Страница:
Филипп Делерм
Тротуар под солнцем
Мне нравится идти
По тротуару под солнцем.
Нарочно перехожу через улицу,
Чтобы выйти из тени
И найти свою тень на другой стороне -
Теперь она бежит за мною.
Франсуа де Корньер
«Париж Сен-Лазар – 2 км»
Поезд приближается к вокзалу Сен-Лазар. Нельзя сказать, что тебе не терпится или очень хочется в Париж. Однако на подъезде к вокзалу испытываешь такое чувство, как будто вот-вот что-то случится, даже если не предвидится ничего особенного. И еще каждый раз кажется, что ты подъезжаешь-подъезжаешь, но никак не подъедешь, – это как со стрелой Зенона. Вот миновали мост Аньер. Справа внизу раньше был бассейн, голубой прямоугольник – эх, окунуться бы, да куда там! Все мелькает слишком быстро, отдельных пловцов не различить, только брызги и мельтешение – им там хорошо, плещутся себе, а ты завидуй. Потом бассейн закрыли, воду спустили, так что стало видно дно – покатая кафельная поверхность. И полная тишина; тут рядом кладбище, однако не оно, а этот пустой бассейн навевал мысли о смерти. Много позже на этом месте сделали спортивную площадку – рампу для скейтбордов с двумя встречными скатами, – не очень удачная попытка показать, что есть еще и третье измерение, помимо до и после.
Аньер, Клиши-Леваллуа, Пон-Кардине, высоченные темные стены сразу после Батиньольского сада, и красными буквами на белой полоске: «Париж Сен-Лазар-2 км». Чуть раньше был еще другой указатель: «Париж Сен-Лазар-5 км». Это чтобы пассажиры изнывали в ожидании? Нет, скорее чтобы еще больше растянуть замирающее, переходящее в замедленную съемку подползание. Когда-то ты часто подъезжал к вокзалу Сен-Лазар на пригородном поезде, потом на скором. Но ехал ли ты стоя или сидя, с комфортом или без, все равно перед самым конечным пунктом начиналась замедление и мыслительный транс. С этой стороны Сен-Лазар. С другой может быть Монпарнас или Северный вокзал. Направления разные, пути не пересекаются. Но такая оттяжка всегда повисает в пространстве и времени. Казалось бы, все люди – отдельные острова. Однако же в душе и в голове у каждого одинаково отпечатываются дома, коридоры улиц, выцветшие рекламные щиты, пылающие неоновые буквы. Пока каждый, будь то влюбленный, у которого назначено свидание в вокзальном зале, секретарша или банковский служащий, с нарочитым безразличием и застывшим взглядом, подъезжает к вокзалу. Откровенно говоря, прибытие в Париж не доставляет облегчения, даже когда встряхнешься и зашагаешь быстрым шагом по платформе. Ведь ты же только притворялся равнодушным. Ну а на самом деле есть какая-то восхитительная, потаенная радость, какое-то дремотное счастье в том, что ты едешь в столицу, бесконечно приближаясь и все никак не достигая цели. В том, что ты участвуешь в этой жизнь.
– А все-таки, – непременно заметит кто-нибудь к досаде и неудовольствию окружающих, – все-таки вечера уже не такие длинные.
В шестьдесят лет летнее солнцестояние осталось далеко позади. Конечно, еще будут прекрасные вечера, общение с друзьями, с ребятней, еще чего-то ждешь. Но никуда не денешься: солнцестояние пройдено, и ты это отлично знаешь. Возможно, это самое подходящее время, чтобы попытаться сохранить все лучшее, – теперь, когда к каждому чувству примешивается капелька грусти, и продлевая его, и делая более хрупким. Попытаться удержать словами легкие мгновения. Солнцестояние, быть может, перешло в бабье лето, погода и краски продержатся недолго. Разбрасываться временем уже не стоит, время дорого.
Удержать словами солнечность. Я знаю, мне на это скажут: самое главное скрыто в тени, окутано тайной, и путь к нему лежит в потемках. Да и вообще, какая солнечность, когда в мире столько страданий, всюду войны, насилие, пытки, физические и моральные! Что ж, потому и нужно оставаться солнечным. Конечно, говорить всю правду, обличать – важнейшая задача. Но почему не показать, что в этом мире есть и другая сторона? Проходят дни за днями, наступает ночь, и тем сильнее моя тяга к свету. Я хочу оставаться на солнечной стороне.
Аньер, Клиши-Леваллуа, Пон-Кардине, высоченные темные стены сразу после Батиньольского сада, и красными буквами на белой полоске: «Париж Сен-Лазар-2 км». Чуть раньше был еще другой указатель: «Париж Сен-Лазар-5 км». Это чтобы пассажиры изнывали в ожидании? Нет, скорее чтобы еще больше растянуть замирающее, переходящее в замедленную съемку подползание. Когда-то ты часто подъезжал к вокзалу Сен-Лазар на пригородном поезде, потом на скором. Но ехал ли ты стоя или сидя, с комфортом или без, все равно перед самым конечным пунктом начиналась замедление и мыслительный транс. С этой стороны Сен-Лазар. С другой может быть Монпарнас или Северный вокзал. Направления разные, пути не пересекаются. Но такая оттяжка всегда повисает в пространстве и времени. Казалось бы, все люди – отдельные острова. Однако же в душе и в голове у каждого одинаково отпечатываются дома, коридоры улиц, выцветшие рекламные щиты, пылающие неоновые буквы. Пока каждый, будь то влюбленный, у которого назначено свидание в вокзальном зале, секретарша или банковский служащий, с нарочитым безразличием и застывшим взглядом, подъезжает к вокзалу. Откровенно говоря, прибытие в Париж не доставляет облегчения, даже когда встряхнешься и зашагаешь быстрым шагом по платформе. Ведь ты же только притворялся равнодушным. Ну а на самом деле есть какая-то восхитительная, потаенная радость, какое-то дремотное счастье в том, что ты едешь в столицу, бесконечно приближаясь и все никак не достигая цели. В том, что ты участвуешь в этой жизнь.
* * *
21 марта – весна, равноденствие. Ты с нетерпением следишь, как дни становятся длиннее. Год разгоняется, и перемены происходят все скорее. Дело идет к лету. Но уже после 21 июня дни становятся все короче. Ты этому не придаешь значения – ведь впереди лучшие месяцы лета, когда можно гулять по городу теплыми днями, обедать в открытых кафе, ужинать в саду при свечах.– А все-таки, – непременно заметит кто-нибудь к досаде и неудовольствию окружающих, – все-таки вечера уже не такие длинные.
В шестьдесят лет летнее солнцестояние осталось далеко позади. Конечно, еще будут прекрасные вечера, общение с друзьями, с ребятней, еще чего-то ждешь. Но никуда не денешься: солнцестояние пройдено, и ты это отлично знаешь. Возможно, это самое подходящее время, чтобы попытаться сохранить все лучшее, – теперь, когда к каждому чувству примешивается капелька грусти, и продлевая его, и делая более хрупким. Попытаться удержать словами легкие мгновения. Солнцестояние, быть может, перешло в бабье лето, погода и краски продержатся недолго. Разбрасываться временем уже не стоит, время дорого.
Удержать словами солнечность. Я знаю, мне на это скажут: самое главное скрыто в тени, окутано тайной, и путь к нему лежит в потемках. Да и вообще, какая солнечность, когда в мире столько страданий, всюду войны, насилие, пытки, физические и моральные! Что ж, потому и нужно оставаться солнечным. Конечно, говорить всю правду, обличать – важнейшая задача. Но почему не показать, что в этом мире есть и другая сторона? Проходят дни за днями, наступает ночь, и тем сильнее моя тяга к свету. Я хочу оставаться на солнечной стороне.
Могу вам дать поужинать
Маленькая деревенька к югу от Пюи-де-Дом. Называется Дор-Леглиз – «златохрам». Здешняя церковь примечательна своим романским порталом – очень низким и круглым, и все же туристов маловато даже в середине августа, в самый сезон. Вы приехали сюда к вечеру, погуляли в окрестных полях. А когда вернулись к машине, солнце уже близилось к закату. Вот маленькое открытое кафе – и вы не устояли перед искушением. Кроме вас, никаких посетителей. И никто не подходит обслужить. Раз так, вы уже встали, но тут открылась дверь, и к вам подошла женщина в годах. Бутылочку перье и пиво, нет, не разливное, тоже бутылку. Обменялись парой слов: да, правда, очень жарко, – просто так, из вежливости и чтобы посидеть подольше. Кафе как кафе, ничего особенного, но очень скоро вас обволакивает невыразимая, беззвучная истома. Сонный густо-медовый свет медленно разливается вокруг. Окрестные поля переливаются плавными оттенками, которые будто собирались выделиться особой краской, но, не успев дозреть, заснули. А церковь – «златохрам»! – вся приглушенно-золотая, и, по мере того как гаснет день, золото тихо впитывается в камень. С прекрасной простотою изукрашенный портал словно выдвигается вперед. Ровный свет полирует совершенную его округлость. Портал как бы взлетает и парит, и чем непритязательнее, тем значительней предстают его формы.
Свет проникает и в вас. И вы все прочнее врастаете в чудо летнего вечера. Ну как тут встать и уйти! На витрине кафе ни меню, ни афишки. И все-таки, когда хозяйка подходит убрать со стола, вы, почти ни на что не надеясь и с заведомой готовностью принять отказ, решаетесь спросить: «А еду вы не подаете?» Она отвечает не сразу, стрелка весов колеблется между «нет» и «возможно». И наконец, говорит: «Могу вам дать поужинать». Не отвечая прямо. Вообще, она не подает еду, но может накормить, чем есть, все вкусно, хотя выбирать не придется. Будете есть и тихо удивляться: колбаса – объеденье! ничего себе кусище сыра!
Вот вы и остались сидеть за тронутым ржавчиной круглым столиком. Пламенеет портал, и, когда вы возьметесь за кофе, он станет коралловым. Дор-Леглиз – «златохрам». И вам дадут поужинать.
Свет проникает и в вас. И вы все прочнее врастаете в чудо летнего вечера. Ну как тут встать и уйти! На витрине кафе ни меню, ни афишки. И все-таки, когда хозяйка подходит убрать со стола, вы, почти ни на что не надеясь и с заведомой готовностью принять отказ, решаетесь спросить: «А еду вы не подаете?» Она отвечает не сразу, стрелка весов колеблется между «нет» и «возможно». И наконец, говорит: «Могу вам дать поужинать». Не отвечая прямо. Вообще, она не подает еду, но может накормить, чем есть, все вкусно, хотя выбирать не придется. Будете есть и тихо удивляться: колбаса – объеденье! ничего себе кусище сыра!
Вот вы и остались сидеть за тронутым ржавчиной круглым столиком. Пламенеет портал, и, когда вы возьметесь за кофе, он станет коралловым. Дор-Леглиз – «златохрам». И вам дадут поужинать.
Тебя нет среди гостей
Весной по субботам часто видишь свадьбы. И, если день погожий, думаешь: «Вот повезло!» На самом деле куда больше повезло тем, кого нет среди гостей. Что может быть неприятней обязательного ликования! Сначала все, скованные, неприкаянные, стоят, разбившись на группки, перед мэрией или на ступенях церкви. Беседа не клеится, все так напряженно ждут новобрачных, что, когда они наконец появляются, не сразу бросаются к ним с радостными возгласами. По окончании же церемонии с облегчением расходятся по автомобилям. Хоть чуточку размяться, глотнуть свежего воздуха. Мужчины, ломая жесткие складки костюмов, устремляются к дамам: «Вас подвезти, Кристиана?» Женщины придерживают шляпки рукой. В уютном салоне можно отвести душу – посигналить вовсю. А ехать далеко? Нет, пару километров, все будет в парке у реки. Они уж туда ездили в четверг делать снимки.
Приехали – обходишь столики, находишь свою карточку, читаешь соседние и понимаешь, какая мука для тебя сейчас начнется. Это если ты дальний родственник или просто знакомый. Придется то и дело лепетать: «Чудесно, хорошо, какая прекрасная пара»; натужно поддерживать фальшивые разговоры с людьми, которых вряд ли когда-нибудь еще увидишь, и разыгрывать горячую симпатию к ним на один день.
Если же ты главный персонаж, то все намного хуже. Молодожены никогда не знают, все ли ими довольны, – что хочет твоя мама? – может, она считает, что нам надо встать и обойти все столики? Между семействами идут неутихающие, едкие распри: оспаривают качества вина или фуа-гра в слоеном тесте. Родня Элен восторгается любительским видео, когда-то сделанным на память о коммерческой школе, ну а родня Кристофа, снобы, даже не смотрят на экран. Вот подали свадебный торт, грянула музыка, говорить больше совсем не о чем, выручают банальности, вроде: «"Джип" и «Марафон» – классные игры» или «Жених с невестой – сладкая парочка».
Так бывает всегда. Хорошая погода. Какое счастье – тебя нет среди гостей.
Приехали – обходишь столики, находишь свою карточку, читаешь соседние и понимаешь, какая мука для тебя сейчас начнется. Это если ты дальний родственник или просто знакомый. Придется то и дело лепетать: «Чудесно, хорошо, какая прекрасная пара»; натужно поддерживать фальшивые разговоры с людьми, которых вряд ли когда-нибудь еще увидишь, и разыгрывать горячую симпатию к ним на один день.
Если же ты главный персонаж, то все намного хуже. Молодожены никогда не знают, все ли ими довольны, – что хочет твоя мама? – может, она считает, что нам надо встать и обойти все столики? Между семействами идут неутихающие, едкие распри: оспаривают качества вина или фуа-гра в слоеном тесте. Родня Элен восторгается любительским видео, когда-то сделанным на память о коммерческой школе, ну а родня Кристофа, снобы, даже не смотрят на экран. Вот подали свадебный торт, грянула музыка, говорить больше совсем не о чем, выручают банальности, вроде: «"Джип" и «Марафон» – классные игры» или «Жених с невестой – сладкая парочка».
Так бывает всегда. Хорошая погода. Какое счастье – тебя нет среди гостей.
Упрямая сирень
Захолустный полустанок, такой же, как тысячи других. Давным-давно ни кассира в окошке, ни даже компостера на платформе. Стоит, конечно, крытая стеклянная остановка на железном каркасе – по идее, для школьников, но дети и не думают там собираться по утрам, как раз потому, что кто-то что-то решил за них, – нет, они с сонно-хмурой гримасой поступают по-своему.
Наверное, раньше окна украшали ящики с цветами. Теперь же во всем какое-то нарочитое запустение: заколоченные, облупившиеся, исписанные каракулями стены.
Но в самом конце платформы растут сиреневые кусты, вполне ухоженные с виду. По весне на них, как положено, распускаются лиловые с седым оттенком гроздья, похожие на локоны престарелой дамы, и каждый раз любуешься этим зрелищем, когда поезд, замедляя ход или трогаясь с места, ползет по этой нейтральной зоне. Ведь там, в конце платформы, не деревня, не город, а некая сюрреалистическая железнодорожная территория. Куда иной раз добредает кто-нибудь из встречающих, рассеянно шагая в ожидании друга, любимой или родственника. Моросит теплый дождь, приторный механический голос объявляет: «Поезд номер восемьдесят два тридцать четыре, следующий по маршруту… Париж – Серкиньи… опаздывает на десять минут».
Что такого особенного в привокзальной к сирени? Конечно, она растет тут просто так, сам по себе, но почему-то наводит на мысль о стародавнем мире начала двадцатого века. Железные дороги вообще напоминают старомодный, но только недавно заброшенный парк. В мире, где билеты ради скидки покупают загодя, где не увидишь контролеров на всем участке от Парижа до самого Мант-ла-Жоли, осталась упрямая сирень у всегда пустынного конца платформы, как будто вот сейчас сойдет на станции Илье маленький Марсель Пруст, приехавший сюда накануне Пасхи, и уже пахнет чесноком и жареной бараниной в доме тетушки Амьо.[1]
Наверное, раньше окна украшали ящики с цветами. Теперь же во всем какое-то нарочитое запустение: заколоченные, облупившиеся, исписанные каракулями стены.
Но в самом конце платформы растут сиреневые кусты, вполне ухоженные с виду. По весне на них, как положено, распускаются лиловые с седым оттенком гроздья, похожие на локоны престарелой дамы, и каждый раз любуешься этим зрелищем, когда поезд, замедляя ход или трогаясь с места, ползет по этой нейтральной зоне. Ведь там, в конце платформы, не деревня, не город, а некая сюрреалистическая железнодорожная территория. Куда иной раз добредает кто-нибудь из встречающих, рассеянно шагая в ожидании друга, любимой или родственника. Моросит теплый дождь, приторный механический голос объявляет: «Поезд номер восемьдесят два тридцать четыре, следующий по маршруту… Париж – Серкиньи… опаздывает на десять минут».
Что такого особенного в привокзальной к сирени? Конечно, она растет тут просто так, сам по себе, но почему-то наводит на мысль о стародавнем мире начала двадцатого века. Железные дороги вообще напоминают старомодный, но только недавно заброшенный парк. В мире, где билеты ради скидки покупают загодя, где не увидишь контролеров на всем участке от Парижа до самого Мант-ла-Жоли, осталась упрямая сирень у всегда пустынного конца платформы, как будто вот сейчас сойдет на станции Илье маленький Марсель Пруст, приехавший сюда накануне Пасхи, и уже пахнет чесноком и жареной бараниной в доме тетушки Амьо.[1]
Зрелый инжир
Созрел инжир – значит, лето кончается. Ты видел, проходя мимо чужих садов, эти ягоды: прикрытые широкими ажурными веерами листьев, они постепенно надувались и превращались в маленькие аэростаты без гондолы, только летящие не снизу вверх, а сверху вниз, вытянутыми кончиками к небу. Иной раз даже щупал, проверяя, не переходит ли уже упругость в податливую, покрытую легким пушком мягкость. Зеленая кожица сначала побледнела, словно проступил наружу, пустив желтые лучики-прожилки, заключенный внутри ягоды свет. Потом, за несколько дней, незаметно полиловела. Стало быть, пора срывать плоды. Срывать? Нет, смоква, которая так медлила, а может, и вовсе хотела остаться позабытой, покорно отделяется сама, стоит лишь слегка повернуть черенок.
Чуть нажмешь ногтем – на бархатисто-пурпурной кожице остается пятно. Разрезать нужно ножиком, острым, как скальпель. Зрелая инжирина так долго наливалась сладостью и столько ее скопила, что едва не лопается. И требуется хирургическая точность, чтобы рассечь ее на четвертинки. Но отправлять их в рот не спешишь. А несколько секунд еще помедлишь, любуясь на разделанную, усеянную мелкими семечками и будто бы уже проваренную плоть, – коричневые, красные тона вперемешку, и всё в белом пористом ободке. Наконец, прикасаешься к жертве, сдираешь шкурку. Держишь ножик у самого лезвия и орудуешь ловко и споро. Все время ощущая пальцами что-то хрупкое, сочное, источающее восточный аромат. А вкусно ли? Пожалуй, и не скажешь – просто тает во рту обильная влажная мякоть. В инжире, как в упреке, есть своя сексуальность. Заглатываешь поскорее, комкаешь церемонию, а зря – самое наслаждение в предварительных действиях.
Чуть нажмешь ногтем – на бархатисто-пурпурной кожице остается пятно. Разрезать нужно ножиком, острым, как скальпель. Зрелая инжирина так долго наливалась сладостью и столько ее скопила, что едва не лопается. И требуется хирургическая точность, чтобы рассечь ее на четвертинки. Но отправлять их в рот не спешишь. А несколько секунд еще помедлишь, любуясь на разделанную, усеянную мелкими семечками и будто бы уже проваренную плоть, – коричневые, красные тона вперемешку, и всё в белом пористом ободке. Наконец, прикасаешься к жертве, сдираешь шкурку. Держишь ножик у самого лезвия и орудуешь ловко и споро. Все время ощущая пальцами что-то хрупкое, сочное, источающее восточный аромат. А вкусно ли? Пожалуй, и не скажешь – просто тает во рту обильная влажная мякоть. В инжире, как в упреке, есть своя сексуальность. Заглатываешь поскорее, комкаешь церемонию, а зря – самое наслаждение в предварительных действиях.
Сушеный инжир
Затянутый целлофаном плотный брикет торфянистого цвета не вызывает аппетита. Но в этой крайней неприглядности есть свой соблазн. Она щекочет любопытство. Не может быть, чтобы эта штука была такой же отвратительной на вкус, как и на вид. Сдираешь обертку с одного конца, и содержимое сразу преображается. Теперь различаешь несколько слоев, с вкраплениями посветлее, кое-где торчат остатки черенков. Все спрессовано до предела – так и хочется, по контрасту, разлепить, впустить воздух. Граница верхнего слоя, толщиной в несколько миллиметров, хорошо видна – пытаешься поддеть ее ногтем. Получается! Недоверчиво смотришь, потом пробуешь на зуб – неужели эта лепешка, сухая сверху, липкая внутри, и есть целый плод? Она такая густо-коричневая – кажется, будешь жевать кожу, цвет напоминает об Африке, точнее, даже о Сахаре. Будто бы вызрела во влажном сердце оазиса, но потеряла щедрую свежесть, усыхая в экзотических условиях, в которых не последнюю роль играют верблюды и седла.
Но стоит надкусить – и все, что напридумано, рушится. Под жесткой, местами светлой кожурой – мелкокрупитчатая мякоть. Лепешку сразу и не съешь. Подержишь в пальцах, всмотришься – она уже не плоская, в ней неожиданно открылась полость.
Так это что, инжир? Ну да, пусть даже дубленая смуглость и приобретенная долговечность не имеют ничего общего с лиловой гаммой плода, увядающего за несколько дней. Плод зрелый, плод сушеный. Что остается от вещей, которые мы хотим сохранить? Можно ли распробовать в засушенном, поблекшем времени живую плоть? Останется ли в оболочке сладость? Какова же она, настоящая винная ягода?
И далее, от страницы к странице, в названиях глав перечисляются необходимые отречения: «Заставь умолкнуть голос памяти», «Гони прочь заботы», «Избегай внутренних распрей». Последняя же страница сулит: «Мир снизойдет в твою душу, тишина объемлет ее. Нет ничего прекраснее одинокой и чистой души, предстоящей Божественному Оку! И только голос вечности звучит в ней».
Теперь я знаю точно: я – полная противоположность счастливой душе, которую Господь зовет в пустыню. Я понимаю, что, следуя по пути, указанному во «Вратах тишины», можно достичь полнейшей безмятежности. Не заботиться более ни о себе, ни о других. И порой по ночам, в часы мучительной бессонницы, многие предписания этой книги кажутся мне такими привлекательными! Но я предпочту что угодно единому голосу вечности. Тревоги. Страсти. Воспоминания. Терзания. Все раздирающие меня противоречия – они, конечно, не позволят мне сгореть, как чистая свеча, но этот экстатический жар меня не так уж и прельщает. Я предпочитаю гореть тихим пламенем, которое трепещет от малейшего дуновения. Забывать, вспоминать, испытывать печаль, и радость, и угрызения совести. Подозревать, что счастье и возможно, и невозможно. Жить в этом ослепительном сомнении. Сторониться незыблемой мудрости. Быть человеком, а не серафимом. И гнаться не за счастьем, а за радостью.
Но стоит надкусить – и все, что напридумано, рушится. Под жесткой, местами светлой кожурой – мелкокрупитчатая мякоть. Лепешку сразу и не съешь. Подержишь в пальцах, всмотришься – она уже не плоская, в ней неожиданно открылась полость.
Так это что, инжир? Ну да, пусть даже дубленая смуглость и приобретенная долговечность не имеют ничего общего с лиловой гаммой плода, увядающего за несколько дней. Плод зрелый, плод сушеный. Что остается от вещей, которые мы хотим сохранить? Можно ли распробовать в засушенном, поблекшем времени живую плоть? Останется ли в оболочке сладость? Какова же она, настоящая винная ягода?
* * *
Как-то на развале попалась мне книжка в белой обложке. Название – «Врата тишины». Подзаголовок – «Духовное руководство». Автор – какой-то монах. Издательство Ad Solem, владелец Клод Мартиньи, Женева. Еще двое монахов дали свое «nihil obstat»,[2] а священник и аббат – «imprimatur».[3] На титуле посвящение: «Тебе, счастливая душа, которую Господь зовет в пустыню, дабы она Ему внимала без препон. Хочешь ли сгореть перед Его благодатным ликом, словно свеча чистейшего воска? Хочешь ли воссиять Его сиянием, как Херувимы и Серафимы, и самой стать Любовью и Светом? Так отрекись от мира, от людей и от себя».И далее, от страницы к странице, в названиях глав перечисляются необходимые отречения: «Заставь умолкнуть голос памяти», «Гони прочь заботы», «Избегай внутренних распрей». Последняя же страница сулит: «Мир снизойдет в твою душу, тишина объемлет ее. Нет ничего прекраснее одинокой и чистой души, предстоящей Божественному Оку! И только голос вечности звучит в ней».
Теперь я знаю точно: я – полная противоположность счастливой душе, которую Господь зовет в пустыню. Я понимаю, что, следуя по пути, указанному во «Вратах тишины», можно достичь полнейшей безмятежности. Не заботиться более ни о себе, ни о других. И порой по ночам, в часы мучительной бессонницы, многие предписания этой книги кажутся мне такими привлекательными! Но я предпочту что угодно единому голосу вечности. Тревоги. Страсти. Воспоминания. Терзания. Все раздирающие меня противоречия – они, конечно, не позволят мне сгореть, как чистая свеча, но этот экстатический жар меня не так уж и прельщает. Я предпочитаю гореть тихим пламенем, которое трепещет от малейшего дуновения. Забывать, вспоминать, испытывать печаль, и радость, и угрызения совести. Подозревать, что счастье и возможно, и невозможно. Жить в этом ослепительном сомнении. Сторониться незыблемой мудрости. Быть человеком, а не серафимом. И гнаться не за счастьем, а за радостью.
Эта влажность…
Да-да, пожалуй, что-то от инжира, винной ягоды, есть в этой влажности. Чуть проступающая влага становится обильней. Отрадный, ощутимый секрет желания. Там, в сокровенной глубине. Откуда эта влага берется, наверно, лучше не задумываться. Что тут первично? Прикосновения ли, ласки вызывают ее или осознанное стремление женственности раскрыться?
Слова бессильны. Как воспевать отверстое лоно? Смешно! Какие тут могут быть метафоры! На что это похоже: на цветок наперстянки, морской грот, ручей, просочившийся сквозь мох? Возможно, но только очень отдаленно. Скользкая мякоть персика под нежной кожицей – ближе. Но только с винной ягодой может сравниться эта потрясающая взаимосвязь влажного и тайного.
Ведь здесь очень много значат немота, неопределенность на грани доверия и вожделения. Эта влажность – знак действия и покорности. Активного и пассивного начала, а также их единства. Ради этой тайны, этого несравненного дара, исходящего от женщины, мы отречемся и от ангельской безмятежности. Мы жаждем этого смятения, этой щедрости спелой смоквы. Мы жаждем этой влажности.
Слова бессильны. Как воспевать отверстое лоно? Смешно! Какие тут могут быть метафоры! На что это похоже: на цветок наперстянки, морской грот, ручей, просочившийся сквозь мох? Возможно, но только очень отдаленно. Скользкая мякоть персика под нежной кожицей – ближе. Но только с винной ягодой может сравниться эта потрясающая взаимосвязь влажного и тайного.
Ведь здесь очень много значат немота, неопределенность на грани доверия и вожделения. Эта влажность – знак действия и покорности. Активного и пассивного начала, а также их единства. Ради этой тайны, этого несравненного дара, исходящего от женщины, мы отречемся и от ангельской безмятежности. Мы жаждем этого смятения, этой щедрости спелой смоквы. Мы жаждем этой влажности.
Игра воды и солнца на мостках
Вернее, на стенках и навесах стиральных мостков. Течет река, солнце блестит в водной ряби. И хотя знаешь: блики на каменных стенках или деревянных балках – всего лишь отражение солнечных лучей, дробящихся в потоке, но в это объяснение не верится. Так сияют и мельтешат пятнышки света. Набегают стремительными очередями, вспышками. Это никак не вяжется с мирными картинками прошлой, давно исчезнувшей жизни: согнувшиеся над водой прачки, корзины, мыльная пена на воде, жгуты мокрого белья в тележках, тяжелая работа и гулко разносящиеся по реке смех, соленые шуточки, сплетни, прерывистое дыхание. А потом все кончилось, и тут надолго обосновалась тишина. Теперь уж почти забылось, зачем они нужны, эти мостки, детям приходится объяснять.
И все же на стенках и навесах, точно на экране, мелькают загадочные кадры. Часто-часто мигают на камне и на дереве. И ритм их – совсем современный. Невозможно представить себе, что точно то же самое происходило сто, двести лет назад. Кажется, тут доведены до крайности все самые абстрактные изыски новейшей живописи и кинематографа. Какая-нибудь причуда эстетского кино, но и что-то большее. Не может быть таких талантов у обычной воды и солнца. Нужно еще обрамление, которое, возвысив их природу, перенесло бы кристаллизованное изображение водного блеска на другую поверхность. Мостки с навесом и есть такое обрамление. Возможно, как раз потому, что это чисто утилитарная постройка, приспособленная всего-навсего для стирки белья под укрытием. Во времена прачек эта бесплотная световая пляска как бы служила шуточной наградой за изнурительный труд, чуточку скрашивая его. Сегодня же, когда никто здесь давно не трудится, стоя коленками на камне, в таинственной красоте этого непрерывного движения чудится какой-то упрек. Мы ездим в далекие края, за моря и океаны, в поисках диковинок и чудес, желая насладиться прекрасными пейзажами или музейными полотнами. А чудо всегда было здесь, рядом, в этом заброшенном уголке, в виде постоянно угасающего и бесконечного воспроизведенного неосязаемого образа.
Те, кто притягивает взгляды, порой смешны, но это всегда герои. Их выбор – совершенство. Без всяких скидок и поблажек. Вот, к примеру, очень яркая девица, тоненькая, как соломинка, в босоножках на шпильках, джинсиках в обтяжку и черной футболке с серебряным узором. Немыслимая прическа – красный, веером, бант в копне мелкой спиралью завитых волос. Широко раскрытые глаза устремлены вперед и вдаль. Фигура, манеры, причудливый вид – все рассчитано на то, чтобы ее заметили, на нее обернулись. Но сама убедиться, действует ли приманка, она не может – это все погубит. Взгляни она хоть искоса на тех, кто должен на нее глазеть и восхищаться, – и игра, считай, проиграна. Такие уж правила! Она желает, чтобы на нее смотрели. Но видеть, что на нее смотрят, ей запрещено. В этом спектакле есть какая-то нелепая натужность. И, как ни странно, бегун, протрусивший мимо девицы в другую сторону, мало чем от нее отличается. Бежит по городу, на хорошей скорости, ничуть не задыхаясь. Если б цель его была чисто спортивной, зачем бы он стал упражняться на улице, где полно народу, – ведь есть столько парков для уединенных тренировок! Но ему тоже нужно видеть отражение своего молодечества в глазах прохожих, и он бежит, едва не задевая их, чтобы показать свое умение лавировать, сосредоточенный, величавый, быстроногий.
Завидуем ли мы им, тем, на кого все смотрят? В какой-то степени, конечно, да, иначе, им на горе, мы просто бы не замечали их. Впрочем, не они и не деловитые достойны настоящей зависти. Больше всего удовольствия на улице получают те, кто смотрит по сторонам. Надо устроиться где-нибудь на солнышке или в тени. Слиться с окружающим. Исчезнуть. Для этого есть множество удобных мест: скамейки, ступени. Или открытые кафе – что совсем роскошно. И хорошо, если ты немолод. Так что уже не годишься для флирта, хотя еще не вызываешь жалости, и не засоряешь эфир помехами вожделения. Тогда ты можешь раствориться и стать кем-нибудь.
Например, вон той парочкой. Они держатся за руки. Он не особенно красив и явно моложе ее. Лет на десять. У нее привлекательная, оригинальная внешность. Искусный макияж. Он перекинул куртку через плечо и что-то рассказывает без умолку – наверное, про свой карьерный рост. Она же хоть и смотрит на него, но не очень-то слушает. Улыбается тому, что все так хорошо, идет с ним рядом, глядя в лицо и пропуская мимо ушей все, что он говорит. Улыбка счастливая и размягченно-усталая, как будто женщина не вполне уверена, как будто убеждает себя ловить удачу – почему бы и нет, ведь жизнь ее не слишком баловала. Не упусти момент – так и рвется с ее губ, но опыт говорит обратное: зудят старые раны. Ей вспоминаются стихи, которые учили в школе: «Жизнь течет лениво как надежда вдруг нетерпелива».[4]
А можно стать вон тем старым господином, что жмурится на солнышке. Видно, его щекочет чувство пьянящей легкости, которое всегда навевает теплая погода. Ему хотелось бы идти летящим, под стать такому настроению, шагом, но, хоть он и обут в кроссовки с толстыми подошвами, ноги и спина не слушаются, плохо гнутся. Не так легко стряхнуть бремя лет и жить сегодняшним днем.
Куда лучше сочетается с этим праздником света обступившая скамейку стайка старшеклассниц. Школьная экскурсия в Париж. Трое сидят. Рядом, скрестив руки на груди, стоит молодой учитель, в рубашке с короткими рукавами. Разговор, вернее всего, идет о серьезных вещах, может, о выпускных экзаменах. Но суть не в этом. Одна из школьниц прислонилась к дереву. Она тоже участвует в беседе – большие пальцы просунуты в петли на поясе джинсов, так что подчеркнуты, как будто невзначай, чуть округлившиеся бедра. У других не столь откровенные позы, но каждая нет-нет да скосится на выступающую под белыми, розовыми и бирюзовыми блузками грудь. Учитель не смотрит, но прекрасно понимает, что подоплека момента – именно эти полунамеки, а не приличный дружеский тон удавшегося пикника.
Немного подальше к стене придвинуты сварганенные из чего придется пустые лежаки с похожими на ракушки бугорками одеял. Самих бомжей не видно. Наверное, они где-нибудь неподалеку, но как-то странно думать, что они вот так, без опаски, оставляют весь свой убогий скарб, на который никто не польстится. Ночь, кажется, была холодная. У них нет экзаменов, зато каждый день – испытание.
Множество разных судеб тесно соседствуют друг с другом, множество историй соприкасаются, не пересекаясь друг с другом. И странно! Из них, смешанных с шумом уличного движения, могла бы получиться жуткая какофония, но все наоборот. Когда смотришь вот так, со стороны, целиком растворившись во взгляде, на все эти сценки – забавные, жестокие, трагические и чаще всего с примесью грусти, – то проникаешься некой гармонией.
И все же на стенках и навесах, точно на экране, мелькают загадочные кадры. Часто-часто мигают на камне и на дереве. И ритм их – совсем современный. Невозможно представить себе, что точно то же самое происходило сто, двести лет назад. Кажется, тут доведены до крайности все самые абстрактные изыски новейшей живописи и кинематографа. Какая-нибудь причуда эстетского кино, но и что-то большее. Не может быть таких талантов у обычной воды и солнца. Нужно еще обрамление, которое, возвысив их природу, перенесло бы кристаллизованное изображение водного блеска на другую поверхность. Мостки с навесом и есть такое обрамление. Возможно, как раз потому, что это чисто утилитарная постройка, приспособленная всего-навсего для стирки белья под укрытием. Во времена прачек эта бесплотная световая пляска как бы служила шуточной наградой за изнурительный труд, чуточку скрашивая его. Сегодня же, когда никто здесь давно не трудится, стоя коленками на камне, в таинственной красоте этого непрерывного движения чудится какой-то упрек. Мы ездим в далекие края, за моря и океаны, в поисках диковинок и чудес, желая насладиться прекрасными пейзажами или музейными полотнами. А чудо всегда было здесь, рядом, в этом заброшенном уголке, в виде постоянно угасающего и бесконечного воспроизведенного неосязаемого образа.
* * *
Прохожие делятся на тех, кто смотрит, и тех, кто притягивает взгляды. Есть еще деловитые. Таким не позавидуешь. Они идут по улице, но их тут все равно что нет. Оживленно жестикулируя, всецело поглощенные разговором по мобильному телефону, они утрясают планы, назначают встречи. Вряд ли окружающее хоть как-то остается в их разгоряченном мозгу. И липы на бульваре Распай, должно быть, вытесняются огорчением из-за отложенного заседания. Правда, это не относится к разнорабочим. У парня, который сгружает пивные бочонки у бокового входа в кафе, работенка, что и говорить, нелегкая. Однако наверняка у него если не душевные, то, по крайней мере, довольно теплые отношения с хозяином заведения. А официантке он бросает на ходу: «Ты, как всегда, у нас красавица!» Это сказано без всякой задней мысли, он спешит, вот он уже, так и не сняв перчатки, снова залез в свой фургон. Деловитым людям некогда общаться. Их зовет долг, все остальное второстепенно.Те, кто притягивает взгляды, порой смешны, но это всегда герои. Их выбор – совершенство. Без всяких скидок и поблажек. Вот, к примеру, очень яркая девица, тоненькая, как соломинка, в босоножках на шпильках, джинсиках в обтяжку и черной футболке с серебряным узором. Немыслимая прическа – красный, веером, бант в копне мелкой спиралью завитых волос. Широко раскрытые глаза устремлены вперед и вдаль. Фигура, манеры, причудливый вид – все рассчитано на то, чтобы ее заметили, на нее обернулись. Но сама убедиться, действует ли приманка, она не может – это все погубит. Взгляни она хоть искоса на тех, кто должен на нее глазеть и восхищаться, – и игра, считай, проиграна. Такие уж правила! Она желает, чтобы на нее смотрели. Но видеть, что на нее смотрят, ей запрещено. В этом спектакле есть какая-то нелепая натужность. И, как ни странно, бегун, протрусивший мимо девицы в другую сторону, мало чем от нее отличается. Бежит по городу, на хорошей скорости, ничуть не задыхаясь. Если б цель его была чисто спортивной, зачем бы он стал упражняться на улице, где полно народу, – ведь есть столько парков для уединенных тренировок! Но ему тоже нужно видеть отражение своего молодечества в глазах прохожих, и он бежит, едва не задевая их, чтобы показать свое умение лавировать, сосредоточенный, величавый, быстроногий.
Завидуем ли мы им, тем, на кого все смотрят? В какой-то степени, конечно, да, иначе, им на горе, мы просто бы не замечали их. Впрочем, не они и не деловитые достойны настоящей зависти. Больше всего удовольствия на улице получают те, кто смотрит по сторонам. Надо устроиться где-нибудь на солнышке или в тени. Слиться с окружающим. Исчезнуть. Для этого есть множество удобных мест: скамейки, ступени. Или открытые кафе – что совсем роскошно. И хорошо, если ты немолод. Так что уже не годишься для флирта, хотя еще не вызываешь жалости, и не засоряешь эфир помехами вожделения. Тогда ты можешь раствориться и стать кем-нибудь.
Например, вон той парочкой. Они держатся за руки. Он не особенно красив и явно моложе ее. Лет на десять. У нее привлекательная, оригинальная внешность. Искусный макияж. Он перекинул куртку через плечо и что-то рассказывает без умолку – наверное, про свой карьерный рост. Она же хоть и смотрит на него, но не очень-то слушает. Улыбается тому, что все так хорошо, идет с ним рядом, глядя в лицо и пропуская мимо ушей все, что он говорит. Улыбка счастливая и размягченно-усталая, как будто женщина не вполне уверена, как будто убеждает себя ловить удачу – почему бы и нет, ведь жизнь ее не слишком баловала. Не упусти момент – так и рвется с ее губ, но опыт говорит обратное: зудят старые раны. Ей вспоминаются стихи, которые учили в школе: «Жизнь течет лениво как надежда вдруг нетерпелива».[4]
А можно стать вон тем старым господином, что жмурится на солнышке. Видно, его щекочет чувство пьянящей легкости, которое всегда навевает теплая погода. Ему хотелось бы идти летящим, под стать такому настроению, шагом, но, хоть он и обут в кроссовки с толстыми подошвами, ноги и спина не слушаются, плохо гнутся. Не так легко стряхнуть бремя лет и жить сегодняшним днем.
Куда лучше сочетается с этим праздником света обступившая скамейку стайка старшеклассниц. Школьная экскурсия в Париж. Трое сидят. Рядом, скрестив руки на груди, стоит молодой учитель, в рубашке с короткими рукавами. Разговор, вернее всего, идет о серьезных вещах, может, о выпускных экзаменах. Но суть не в этом. Одна из школьниц прислонилась к дереву. Она тоже участвует в беседе – большие пальцы просунуты в петли на поясе джинсов, так что подчеркнуты, как будто невзначай, чуть округлившиеся бедра. У других не столь откровенные позы, но каждая нет-нет да скосится на выступающую под белыми, розовыми и бирюзовыми блузками грудь. Учитель не смотрит, но прекрасно понимает, что подоплека момента – именно эти полунамеки, а не приличный дружеский тон удавшегося пикника.
Немного подальше к стене придвинуты сварганенные из чего придется пустые лежаки с похожими на ракушки бугорками одеял. Самих бомжей не видно. Наверное, они где-нибудь неподалеку, но как-то странно думать, что они вот так, без опаски, оставляют весь свой убогий скарб, на который никто не польстится. Ночь, кажется, была холодная. У них нет экзаменов, зато каждый день – испытание.
Множество разных судеб тесно соседствуют друг с другом, множество историй соприкасаются, не пересекаясь друг с другом. И странно! Из них, смешанных с шумом уличного движения, могла бы получиться жуткая какофония, но все наоборот. Когда смотришь вот так, со стороны, целиком растворившись во взгляде, на все эти сценки – забавные, жестокие, трагические и чаще всего с примесью грусти, – то проникаешься некой гармонией.