У стены стояли костыли, а рядом на лавке клевали носом обессилевшие от рева близнецы.
   — Катька… Катька, — в отчаянии застонал Терех. И радость жизни озарила его сознание, когда он тут же услышал ее тихий отклик из другого, невидимого ему угла каморки: "Сволось ты, Телех!"
* * *
   Благо, что соседка, развешивавшая белье в беседке, видела, как трое сопляков во главе с Терехом с удочками пошли со двора. Она бы внимания на них не обратила, но среди них семенила крошечная дочка Вальки Савиной из второго подъезда. Но разве белье-то оставишь? Ведь мигом сопрут! А Макаровне как раз телефонной связи с Ленкой не дали, и она скоренько домой пошла. А тут такое… Ну, она даже забегать домой не стала, она сразу к лодочному причалу понеслась на всех парах, потому как ход паскудных мыслей Тереха был ей давно известным. Терех даже не слышал ее, когда она кричала ему уже с причала, Богом заклинала не кидаться в воду. Так нет, прямо на глазах как прыгнет! Хоть бы одну извилину в башке имел! Ведь дураку ясно, что он только лодку потопит. Да хоть бы влево посмотрел, что из-за причала уже бакенщик Жаров плывет! Ведь ему два взмаха весел до Катьки было! Но тут всплывает окаянный Терех и принимается девку топить! Прямо все в глазах темно вдруг стало, а в голове — пустота, потому как ведь знаешь, что Петька Жаров всю жизнь пьяный в дупель, и ног-то у него с войны нет, а жабры пока не выросли как у энтого… Ну, такого… симпатичного… Короче, Жаров-то плавает на вроде топора. Но, все-таки, какой этот Петька ловкий оказался! Ног нету, так он клешнями работает! И при этом все время пьяный! Катьку, главное, почти из воды подхватил и этого засранца уже откуда-то по самое плечо выдернул… На такое посмотришь, так всю остатнюю жизнь будешь ходить, как Галькины близнецы, в мокрых штанах… Ох, какая же сволочь этот Терех!
* * *
   Да, в принципе, Катька уже через месяц выздоровела, но ее мамка все равно к ней не пускала. Стоит в дверях и сычом смотрит. "Вали отседова, урка!" — говорит. Разговор такой короткий получается, несодержательный. "Вали! — говорит, — А то я тебе все рыло раскровяню!" Вали от тети Вали, короче. Но все равно, когда тетя Валя не видела, Катька махала ему из окна. Интересно, а она еще пойдет с ним на рыбалку?
   К Макаровне Тереха тоже теперь не водили по просьбе общественности подъезда и ее личному настоянию. Из-за Кати Макаровна отложила свой отъезд до конца августа, сказав, что досидит с Катюшкой до садика. А Терех шатался один по двору до самой ночи, или пускал бумажные воронки и самолетики, на которые он извел все тетрадки из подарочного набора. Все самолетики почему-то залетали к Савиным на балкон, и мама Валя ругалась. Близнецов определили обратно в садик.
   Мама Валя вышла на работу с больничного по уходу за ребенком. И Катька с Макаровной остались среди лета совсем одни…
   Они не скучали вдвоем. Во-первых, Катька, после того случая, начала понемногу говорить, а во-вторых, их объединяла общая страсть — карты. У Макаровны теперь была своя колода, а у Катьки — своя. Клиенток летом было мало, все бежали после работы огороды поливать. А раскладывать пасьянс на счет урожая моркови или смородины народу было неинтересно. Любовь-морковь начинала тревожить народ осенью, как только картошка ссыпалась по ямам, а смородина кисла в банках под пергаментной бумагой.
   И однажды, когда мама с тетеньками уехала к тете Дусе в деревню, а папу вдруг взяли куда-то на партийную учебу, Катька несколько ночей провела с Макаровной. И тогда они впервые разложили пасьянс Ленорман, который, по уверениям Макаровны, следовало раскладывать только поздно ночью.

ЛЕНОРМАН

    Это французское гадание. Сколько лет этот пасьянс не раскладывала… А ведь в гимназии мы его тайком на нашего красивого молодого педагога по математике всем классом раскладывали. У нас по французскому языку учительница природной француженкой была, она и научила. Нет, вот так, по девять карт в рядок, не запомнишь, наверно. А потом я решила погадать на одного человека, он был кузеном моей самой близкой подруги… И вдруг увидела саму смерть. Лицом к лицу. И лицо у нее было точь в точь, как твое, когда ты цеплялась из всех сил за лодочную скамейку. Упорное, отрешенное и белое-белое… Сколько я таких лиц видела после… Здесь особенно важно, как выпала карта — вверх или вниз острием, важнее, чем в цыганском пасьянсе, да это и честнее, наверно. Еще раз я уж не решусь его разложить, поэтому гадаем, Катерина, на всю оставшуюся жизнь… Господи, сколько же карт собралось над моей головушкой! Валет… Валет — это ребенок, но вот, видишь, как лежит? Не родившийся еще ребенок. Так и знала, что Ленка задумает своего хахаля ребенком удержать. Дура-дурой. Никогда, слышишь, никогда не смей просить в любви! В каждой просьбе привкус тления, запах смерти, что неминуемо настигает любовь, отважившуюся на просьбу… А вмешивать детей в свои личные отношения в наше-то время неприличным казалось. Не при детях, одним словом. Тучи-тучи… Сам темный барин с новой барынею. Не хотелось бы меняться таким образом, да все равно, раз Ленке я, в конце концов, окажусь не нужна… Крысы… медведь… клевер… звезды… Значит, еще раз мы с тобой встретимся. Еще раз сведет нас судьба. А вот и крест. Вот и все. Какая длинная нелепая получилась жизнь…

СЕМЕРКА ТРЕФ

    Вот чтобы этой семерке острием вниз упасть? Но карта, вроде, не страшная. Это близкая скорая дорожка, удачная сделка, успех. Опять-таки десятка трефовая на кругу побывала — значит, светит богатство и счастье… Но острие вверх у семерки означает слезы… Да какие твои еще слезы, касатка! Высохнут, не боись!
* * *
   Первая Катькина путевка в ясли пропала, а заявление на садик так и не трогалось в очереди. И если на нем не возникла бы резолюция к сентябрю, то было бы совсем неизвестно, куда эту Катьку девать. У них по двору с зимы ходила парочка таких беспризорников из четвертого дома — Бобка и Кузька. С ключами на длинных грязных резинках, с карманами, набитыми сухарями, с соплями, примерзшими к щекам. Как проспятся, так и ползут во двор стекла бить и кошек мучить. Когда на реке сходил лед, так их переправляли на все лето в деревню. Им было уже по пяти годков, а они ни разу не ходили в садик. И к Макаровне их не водили, потому что на дому у них всю зиму дремали свои деревенские бабки, оживавшие только к весне. И когда Валя представляла, что Катька вот так же будет слоняться по окрестным дворам с ключом и соплями, ей становилось дурно.
   Вася тоже ничем не мог помочь. Во-первых, из-за коммунизма этого он шесть путевок, выделенных цеху, распределил среди многодетных, а Катьке не взял. А теперь его и вовсе угнали на учебу. И Валя опять-таки полагала, что ничему хорошему Васю там не научат. Вон, эти, многодетные, разве они хотя бы спасибо Васе сказали? Знают ведь, что у самого дочка не пристроенная, так губы поджали и расписываются в ведомости с таким видом, что давно, мол, им Вася должен был с себя отдать, они ведь все давно заработали. Хоть бы по-человечески спасибо сказали, ведь от сердца им путевки оторвали. И зачем деревенскому человеку такой коммунизм? Вася же придурком полным теперь выглядит! Нет, главное, возьми и отдай с себя последнее неизвестно кому!
   А Дуся Терехова была такая виноватая перед Валей после той достопамятной рыбалки, что просто не знала, как ей в глаза смотреть. Ее саму эти Терехи так достали, так достали! И всем ведь не объяснишь, что Терехов до войны был самым завидным женихом у них в деревне. И ей, когда она девчонкой за него замуж пошла, а это уже в сорок седьмом году было, все его ровесницы так завидовали, так завидовали, что, видно, все их счастье и сглазили. Но в книжке ранений у него точно никаких контузий не было, вроде, за это Дуся могла перед всем цехом поручиться. Только чо-то там про проникающие и полостные ранения написано было. Ни одного шрама на голове, только вся грудь и живот исполосованы. Вот как тут угадать, что он потом и сам сволочью окажется, и сынка такого же идиота ей сделает. Конечно, когда образования нет никакого, кроме коровника и подойника, так любой Терех девушку обманет.
   Перед днем металлурга Дуся съездила в деревню за продуктами, и они опять пошли ко Льву Абрамовичу с нехитрым подношением. Он вздыхал, глядя на связку вяленого леща и банку деревенской сметаны, доставленные Дусей из деревни, скреб лысину, поросшую рыжим пушком. А потом сказал, что, наверно, садик он им устроит, если бабы принесут ему мешок семенной картошки "Красная Роза", названной в честь Розы Люксембург, и литра два самогона. Картошка эта имела вполне пролетарский розовый цвет и была очень рассыпчатой, поэтому Лев Абрамович решил сажать только ее на своих шести сотках, а местный самогон он полюбил просто так, за особый «букет».
   Какой замечательный народ евреи! Как их не крути, а коммунизм у них дальше галстука не проникает. А еще наговаривают, что это именно они из подлости коммунизм для деревенских выдумали!
   Картошку Дуся взялась достать через знакомого агронома в колхозе, а с самогоном выходила какая-то ерунда. В городской квартире барду особо не поставишь, а аппарат держать было опасно, запросто могли загрести в ментуру. Да и с Дусиным супругом, имевшим особенный нюх на самогон, невозможно было заниматься самогоноварением без тяжких последствий для семьи. Они прикидывали так и эдак, а потом решились сварить самогон как все нормальные люди в Тереховской бане в деревне.
   Ну, как только Галя Кондратьева узнала про самогон, сразу за ними увязалась. Вот тоже бабонька шалопутная. Близнецов на старшего сына побросала, у него еще каникулы в школе были, и с ними живенько собралась. Правильно, чо ей по деревням не мотаться, у нее хоть мужика можно на хозяйстве оставить.
   Нет, с мужиком Гальке все-таки повезло. Основательный товарищ. Правда, и у него, конечно, эта дурь с голубями сквозь лоб просвечивала, но принципы он соблюдал строго. Как выпьет всего-ничего, так сразу в свою голубятню лезет. И спит себе, укутавшись в одеялко ватное, оставшееся от близнецов. В доме-то его нельзя держать было из-за терпкого запаха мочи, только разве что на балконе. А в голубятне, да с бодуна — красота на свежем воздухе!
   И что бы этой Гальке при таком муже жизни не радоваться, так тоже рванула с ними в отгулы. А им-то отгулы как выбивать пришлось! И разве скажешь в завкоме, что отгулы нужны очень, потому как до зарезу надо сварить самогон. Но нашлись все-таки, сказали, что хочут срочно помочь матери Тереховых по хозяйству. Так ведь за сахаром-то сколь стоять пришлось! Здесь Галина пришлась кстати, сказать дурного нечего. Два круга по очередям сделала! А потом вообще выяснилось, что из них троих в самогоне понимала только Галя Кондратьева. Она же достала у кого-то змеевик и через знакомую фельдшерицу запаслась марлей.
   Папа жил где-то вдалеке. И пока мама и ее тетеньки гнали в деревне самогон для Льва Абрамовича, Катя почти неделю снова жила у Макаровны.
   Без Тереха она все обустроила под столом на свой лад. У стенки поставила железную кроватку с куклой, а над кроваткой налепила пластилином страшную розовую картинку, которую ей подарила из журнала Макаровна.
   — Вот, Катерина, гляди, как суетна жизнь, как цепляется ничтожный человек за соломинку, но накатит волна и снесет все наши надежды в адскую бездну! — дала она Кате пояснения по содержанию картинки. Катя ничего в них не поняла, но, на всякий случай запомнила. Под картинкой были буквы, и к трем годам она их уже складывала в слова, но и слова здесь были совершенно непонятные — "Девятый вал". И от того, что все в картине было непонятно, даже слова, на нее можно было смотреть долго-долго…
   По ночам Макаровна вздыхала, молилась на богатый иконостас, висевший над изголовьем кровати, потом долго ворочалась, а, наконец, заснув, тихонько со свистом всхрапывала. На стене мужчина кавказской национальности в папахе, верхом на коне похищал красавицу-турчанку, конь его несся все дальше, и в ночной тишине среди посвистывания Макаровны умиротворенно тикали жестяные ходики, на которых были нарисованы мишки в лесу с конфетной обертки…
   И как-то уже потом, после ночного гадания, приснился Кате сон с участием всей карточной колоды. Это был самый первый сон, который она запомнила жизни. Перед нею ярусом лежал какой-то неизвестный ей пасьянс, он все не сходился, и Макаровна, раскладывавшая его на столе, уже теряла надежду. А кроме Макаровны за столом сидели мама, тетя Галя Кондратьева и тетя Дуся. Катя узнала их по знакомым зимним башмакам, то выбивавшим нетерпеливую чечетку, то в нерешительности топтавшимся на месте.
   Боты тети Гали Кондратьевой вдруг превратились в лодочки, которыми она хвасталась перед мамой недавно. Лодочки потанцевали на изящных шпильках и начали разваливаться на глазах, становясь грубыми рабочими ботинками, а затем и вовсе затрапезными татарскими калошами. По маминым чулкам почему-то пошли стрелки, но обувь на ней менялась явно в лучшую сторону. И совсем не так, как у тети Дуси, грубые туфли которой со следами налипшей грязи, вдруг неожиданно так похорошели, что враз стали легкими белыми бальными туфельками. На ногах у нее так же неожиданно пропали узлы вен и припухлость у голени… И, окончательно проснувшись, Катя поняла, что тетя Дуся совсем скоро станет молодой и красивой…
   А утром Катю забрала веселая мама, пахло от нее как от папы Тереха. И когда они поднимались с мамой на свой этаж, то у почтовых ящиков они встретили самого Терехова, он был неожиданно трезвый и очень злой. Он был измучен загадкой, где же мама и ее тетеньки прячут самогон. А мама выкрутила ему фигу. Тогда Терехов совсем рассердился и сказал маме, что он их сам лично сдаст в ментовку, где их, конечно, обреют наголо и пошлют мести улицы. Мама покрутила пальцем у виска и сказала, что он просто гад какой-то. Но бутыль с самогоном дома она, на всякий случай, перепрятала надежнее. Катя немного испугалась за маму и ее тетенек. То, что испытал лично папа Терех, делали иногда даже с тетеньками. Вот когда они его с Макаровной в ментуре навещали, то в его бригаде были как раз такие тетеньки в платочках. Они все время ревели и стреляли папиросы у прохожих, а папа Терех на них цыкал и называл прошмандовками. Но уже перед сном она подумала, что папа Терех никогда не сделает такое с тетей Дусей даже за самогон, и окончательно успокоилась.
   Лев Абрамович пить без дам отказался. Они прямо не знали — как это? Долго отказывались. Они же не для себя варили. А потом напились вчетвером в зюзку. Лев Абрамович гладил Валю по широкой спине и говорил, что он, как мужчина, просто не может не помочь такой женщине. Кем надо быть, чтобы не помочь? Какие внутренние усилия надо над собой прилагать, чтобы вот взять и не помочь такой женщине, с такими замечательными пропорциями.
   Потом они втроем вынесли Льва Абрамовича через проходную. У проходной их ждала седая еврейка, жена Льва Абрамовича. "Лева! Ты опять? — трагическим голосом спросила она у бесчувственного мужа, — Как же я тебя на третий этаж заволоку?" Женщины намек поняли и донесли Льва Абрамовича до квартиры. Открыв двери, она спросила, не хочут ли они в такое позднее время еще и чаю выпить? Но женщины намек поняли и пошли к себе домой. Их по чистой случайности не загребли в ментовку, когда они, качаясь, с песнями проходили возле Первомайского исполкома. И быть бы им всем Котовскими, да только у милиционера были хлипкие туфли на картонной подошве, а они втроем так и не успели переодеть после работы сапоги. И когда он им засвистел с другого тротуара, то они не побежали от него, не повторили ошибку многих, они забрались в огромную лужу на месте не докопанного строительного котлована. И этот гад побегал вокруг, поугрожал, да так ни с чем и ушел, чуть не утопив подошвы в размокшей глине. Женщины намек поняли и после него осторожно доползли до дома окольными дворами и переулками.
   Перед самым садиком домой приехал папа в новых красивых ботинках, в синем костюме в тонкую серую полоску и при шляпе. А в чемодане у него еще был легкий плащ, два новых маминых платья и целое приданное Кате для садика. Катя целый день по очереди надевала платья и подходила к окну. Терех сидел на сломанных качелях. В ее сторону он нарочно не смотрел. И Катя тоже на него не смотрела. Но, торопливо надевая новое платье, она думала, ушел он уже или не ушел? А он так и сидел до обеда на качелях, совсем не замечая ее платьев. Дурак.
   После учебы папу поставили кем-то важным в цехе, и он стал приходить совсем поздно, а иногда он долго качался на непослушных ногах в коридоре, снимая ботинки. Поэтому Катя решила, что он теперь после работы тоже варит самогон для Льва Абрамовича прямо в цехе.
   Как-то среди ночи Катя услышала громкий разговор родителей. Мама кричала на пьяного папу, что больше не может работать посменно из-за Кати, что хотя папа и не еврей, у него должна же быть хотя бы какая-то деревенская хватка. Папа говорил, что ему не дозволяет ничего сделать для мамы какой-то дяденька по имени Моральный Кодекс. А мама стала ругаться так, что Катя ничего не поняла, а потом она постелила папе на раскладушке, а его подушку вообще сбросила на пол. Папа скрипел раскладушкой всю ночь. А на следующее утро он устроил маму в технический отдел.
   Мама теперь приходила с работы рано, пока еще было светло. И она была не такой усталой как раньше. Она вообще стала веселой, купила зеркальный трельяж как у Макаровны и стала каждое утро красить возле него глаза и губы. И в двух новых платьях она стала совсем молодой и красивой. И теперь она стала не просто Валей, а Валентиной Петровной.
   Садик после летнего ремонта никак не могли запустить из-за каких-то санитаров. Санитары брали там соскобы, потом пропадали дня на три, в течение которых садик скребли и чистили силами родителей. Потом санитары по телефону опять выкручивали маме и заведующей садиком фигу. Поэтому даже после того, как упирающегося Тереха тетя Дуся и Танька выловили со двора и пинками отвели в школу, Катя так и продолжала сидеть у Макаровны.
   Народ после сбора урожая опять косяком попер узнавать судьбу, поэтому Макаровна, откладывавшая все деньги на поездку к Ленке, даже купила себе радио. Оно теперь работало у нее все время, отдыхая только после песни "Союз нерушимый". Макаровна была так рада приобретению, что совсем не замечала Катьку. Она могла часами теперь пить чай с вареньем, которое ей доставляли клиентки, на кухне и разговаривать с радио. "Здравствуйте, товарищи!" — бодро приветствовало ее радио. "И ты здравствуй, товарищ!" — вежливо отвечала Макаровна. Потом она с интересом слушала, как радио говорило о новом ответственном задании, которое получил папкин цех. Макаровна улыбалась радио, а Катька с ненавистью думала, что радио и Макаровне, конечно, все равно, что теперь папка опять будет ходить на работу даже по воскресеньям.
   Хотя, из-за радостного, приподнятого настроения мамы, можно было бы, наконец, поверить радио, что вот-вот, мол, проезд в общественном транспорте будет бесплатным, подешевеет масло и возрастет производительность труда, а вокруг наступит счастье всех людей, где каждый отдаст по возможности, а к себе подгребет по потребности! Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие! Кто-то, а Катя-то уже хорошо знала, что такого не бывает, потому что в картах четыре масти, каждая из которых выпадает в свою очередь, определенную судьбой… Нет, не могла Катька поверить этому радио. Да и как тут поверить, если в неопределенном будущем перед нею маячил пугающий садик. И когда его в очередной раз закрывали санитары, Катя начинала надеяться, что они его в другой раз вообще закроют навсегда.
   Но Макаровна в один день собралась и поехала к Ленке, не взирая на санитаров. У мамы тут же лопнули нервы на этих санитаров. Она побежала ко Льву Абрамовичу и нажаловалась на всех санитаров сразу. Лев Абрамович поскреб лысину и отправился к санитарам сам, лично, потому как кошку к ним не пошлешь. Родители собрали ему две авоськи с чем-то, завернутым в газетки, но пахнувшим очень вкусно, а бутылки Лев Абрамович аккуратно сложил в портфель. На следующий день Лев Абрамович на работу не вышел. Приходила его жена и дико извинялась, что у него что-то плохо с самочувствием. К вечеру в садик приходили и санитары, самочувствие у них было еще хуже, чем у Льва Абрамовича. Они, сгоняв заведующую за разливным пивом, так и не смогли взять эти соскобы. Но дело свое санитары знали, и хоть с трудом, но нашли в протоколе о пуске дошкольного воспитательного учреждения в эксплуатацию все нужные строчки.
   Кате Лев Абрамович представлялся по рассказам мамы огромным и могучим, как Илья Муромец. Он мог такое, чего никак не мог папа, А санитаров страшно боялся даже папа Тереха. Папа у Тереха всю войну прошел в десантном взводе и в разведке. Ему, в принципе, было что вспомнить, так сказать поделиться с молодежью. И трезвый он один раз сходил к Таньке в школу на пионерский сбор, чем-то там поделился, после чего тетя Дуся орала на него на весь подъезд, что всю их семью скоро в каталажку упекут, а Танька ревела весь вечер. Папа Тереха тогда, конечно, плюнул и ушел по первому свисту со двора. А выпив, он уже ни о чем, кроме санитаров говорить не мог, он еще с зимы запугал их всех этими санитарами. Близнецам скажи — "санитар!", и тю-тю поезд на Воркутю! Тут же штаны меняй. Такие они эти санитары были страшные, а Лев Абрамович их всех один побеждал, вооруженный исключительно авоськами.
   Дело в том, что у Терехова-старшего своих, природных зубов после войны осталось очень мало, а оставшиеся очень болели, вот он и лечил их водкой. Зубы папаша Тереха простудил, когда форсировал какую-то поганую речушку в Белоруссии при температуре минус семь. Поэтому весь рот он по случаю выполнил себе в золоте по ветеранской книжке в 57-м году, когда уже Терех родился. Зубы болеть перестали, но привычка к водке осталась. Во всем их доме золотишко блестело только во рту Тереха-старшего. Остальные жильцы вполне обходились пролетарским металлом — сталью, закаливать которую их учили с детства. Поэтому с некоторых пор обладателя золотых зубов стала тревожить неотвязная мысль. Пока еще степень его опьянения позволяла ему шевелить пальцами по трофейному аккордеону, он донимал Тереха родительским наказом ни в коем случае не хоронить его в золоте, а перед моргом лично сковырнуть драгоценный металл плоскогубцами, которые всегда были под рукой в кухонном шкафчике.
   — Я, понимаешь ли, сынок, не за этим кровь проливал, — хрипел он, — чтобы какой-то зажравшийся санитар мои зубы, понимаешь ли, на пропой… ну, сам понимаешь…
   Вопрос с санитарами вставал ребром каждый раз после получки. Поэтому два раза в месяц Катя, когда ее еще пускали в гости к Тереховым, слушала песни ихнего папы под акомпонемент аккордеона вплоть до торжественного обещания Тереха обобрать мертвого отца.
   Папа Тереха пел, в основном, военные песни. Получалось у него душевно. Особенно, когда он тянул со слезой про сожженную врагами родную хату. Катька тогда чувствовала настоятельную необходимость передушить тех врагов голыми руками, поэтому совершенно не понимала, почему Терех рядом скрипит зубами. А когда его папа кричал про набат в Бухенвальде, обращаясь к людям мира, чтобы те встали на минуту, то Катька и Терех всегда слушали эту песню стоя. И даже не потому, что Тереха-старший, не обращая внимания на стучавших в стенку соседей, между куплетами шипел на них: "Кто из вас, сволочи, не встанет, тому назавтра сидеть будет не на чем!" Что-то было в песне такое, что мешало слушать ее сидя.
   В опустевшую квартиру Макаровны приходила какая-то бабка включать свет и кормить кошку. Эффект присутствия создавался ею, чтобы стервы из ихнего ЖЭКа не пустили квартирку Макаровны, в период ее длительного отсутствия в связи с переездом в другой город, в переселенческий фонд. Катя сидела теперь до садика совсем одна. После рыбалки Катю окончательно перестали выпускать из квартиры. Мама сказала папе, что их дочь не может общаться с подонками общества. Наверно, это папа Терехов был подонок, а тогда кто еще? Потому что сам Терех, по словам мамы, был урка. Ага, значит, близнецы, как и без мамы догадывалась Катя, тоже были подонками. Катька слушала радио и глядела, как пришедшая с работы мама красит губы перед зеркалом. Общалась она теперь только с плюшевым мишкой и марлевой подушкой. А у Тереховых такая кукла была! Трофейная! С калошами! Скорей бы в садик.
   В садике Кате почему-то сразу не понравилось, как только из двери на нее вдохнуло особым спертым воздухом, которым насквозь пропиталось двух этажное здание, а в уши ударил истерический детский плач. На стенах были нарисованы картинки как в больнице, а мальчики в группе сидели прямо на полу и все почему-то по четыре человека. И по их раскладу Катька сразу поняла, что здесь ее будут бить. Даже девочки с обметанными простудой губами не внушали доверия. Катя очень захотела обратно к маме, но маме махнула рукой чужая тетка в белом халате, и мама сбежала. У этой тетки были такие сизые туфли со шнурочками, хотя было непонятно, как она их завязывает, складываясь огромным телом пополам. Плакать было нельзя, потому что тетка сказала: "А тем, кто у нас плачет, я укол в попу ставлю иголкой. Вот такой!"
   Большая толстая нянька в разношенных тапках с обрезанными задниками крикнула другой тетеньке воспитательнице: "Савины девчонку от бабки привели, я пока с кастрюлями разберусь, да покормлю ее с ложки, а то голодной останется! Бабкины-то сами не кушают!" Но кормить с ложки Катю не потребовалось, она скушала все сама, а нянька только диву давалась, глядя, как она в обед крошит себе хлеб в суп и молча разминает его ложкой. Катя старалась поменьше обращать на себя внимание няни, она понимала, что если та ее примется кормить, то засунет в рот и морковь, и лук вареный, все то, что Катя тихонько складывала из садиковского супа в кармашек фартука.