начало, пастор, это конец.
   — Остается уповать только на то, что один из привратников, несущий в себе свет божественной Любви, все же разожжет свой светильник, — помолчав, задумчиво отозвался Белофф. — Вчера вечером наугад раскрыл Писание и прочел: "Тот, кто имеет уши, да слышит! Есть свет внутри человека света, и он освещает весь мир. Если он не освещает, то — тьма…"
   — Не забывайте, Белофф, они такие же люди, — с грустью напомнил реббе. — Давайте-ка, лучше соображать, что мы можем успеть сделать в этой ситуации? Отступать некуда. Надеюсь, вы понимаете, что все мы рано или поздно умрем? Вот и будем исходить из этого оптимистического постулата. Итак, бляхи, которые многие из нас считают лишь традиционной атрибутикой, несут какой-то достаточно важный, но уже утерянный для нас смысл. В России, насколько я помню, до Второго Армагеддона оставалось семь блях.
   — Да, их было семь. Но вы забываете, что еще в период гражданской войны неизвестно куда исчезли две бляхи, их хранители бесследно пропали. Мы полагаем, что их уничтожили вместе с другими церковными реликвиями в период иконоборчества.
   — Так… Остается пять. Три бляхи у моих бывших однокурсников, — сообщил реббе Белоффу, удивленно приподнявшему брови в ответ. — Да-да! Не удивляйтесь! Или вас еще удивляют такого рода «совпадения»? Вспомните, о каких вещах мы с вами говорим. Я думал, что вы это знаете, раз так упорно добивались встречи со мной. В молодости мы ходили на байдарках по сибирским рекам… Как-то к нашему лагерю подошел шаман… Если быть кратким, он лишь попросил спрятать у себя три бляхи до утра. Утром он, конечно, не пришел. Но той же ночью мы все видели такое, что… определило, вернее, исковеркало все наши жизни, — с горькой усмешкой сказал Береш. — Хотя люди меняются. Казалось бы, вот вам готовый тригон напутствующих! Причем все, естественно, ударились тем или иным образом в религию. Я попытаюсь сегодня же связаться с Марком Губерманом, он один из тех, кто с нами слышал эти крылья, когда на нас встала черной стеной река…
   — И он — иудей? Так это же решение всех наших проблем! — обрадовался забрезжившей надежде пастор.
   — Боюсь, что никакое это не решение, — понуро ответил реббе. — Недавно я прочел в еврейской газете, издающейся здесь на русском, что раввина московской синагоги избил православный священник Свято-Никольского Собора, понятное дело, из соображений патологического антисемитизма, националистического шовинизма и ксенофобии. Фамилия раввина — Губерман. Боюсь, что священник — это наш Фира, второй хранитель. Зная Марика с детства, я думаю, что именно он бил Фиру, а не наоборот. В любом случае, про две бляхи можно забыть. Это конец, Белофф!
   — Да что же это? Как-то можно на них повлиять? — окончательно упал духом пастор.
   — Конечно, я попробую, — без энтузиазма ответил реббе. — Вы ничего не знаете, у кого две другие бляхи?
   — Про одну вообще нет достоверных сведений, — принялся вспоминать Белофф. — Ходят какие-то легенды и сказания… Но ничего конкретного. А вторая была у нашего лазутчика Ивлева, он вроде бы эвенк или чукча… Признаться, я в этом плохо разбираюсь. Но донесения приходили как раз из Сибири. Когда вы говорили, что к вам на реке подходил шаман, я поначалу подумал на него. Но у него была только одна бляха. И он вовсе не был такимчеловеком… Мне казалось, что я его хорошо знал, потому что более восьми лет читал его донесения. Не уверен, что он решился бы на инициацию незнакомых людей у реки. Как я понял, он был очень замкнутым по натуре человеком. В каком году это было?
   — В середине 60-х, — ответил Береш.
   — Нет, он никак не мог там оказаться, Ивлев сравнительно молодой человек, — окончательно отказался от этой версии пастор. — Не знаю, есть ли ему сорок. В это время он был еще непосвященным мальчиком. Бляху хранила его мать, его дед к тому времени погиб. Тоже при странных обстоятельствах, насколько я помню. Впрочем, точнее не могу ничего сказать, его личное дело пропало не так давно.
   — Там были его донесения? — резко остановившись, спросил реббе, глядя прямо перед собой.
   — Естественно, — ответил пастор и тут же прошептал: "Боже мой!"
   — О пятой бляхе можно забыть, — подытожил реббе. — Что было в его последних донесениях?
   — Накануне один за другим исчезли еще восемь сотрудников нашего отдела, засланные за последние три года в славянские христианские секты России, — с горечью заметил пастор. — Насколько я уяснил из предыдущих посланий Ивлева, он шел по следу какой-то секты, занимавшейся вообще… шаманизмом! Казалось бы, безобидным направлением лжепророчеств и сектанства, самым далеким от обычных посылов лукавого! Вы помните, что наш отдел никогда раньше не рассматривал языческие течения серьезно. У нас были рефераты и наставления Собора Посвященных о том, что наибольшую опасность представляют монотеистические учения! Ведь нас строго контролируют по части расходования средств, как вы понимаете… Но связь с Ивлевым тоже прервалась, а личное дело исчезло. От ваххабитов я ожидал чего-то подобного…
   — Что он вам писал? — нетерпеливо прервал его реббе.
   — Представьте себе, по словам Ивлева, эта секта была отлично осведомлена о привратниках и активно пыталась им помешать, продолжил пастор. — У меня сложилось впечатление, что адепт этой секты знает о привратниках куда больше, чем весь Орден Приврата Господнего… В последнем письме Ивлева было всего две фразы: "Камлают, чтобы Надежда осталась слепа, а Вера бессильна. Опасаются только божественного света Любви".
   — Странно, что они знают о привратниках, но сейчас доступна почти любая литература, — задумчиво сказал Береш. — Но что могло грозить вашему лазутчику среди людей, которых заботили такие абстрактные вещи, как свет Любви?
   — Как я понял, они хотели его погасить… камланиями. Да-да! Не удивляйтесь! Ивлев утверждал, что многое зависит от какого-то шамана, которого они ждут. Как только тот к ним присоединится, так сразу же Вера и Надежда, которых несут двое других привратников, будут бессильны!
   — Это конец, Белофф, — растерянно проговорил Береш. — И при этом вы абсолютно правы насчет России. Смешно было именно мне, в переписке с вами, отрицать очевидное… И уж не вам рассказывать мне про наш российский бардак… Эти миллиардные состояния, социальное недовольство… По сводкам новостей давно можно почувствовать, что неразлучники должны быть где-то там! Вроде бы и период гонений на веру закончился, а истиной веры все меньше… Вот только это все же Россия, Белофф! И как бы хорошо не подготовились неразлучные, здесь непременно появится нечто, что смешает им все карты, в точности так же, как они смешивают наши. Нечто такое, что невозможно представить вне России… Поэтому не будем терять надежду. Давайте прощаться, обеденный перерыв заканчивается. Каналы связи остаются прежними. Доверьтесь мне, я постараюсь убедить Марка… Вообще-то он был моим лучшим другом… После него я почему-то и друзей не завел… Я сделаю все, что могу! Всего доброго!
   Мужчины пожали друг другу руки и, хотя вокруг не было ни души, исподтишка оглянувшись, обменялись кейсами, после чего двинулись к противоположным выходам из парка. У западного выхода реббе Береша ожидал ярко-красный «шевроле», тут же рванувшийся с места, будто стараясь уйти от погони.
   Его собеседник, видно перестраховавшись, оставил взятый напрокат «фиат» на платной парковке за углом. Однако у самой кромки тротуара его тоже поджидала какая-то машина с включенным сигналом аварийной остановки. Пастор, опасливо покосившись на нее, двинулся пешком к ближайшему светофору. Но дойти до перекрестка он так и не успел, потому что внезапно ожившая машина с погасшими аварийными огнями неожиданно выехала за ним прямо на тротуар…
* * *
   В просторной гостиной двухкомнатного номера, прижимая к груди большой телефон, возбужденно ходил реббе Береш. Прижимая трубку к уху, он кому-то кричал возбужденной скороговоркой.
   — Послушай, Марик! Я скорее поверил бы, что у Савеловки тебе подправил скулы Марсель. Очень хорошо могу себе это представить. Не забыл, как мы его из отделения забирали после драки в Сокольниках с арабскими студентами, гулявшими с русскими девушками? Таких ведь шовинистов, как вы с Марселем, поискать! "Татарин — это еврей со знаком качества!" — помнишь еще эту его прибаутку? И про — "нам, татарам, все равно"? Да… да… да… А теперь послушай меня! У тебя совесть есть? Ты можешь понять, что сейчас в России остались только те бляхи, которые мы привезли из похода? Ты можешь заткнуться и хоть что-то понять? Ты в состоянии понять, что пастор Белофф, с которым я говорил накануне, даже не дошел до своей машины… Не знаю, Марик, сколько после этого разговора проживу я… Но если ты жить хочешь, то немедленно беги к Фире! Не знаю, с какой рожей ты к нему побежишь! Если у тебя есть запасная рожа, тогда все проще. Но, по-моему, у тебя и запасной задницы не имеется. Пойми, дурак, они придут за тобой! Очень скоро! И тогда ты мне на шовинизм не жалуйся! Записывай из Устава напутствующих: "Трижды на день молиться о ниспослании божественного света Любви, пробуждающего Веру и дающего Надежду…".
   Неожиданно в соседней комнате раздался сильный хлопок, зазвенели стекла, электричество мигнуло и по комнате прошел сквозняк. Береш прижал трубку к груди и молча посмотрел на темный проем двери соседней комнаты. Он подошел к столу, аккуратно поставил аппарат к массивному буковому органайзеру, потом осевшим голосом сказал в надрывающуюся криком трубку:
   — Марик, погоди! Ты не вешай трубку… У меня… похоже, окно в соседней комнате хлопнуло, открылось, наверно. Я только закрою… Тут еще есть очень важная ссылка на Евангелие от Луки про светильник тела и огонь души… Как ты помнишь, именно Лука, по преданию, основал наш Орден… Очень важно! Секунду!
   Положив трубку рядом с аппаратом, Береш торопливо вошел в соседнюю комнату и тут же, с внезапно накатившим ужасом почувствовав что-то, резко повернулся назад, к освещенному проему двери. Но чьи-то мощные руки уже перехватили его за горло, до реббе донесся странный звук, будто прямо в комнате кто-то с трудом встряхивал огромную тяжелую скатерть, и последнее, что он ощутил перед тем, как ему перерезали горло, полное отсутствие опоры под ногами…
   В опустевшей комнате стояла гулкая тишина. И только телефонная трубка, лежащая на столе, видневшемся в освещенном квадрате двери, надрывалась криком: "Миша! Миша! Куда ты ушел? Миша, у нас три часа ночи! Что, в конце концов, ты о себе понимаешь? Ты ведь не "женщина моей мечты, бальзам души свежайший"!.."

МОГИЛЬЩИК

   — "О! Женщина моей мечты, бальзам души свежайший!" — фальшиво проблеял чей-то голос возле самого уха Марины. — Да-а… С женщиной моей мечты, представьте себе, я познакомился на кладбище! Я тогда у друга там жил. В склепе цыганского барона, отравленного любимой женщиной, татаркой по национальности… Эх!.. Люба, Любонька, Любовь! Хорошо я там жил, не жаловался. Так правильно, лето же было! Или весна? А тут вдруг пришла она, Любовь. Любовь Васильевна Кочкина. Всю мою поломатую и несчастную жизнь озарила божественным светом любви… Папа у нее умер, а мужа у нее никогда не было. Они своего папу с мамой-пенсионеркой хороняли. Вернее, дело было так. Мама еще была живая, но это несущественно, а хороняли они как раз папу. Мне напарник-то мой и говорит шепотом: "Глянь, Михуил, две бабы — глупые, как табуретки, гляди, из-за еще папы воют! А у папы ихнего морда самая сатраповская, им бы радоваться, а они… Ты их, Мишатка, из вида не упускай!"
   А мне, конечно, Люба сразу как-то по сердцу пришлась. Я с них даже денег за плиту не взял. Мы с товарищем плиты приспособились со старых могилок на новые переделывать. Начальство у нас как раз в тот год на Кипр всей бандой уехало, милое дело тогда было на кладбище! Тишина! Ни драк, ни перестрелок! Сирень цветет, каждую родительскую субботу стряпней домашней все могилы украшены. Свечки горят, вечера теплые, романтика! И мы по аллейке идем рука об руку с Любой, а я ей про всех известных покойниках рассказываю. Ну, кто что при жизни делал. Интересно ведь, с кем ее папе еще лежать и лежать… Любочка такой впечатлительной оказалась! Все меня за руку хватает и шепчет: "Как вы среди них жить не боитесь, Михаил Аркадьевич?" А что там не жить? Жить бы и жить… Но о зиме-то тоже надо было думать! На морозе походи-ка с кайлом… А телогреечка, сам знаешь, короткая! И это при моем-то радикулите! Ну, присели мы на постамент гранитный нашего бывшего смотрящего Пашки Крокодила, кругом птички, значит, поют, а Люба мне и говорит…
   Марина Викторовна Фликовенко окончательно проснулась от того, что кто-то над самым ее ухом увлеченно рассказывал Седому, продолжавшему лежать на верхней полке, обо всех женщинах своей жизни. Вернее даже не поэтому. Кладбищенский романтик незаметно для Седого щипал ее сквозь жидкое железнодорожное одеяло за лодыжку и старался просунуть под его обманчивое тепло здоровую натруженную кайлом лапу. Она хотела прямым выпадом дать ему в ухо, но, приподняв руку, вдруг увидела в сером утреннем свете свой маленький беленький кулачок, и сердце оборвалось. Марина Викторовна беспомощно опустила руку. Она вспомнила весь вчерашний день, а главное, то, что она теперь женщина. Отчаяние ее было так велико, что она пропустила момент, когда кладбищенский ловелас все-таки сунул руку ей под одеяло. Вначале он, как ей показалось, просто хотел погреть под одеялом руку, мягким белорусским говорком повествуя, по какой причине ему пришлось на зиму рвануть из обжитого Чучково в родные Барановичи. Пригревшись, тихонькая ручонка его ожила, принялась настойчиво поглаживать за все неровности и округлости ее нынешнего, ни к чему не пригодного тела.
   Неожиданно для себя Марина почувствовала, как в ней закрутилась и сразу же выпрямилась какая-то пружина. Она вдруг завизжала и вцепилась в волосы этого типа. Со своей верхней полки немедленно спрыгнул Ямщиков и, долго не задумываясь спросонок, принялся душить изворачивающегося Михаила Аркадьевича. Тот громко захрипел и мелкой заячьей дробью застукал руками в стенку соседнего купе над головой Марины Викторовны. Она хотела придержать его за егозившие по полу ноги, чтобы подсобить Ямщикову, но они услышали тихий предостерегающий свист Седого и тут же выпустили Мишатку.
   В дверях стоял проводник, позади него толпились какие-то пассажиры.
   — Что же это такое? А? Спрашивается? Если какой попутчик не по нраву, так его что, сразу душить? — укоризненно спросил Петрович
   — Не сразу мы… Противный он просто… На кладбище жил, говорит… — с отдышкой проговорил Ямщиков.
   — Я просто уверен, что это — железнодорожный маньяк! — обвиняющее ткнул рукой Седой с верхней полки в хрипевшего могильщика.
   — А давайте я все-таки сам буду определять, кто из вас тут маньяки, лады? — без всякого почтения оборвал его Петрович, даже не глянув в сторону Седого.
   Марина, натянув одеяло на подбородок, оторопело рассматривала наседавших на Петровича пассажиров.
   — Если он противный, так ведь два купе свободных, договориться всегда можно! Мне что бригадира каждый раз на вас вызывать? — продолжал как-то через силу орать проводник исключительно в сторону Ямщикова, ритмично тыча рукою почти в лицо Михаилу Аркадьевичу.
   — Раз два купе свободных, то почему ты его к нам направил? — примирительно сказал Ямщиков, засунув в вытянутую руку Петровича какую-то бумажку из кармана брюк.
   — А кто вас просил первое купе занимать? — обращаясь к зашторенному окну купе, строго спросил Петрович. — Я вот и этому козлу сказал: "Иди на свободное место!" Я виноват, что у вас, пассажиров, такая воровская привычка во все купе тут же заглядывать и лезть в первое попавшееся? Я ведь предупреждал, что двери в нашем вагоне закрываются плохо! Пипку на двери подними, к тебе уже не сунутся. Литву проехали — подними пипку и спрячь вещи! Что сложного-то? Пятое купе подняло пипки — к ним не достучишься, хотя там два места свободны. Я виноват, что у нас в стране советов — ни слов, ни добрых советов никто не понимает? У нас ведь пока билеты всем продают: и маньякам, и психам, и алкоголикам… Та-а-ак! Расходимся, умываемся, санитарная зона через сорок минут! Биотуалетов для вас здесь не предусмотрено! Маньяков и алкоголиков тоже касается! В туалет надо валить, как проснулись, а не попутчиков душить! Нахлебаются с вечера… — пропел Петрович, оттесняя пассажиров от купе и прикрывая за собой дверь.
   Утирая выступившие от удушья слезы, потерпевший, с опаской глядя на спокойно собиравшего бритву и полотенце Ямщикова, просипел:
   — Так бы и сказали, что молодые едут. А я думаю, чего женщина лежит зазря, скучает… Так бы и сказали! Мне щас даже в туалет не надо, извините, дамочка!
   — Ты бы заткнулся, а? Шел бы на свободные места, пока живой, а? — не глядя на попутчика, зло ответил Ямщиков. Подав полотенце и зубную пасту, он приказал ей: —Нечего тут приключения на чужую шею собирать, Марина, иди в туалет очередь занимать!
   Седой тоже согласно кивнул, и Марина, захватив полотенце и туалетные принадлежности, вышла из купе.
   Особого порыва к гигиене тела в их вагоне не наблюдалось. Видно, все обсуждали утреннюю разборку в первом купе. Впереди нее стояла только женщина с мальчиком лет пяти. Эту женщину Марина вроде не видела в толпе. Мальчик молча взбирался на ящик для мусора и, закрыв глаза, прыгал с него на пол, а женщина тоже молчала, прислонившись к косяку. Марине очень хотелось подойти, толкануть дверь как следует и сказать пару ласковых словечек засевшему в туалете типу, но она понимала, что ей надо учиться вот так же молча стоять и терпеть, как эта женщина, потому что она теперь такая же. Она опустила глаза и вдруг обнаружила, что стоит только в какой-то длинной майке, которую ей вчера дал Седой. Стоять в ней было холодно, рукавов у нее не было, вообще какая-то тоненькая была эта майка. Женщина скользнула взглядом по ней, и Марина поняла, что выглядит она, с точки зрения этой женщины, как-то неподобающе. Наверно, сверху надо было надеть такой же халат, но у Седого халата для нее не оказалось.
   Действительно, Марина производила двойственное впечатление. С одной стороны она была вроде ничего. Но с другой стороны, она еще не научилась выходить из купе, предварительно расчесав пышные, сбившиеся за ночь в копну волосы. Майка, которую вынул ей из своего объемистого баула Седой, не просто подчеркивала грудь, она совершенно неприличным образом выдавала полное отсутствие нижнего белья. А ниже майки у нее располагались неплохие даже по прежним, довольно придирчивым меркам их с Грегом драгунского полка, женские ноги. Они были совершенно без растительности с гладкой розоватой кожей и с такой маленькой, ровной ступней… Марина так засмотрелась на ноги, которыми теперь располагала в наличие, что, подняв глаза, сразу испытала шок, столкнувшись с этим пристальным змеиным взглядом. Женщины с мальчиком уже не было, а у двери туалета напротив нее стоял неприятный лысый мужчина в большом махровом халате. Ладони его были прикрыты вафельным полотенцем. От неожиданно возникшей неловкости, она опустила глаза вниз и увидела, что его ноги обуты в огромные ортопедические ботинки… Неужели это сар? Или ей опять мерещится, потому что она теперь всего лишь баба? Откуда взяться сару в поезде?..
   Марина отступала под холодным пронзительным взглядом пассажира, стараясь даже не задумываться, почему это надвигавшийся на нее мужчина начал скручивать свое полотенце удавкой, но краем глаза она все же увидела, что под полотенцем этот страшный, до дрожи в голых коленках, жуткий тип прятал необыкновенно когтистые лапы. Да это маньяк какой-то! Не зря же Седой что-то про маньяков говорил… Командировочный в халате и лыжных ботинках на каблуках подходил к ней вплотную, оттесняя к мусорному ящику, на который она в изнеможении опустилась, прижавшись полуголой спиной к холодному стеклу. Голова ее беспомощно запрокинулась, глаза закатились…
   Боже мой! Только сейчас она вспомнила, что сняла на ночь этот дикий, ужасный бюстгальтер, в котором можно было бы хоть ножик спрятать… Руки стали словно ватными… Какая же она беспомощная! Да и как бы она сейчас ножик доставала? Неудобно ведь при мужчине из бюстгальтера что-то доставать… Странно, ей почему-то очень захотелось на весь вагон позвать маму… Мамочку! Ну, почему она здесь одна? Он же сейчас ее точно задушит! Какие страшные люди кругом! Где же ее мамочка? Где?..
   Неожиданно в Марине вновь начала закручиваться непонятная ей пружина, сидевшая глубоко внутри ее нового тела. Чувствуя у самого лица смрадное дыхание, смешанное с мятным запахом зубной пасты, Марина целиком положилась на судорожный порыв своего слабенького никчемного тела, вдруг решительно захотевшего жить. Совершенно помимо ее воли рука с тонкими, будто прозрачными пальчиками осторожно просунулась сквозь полы халата между ног пассажира, вцепилась коготками во что-то мягкое и принялась методично выкручивать это что-то вначале по часовой стрелке, а потом против нее, а потом все резче, резче, быстрее!
   Дикий вопль заставил всех вывалить из купе, но первым подскочил, конечно, Ямщиков. За его спиной возник и вездесущий Петрович.
   — Да что же это с вами, гражданочка, такое сегодня, а? — спросил он плачущим голосом. — Ходите тут в мужском исподнем, народ до дикого крика пугаете!
   — У него, наверно, живот прихватило, пока в туалет очереди ждал, — высказал предположение Ямщиков, всовывая что-то в руку Петровича.
   — Наверно, — охотно согласился Петрович, быстро пряча руку в карман. — Оделись бы вы, дамочка, хотя бы! Купаться, что ли, в туалете собрались? Так я без сменщика, туалет грязный!
   — Пойдем, Флик, — потянул Ямщиков Марину с ящика. — А ты чо зенки вылупил? — бесцеремонно отпихнул он типа с удавкой, ловившего воздух открытым ртом. — Как двину промеж глаз, так враз людей пугать перестанешь. Вопит еще! Давно бабу не видал? Подумаешь, в майке! Не без майки же! Попадешься ты мне, падла, у темном уголку!
   Ямщиков обнял Марину за плечи и повел по проходу к купе. Петрович продолжал громко ругаться на того гадкого пассажира, которого, вдобавок к выкатившимся зенкам, еще и вырвало на пол перед туалетом. Петрович продолжал гундеть на весь вагон, что теперь напарника вообще не дождется, что этот рейс ему серпом по всем гениталиям выйдет, что их вдруг не пускают в Москву по Октябрьской железной дороге и за каким-то хером направили по Московской железке к Рязани. А кому на фиг нужны удавы в Рязани? Он лично таких козлов не знает. И щас они прокатятся по памятным местам татаро-монгольского нашествия. Листвянка, Задубровье, Чучково, Сасово… Делать ведь абсолютно нечего, кроме как собою такие дыры затыкать, будто они какие-нибудь сдвинувшиеся татаро-монголы!
   Ямщиков, замедлив продвижение, с кривой ухмылкой выслушал его жалобы. Громко, не столько для Петровича, сколько для типа, пристававшего к Марине, пропел: "А как в городе Рязани пироги едят с глазами! Их жуют, блядь, их едят, а они во рту глядят!"
   До самой Марины этот шум сзади и смысл его песни доходили очень плохо, вернее совсем не доходили. После холодного стекла рука Ямщикова казалась такой теплой. Поразительно, но ей даже не казалось странным, что человек, с которым они знали друг друга так давно, обнимает ее плечи, едва прикрытые майкой. Более того, ей почему-то это было приятно. И Марина впервые с прошлого дня подумала, что быть женщиной не так уж и плохо. Иногда.
   — Слушай, Грег, ботинки у него какие-то странные, — решила она все-таки поделиться сомнениями с Ямщиковым. — Мне кажется, что это сар!..
   — Да какой это в жопу сар? — развернув ее за плечи к согнувшемуся возле туалета пассажиру, сказал Ямщиков, даже не понижая голоса. — Если это чмо — сар, то я — балерина Большого театра! Ты сопли-то вытри, сучонок! Разнюнился, вонючка! Щас я тебе добавки добавлю от души!
   — Прекрати! — хором заорали на него Петрович и Марина, поняв, что Ямщиков на самом деле решил добавить пассажиру, который и так производил отталкивающе жалкое впечатление. За спиной у него вообще обнаружился незаметный вначале горб, левую ногу он странно приволакивал, судорожно двигаясь к купе и пытаясь отчего-то заслонить глаза. Похоже, что он вообще беззвучно рыдал в вафельное полотенце от перенесенного у туалета потрясения. Марине немедленно стало стыдно. Поднять руку на инвалида! Может, человек просто хотел в окно поглядеть?
   Почувствовав общее недовольство, Ямщиков тоже неловко хохотнул и потрепал угнетенную его вспышкой Марину за плечи. По прежнему в обнимку они направились к первому купе. Вдруг, с силой сжав голое плечико попутчицы, подавленной запоздалым раскаянием, он прошептал:
   — Гляди, Флик, раньше ведь этого не было!