень, не переживай! — успокоил его чукча. — Я на пристани его отдам, у нас там матросами чукчи ходят. Ты все написал?
   — Все, что видел, написал, — неохотно признался Поройков.
   — Место здесь шибко плохое, — заметил паренек, пряча письмо за пазуху. — Старые чукчи, лыгъо равэтлъан, говорили, что здесь в земле страшный дух живет. Вырвется — будет всем баальшой бум! Люди моего варата много поколений приносили жертвы, чтобы егоудержать. А вы все делаете, будто нарочно хотите принести совсем другуюжертву… Зачем? Сами не знаете, когопытаетесь пробудить! Валтаканы-землянки свои построили так, будто собираетесь в снах еговызывать. А путь куда строите? Зачем?
   — Не знаю, парень, — откровенно признался Поройков. — Думаешь, мне здесь нравится? Люди на фронте воюют, а я… Вроде и дом мой рядом, вон за той сопкой… А что толку? Еще тяжелее на душе. Будто приволок с собой… не только зэков и Пальму. Ноги домой не несут. И в лагерном пункте сплошной бардак… Головой сообразить не могу, что же там не то? Тебе не понять…
   — Где уж мне понять, раз ты не понимаешь, хе-хе! — посмеиваясь, парень снял со спины камусные лыжи. Встав на лыжи, чукча затянул ремешок и сказал, глядя на Пальму: — Собака у тебя шибко хорошая! Умная, хитрая! Она, парень, куда больше тебя в этом понимает. Возвращаться вам надо до ночи. Туда и днем ходить страшно! Я сейчас быстро побегу! Отсюда очень легко убегать, хе-хе.
   — Стой! А тебя как зовут? — спохватился Поройков, сообразив, что даже не знает имени паренька, почти мальчишки, которому отдал письмо, текст которого вынашивал в голове больше трех месяцев.
   — Васька меня зовут! — ответил чукча, подпрыгивая на лыжах. — Вообще-то я — Идельгет… Но им еще стать надо. Хотя тебя уже при камлании видел! Как ты стоишь, почтальонку ждешь… А она все не идет. Значит, думаю, этот человек написал письмо! Этому человеку есть ход туда, куда Ваську не пускают. Военный человек, поди, лучше Васьки знает, куда письма писать.
   Поройкову не хотелось огорчать явно гордого собой, на глазах повеселевшего Ваську, беззаботно острившего лыжи в сторону Еловой Пади. Хотя, если уж этот чукотский шаманенок немного понимал в камлании, мог бы и сам догадаться, что ни хера он толком не знает, кому и куда писать о том, что чувствует кожей. На Поройкова опять нахлынули тяжкие пустые сомнения о правильности своего поступка. Но письмо уже было надежно спрятано у Васьки за пазухой, и Поройков только без слов махнул рукой. Чукча кивнул стриженой головой в ответ и споро покатился в сторону Верхнего поселка. Внезапно, вспомнив что-то очень важное, Поройков заорал ему: "Стой! Стой!" Лыжник остановился, дожидаясь, пока Поройков с Пальмой подбегут ближе к нему.
   — А еще?.. — задыхаясь от бега, спросил Поройков. — Что ты еще… про меня видел?
   Чукча молчал. И по его затянувшемуся молчанию Поройков сразу понял, что он ответит. Но, слишком долго не подпуская эту мысль близко к сознанию, он еще продолжал надеяться, пока чукча не сказал севшим голосом то, чего больше всего боялся услышать Поройков: "Смерть!" С посеревшим лицом старшина отвернулся от чукчи и, не прощаясь, зашагал к лесу. Пальма, сидевшая поодаль, подошла к чукче, осторожно обнюхала рукав кухлянки. Уклонившись от руки Васьки, потянувшегося потрепать ее за ухом, Пальма, вильнув хвостом, побежала догонять хозяина.
   Будто старательно прогоняя какую-то тревожную, испугавшую его мысль, чукча мотнул головой и прошептал себе под нос: "Ну, теперь, Васька, беги! Шибко теперь убегать надо!"

КИРЮША

   …Будто старательно прогоняя какую-то тревожную, испугавшую его мысль, Петрович прибавил ходу к мерцавшим невдалеке огонькам железнодорожного переезда. Там, у самой кромки вздымавшихся сквозь редкие сосны дюн, стояли несколько серых кирпичных пятиэтажек железнодорожников. В крайней пятиэтажке Петрович имел приличную двухкомнатную квартиру со всеми удобствами и некоторыми неудобствами в виде гулящих соседок — проводниц, смолоду истрепавшихся на молдавских рейсах. Сдаваться пенсии без боя соседки Петровича не собирались. Слухи об их славных битвах с увяданием осени и метелью зимы, с непременным участием поездных электриков, путевых проходчиков, бригадиров состав и нарядов милиции — доходили даже до заместителя начальника дороги по безопасности и режиму Полковникова. Поэтому пятиэтажка Петровича носила на железке собственное громкое имя — "Молдаванка".
   Понимая в глубине души стремление соседок к вечной молодости и активной жизненной позиции, на бытовые условия Петрович, в принципе, не жаловался. Куда больше бабского разгула его доставали приметы рыночных преобразований общества, просачивавшиеся и в их обособленный железнодорожный микрорайон. Единственный продовольственный магазин в районе приватизировал бессовестный армянин с темным прошлым. Разумеется, появился он не один, а с черной тучей родственников и земляков, доставлявших куда больше беспокойства, чем все проводницы, побывавшие в Молдавии. Цены армянин заворачивал отнюдь не божеские, хотя, практически не смолкая, орал на продавщиц из подсобки: "Рая, богом клянусь, уволю к чертовой матери!"
   Быстро поднявшись по лестнице, отпихнув ногой соседскую кошку, нагло обосновавшуюся на его коврике, Петрович с тревогой открыл дверь, мучимый дурными предчувствиями. В квартире было тихо. Тикал будильник, ровно гудели два холодильника, попискивали в большой клетке пухлые белые мыши. Не разуваясь, Петрович заглянул в гостиную и тут же успокоился. Кирюша спал у теплой батареи на пуховой подстилке, засунув по своей милой привычке кончик хвоста в приоткрытую пасть с желтой окантовкой. Петрович в умилении присел у дверного косяка, Кирюша поднял на него головку, посмотрел своими проникновенными желтыми глазками, и в голове Петровича тут же появилась многоплановая мысль: "Напрасно перессался, приятель. Все о`кей! Хочу жрать — неси пискунов!"
   — Сейчас-сейчас, Кирюшенька! — радостно заверещал Петрович, скидывая ботинки. — Сейчас, родной, все мигом устроим — и постельку, и чаек! Минутку обождать придется!..
   Нельзя сейчас было уезжать Петровичу, никак нельзя. Рейс этот в прицепном вагоне и сам по себе был не карамелькой в сиропе. Если хотя бы недели на три раньше, черт с ним, с Новым годом. А тут только встретили Новый год, Рождество с Кирюшей отметили по-домашнему, в узком кругу. Сволочи! И кому такая подлая мысль в голову стукнула? Ну, ладно бы перед Новым годом пустили бы этот вагон, пока народ к празднику торопился! В мертвый железнодорожный сезон Петрович расценил прицепку вагона исключительно в качестве персонального издевательства в русле нынешних экономических реформ и бандитской перестройки всего общества.
   Глянув, как наивно и доверчиво Кирюша трется о сумку с пищавшими в истерике мышами, Петрович почувствовал, что ненавидит товарища Циферблатова лютой ненавистью. Нет, строить из себя целку Петрович вовсе не собирался. Он собирался устроить товарищу Циферблатову полную структурную перестройку и персональную административную реформу. Он намеревался устроить начальнику смены такой менеджмент по кадрам, чтобы его потом в локомотивное хозяйство буксы чистить не взяли. За армянина, за Кирюшу, за молдавских прошмандовок — за все сразу!
   Кирюша появился у Петровича почти случайно. Но теперь Петрович понимал, что подобных случайностей не бывает, во всем усматривая приметы неизбежного и счастливого пересечения их судеб.
   Со знакомым матросом сухогруза "Композитор Чайковский", Анатолием Торсуковым, они втихушку делали небольшой бизнес. Анатолий приносил в уединенное жилище Петровича разную экзотическую живность, которую они потом выгодно продавали зажравшимся соотечественникам. К себе домой Торсуков тащить эту пакость никак не мог, проживая на одной жилплощади с тещей, имевшей склочный и придирчивый характер. Вполне возможно, что этот бизнес он навязал Петровичу вовсе не из здорового стремления к наживе, а из мелочной зависти к личной свободе приятеля.
   Сколько всякой мрази за два года не обреталось временно у Петровича на Молдаванке!.. Одни обезьяны чего стоили! Макаки-сраки дико орали с наступлением сумерек и от каждого паровозного гудка, доносившегося с переезда. Слава богу, все соседи думали при этом не на Петровича, а на пьющих соседок, весело отмечавших каждый рейс. Дружный мат и визг их пьяных компаний тут же подхватывали попугаи. Поэтому пернатый товар приходилось реализовывать через посредников, значительно теряя в деньгах. Иметь дело с покупателями напрямую — компаньоны опасались. Анатолию пришлось не только вернуть деньги, но и оплатить солидный моральный ущерб знакомой, нанесенный ей роскошным белым какаду, в первый же день обложившим хозяйку трехэтажным матом при посторонних свидетелях.
   Упрятать себя за решетку попугаи не давали: целыми днями они летали по квартире и орали голосами молдавских проводниц всякие гадости, прицельно засирая сверху всю мебель, вплоть до плафонов люстры. При попугаях Петрович жил как в музее, застилая все целлофаном и старыми простынями. Наскучавшись без впечатлений, эти пернатые говорилки подслушивали телефонные разговоры Петровича. Звонили ему в основном с работы, и от скабрезностей летающих сквернословов Петровичу приходилось зажимать трубку ладонью. Ни одной минуты при этих тварях он не чувствовал домашнего покоя и уюта. С ними приходилось быть все время настороже. Попугаи легко перенимали и начальственную манеру общения товарища Циферблатова. Даже в туалете Петрович вздрагивал от бесцеремонного стука клювом и до боли родного голоса: "Слышь, Петрович! Ты из себя целку-то не строй!"
   После двух крокодильчиков и какой-то бегающей кусачей гадины, постоянно менявшей цвет, Петрович окончательно понял, что к любителям живой природы он не относится. Однако разорвать партнерские отношения с Торсуковым оказалось не так-то просто, Анатолию надо было срочно уходить в рейс. И протиснувшись все-таки в квартиру, когда Петрович упорно не хотел открывать ему дверь, он с некоторой неохотой снял с шеи огромного пятнистого удава.
   — От сердца отрываю, Петрович! — с искренней болью в голосе сказал Петровичу Анатолий. — Не могу его продать, а держать мне его негде. Теща, сука старая, его на днях чуть не ошпарила. Выручи, будь другом!
   Петрович вспомнил любимую присказку поездного электрика Миши Поленюка: "Будь другом! Посри кругом!" Вот так и надо было раз и навсегда послать тогда Анатолия за все перенесенные из-за попугаев страдания. Да любой на месте Петровича ответил бы Анатолию, притащившемуся, на ночь глядя, с огромным пятнистым удавом — с житейской мудростью Миши Поленюка. Понятно, почему Анатолий приперся с удавом не к Поленюку, а к Петровичу.
   Удав оказался на редкость спокойным и задумчивым. Наверно переживал разлуку с родиной. Из общего знакомства с фауной планеты, Петрович твердо знал, что удавы не кричат голосом Циферблатова, не визжат без конца одну и ту же песню "Виновата ли я" и не стучат клювом в стенку соседям. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы Петрович, пересилив себя, согласился взять удава на неопределенное время.
   Удава Торсуков назвал Кирюшей, и Петрович с ним вполне согласился, до такой степени умильной зверушкой он показался после попугаев и макак. Кирюша быстро привык к Петровичу. Он встречал его у дверей, ласково обвивая ноги, тычась плоской головой в сумку с мышами. А с виду никак не подумаешь, что такая тварь что-то может соображать! Втайне Петрович ни за что не хотел теперь с ним разлучаться.
   Кирюша целыми днями спал на подстилке у батареи и как-то особенно деликатно кушал хомячков и морских свинок, которых Петрович приносил ему из зоомагазина. Покупать у детей на рынке эту живность Петрович побаивался. Базарные дети были до ужаса наглыми. Издалека узнавая Петровича, они не давали ему проходу, набрасываясь с фамильярными попугайскими криками: "Купи дядя хомячка!". Цены базарные племянники заворачивали чище армянских. При этом они точно кормили своих хомяков какой-то химической гадостью, поскольку хомяки у них плодились как тараканы.
   Хотя Анатолий кричал через дверь, что после макак Петровичу будет с Кирюшей рай земной, но кто же такому поверит, не попробовав? А теперь проводник радостно мчался домой после каждого короткого рейса по Балтийской Косе, желая только одного — увидеть милого Кирюшу, который будет тереться о его ноги плоской пятнистой головкой. Ночью Кирюша сворачивался в ногах у Петровича под одеялом. Кто бы мог подумать, что пятнистая кожа холоднокровного удавчика такая мягкая на ощупь! И как приятно касаться ее голыми пятками под теплым ватным одеялом! Петрович знал, что Кирюше тоже было неплохо у него, ему даже иногда казалось, что если бы тот только мог, он бы непременно мурлыкал ему, Петровичу, под его ватным одеялом.
   Как же теперь он будет спать без Кирюши, трясясь куда-то через всю страну в сраном прицепном вагоне? И какие теперь он будет видеть сны?..