Существует поверие: увидев падучую звезду - загадай желание. И если сделаешь это быстро, покуда она не погасла, желание исполнится… Я вспомнил об этом в тот момент, когда нас пересчитывали, загоняя в вагоны (вагоны были не столыпинские, а товарные, «телячьи» - и это являлось верным признаком того, что этап предстоит неблизкий!), и с тоской и с надеждой вгляделся в небо. Вгляделся в небо и мысленно воззвал к нему.
   Молитвы зеков, как правило, просты. Желания их незатейливы. В этот час, под косыми струями звездопада, все мы загадывали одно и то же, мечтали, в сущности, об одном: чтобы выдержать этот этап, уцелеть и остаться здоровым; чтоб фортуна послала легкую долю и сносную жизнь в той далекой стране, что зовется Система Гулага.
   Дороги, идущие туда, не указаны в путеводителях, но заключенные знают их. Они знают: этап - не просто далекий путь. Это путь погибельный и жестокий; крестный путь, уводящий в другую жизнь, к иным пределам.
   И, шагая по шаткому трапу, подгоняемый молотком конвоя, и потом, размещаясь в темном чреве вагона, каждый из зеков думал, томясь: «Господи! Упаси! Упаси, Господи, от беды - от урановых рудников Норильска, от торфяных болот Мордовии, от мокрых шахт и заснеженных приисков Колымы».
 
* * *
 
   За время моей голодовки, как выяснилось, кое-кого из «Индии» успели уже разогнать по этапам: ушли на восток и мои партнеры - Цыган и Резаный - и больше я не встречал их никогда. Не встречал и не слышал о них. Куда занесла их нелегкая? Что с ними сталось? Дождались ли они свободы или, может быть, где-то навек упокоились, сгинули без следа? Сибирь велика и сурова, и насчитывает немало гиблых мест…
   Из числа старых знакомцев встретились мне здесь только трое: Рыжий, Ленин и еще один, по кличке Девка - молодой, синеглазый, с ангельским лицом. Он сидел за «мокрое дело» - за убийство - и был приговорен к 20 годам, но это его, казалось, ничуть не заботило. Растянувшись на нарах, заложив за голову руки, он обычно спал - спал крепко и подолгу. А когда пробуждался, лениво мурлыкал сентиментальные песенки. Ленин и Рыжий с утра до вечера резались в карты, а я сочинял стихи.
   Вернее - не стихи. До серьезной поэзии я еще не дорос в ту пору, да и, в общем-то, весьма мало думал о ней.
   Меня прельщали воровские песни, «блатная музыка», надрывный и сочный арестантский фольклор.
   Он имеет прочные традиции и глубокие социальные корни. В нем отражена жизнь уголовного мира, дана история советских тюрем и лагерей, по сути дела, вся история нынешней России!
   История эта начинается с Соловков.
   Первый крупный концентрационный лагерь возник в начале двадцатых годов на Соловецких островах… Расположенный в Белом море, архипелаг этот принадлежал знаменитому древнему монастырю. Затем монахов потеснили; на острова свезли заключенных, в монастырских кельях разместилось лагерное начальство.
   О Соловках сложено в народе множество песен. «Завезли нас в края отдаленные, - повествуется в одной из них, - где болота да водная ширь. За вину, уж давно искупленную, заключали в былой монастырь».
   «За вину, уж давно искупленную…» - эта строка не случайна! Возникновение первого всероссийского концлагеря совпало с первыми «изоляциями» - так на заре советской власти именовались повальные, массовые репрессии, периодически потрясавшие всю страну. Законодательство тех лет предусматривало возможность уголовной ответственности для лиц, не совершивших никакого конкретного преступления, но - как сказано в уложении о наказаниях - «представляющих общественную опасность по своей прошлой деятельности».
   Под эту рубрику, естественно, подпадало множество разного рода людей… И конечно же - блатные! Во время таких изоляций их брали беспричинно и не считаясь ни с чем. Арестовывали даже тех, кто пытался «завязать» - отойти от преступной жизни…
   Все это также нашло отражение в песнях.
   Вот как поется об этом в Одессе: «Гром прогремел. Золяция идеть. Губернский розыск рассылаеть телеграммы. Что вся Одесса переполнута ворами. Сплошь преступный илимент. Настал критический момент!»
   В конце двадцатых годов на Соловках вспыхнул бунт - был совершен грандиозный групповой побег. На рыбных промыслах, доставшихся лагерю по наследству от монахов, было захвачено несколько парусных ботов; восставшие ушли в море, пересекли демаркационную линию и высадились в Норвегии.
   Отчаянный их побег окончился, к сожалению, плачевно. Норвежцы отказали беглецам в убежище и всех поголовно выдали советским властям!
   Случай этот, тем не менее, встревожил правительство. Соловки показались местом ненадежным, расположенным слишком близко от западных границ. Лагерь понемногу начали расформировывать - перебрасывать людей в другие края. Большинство заключенных попало на строительство Беломорско-Балтийского канала.
   Беломорская трасса протянулась на многие сотни верст - по завалам и топям Карелии, Это был страшный лагерь! В памяти арестантов и в их фольклоре навсегда сохранились такие участки стройки, как Войта и Медвежьегорск. «А да канале есть Медведь-Гора. Сколько там пропавшего ворья! На пеньки нас становили, раздевали, дрыном били, хоронили с ночи до утра…»
   Таково было начало! Все это - первые изоляции и лагеря - явилось своеобразной репетицией, пробой сил, начальной школой террора…
   И вскоре по всей республике, а в основном у дальних окраин материка, образовались гигантские лагерные управления. Потаенные Княжества чекистов, бесчисленные Штаты зловещей страны Гулаг.
   Наиболее крупным из них был «Дальстрой» - в него входила часть Якутии, Колыма, Чукотка. Территория его во много раз превышала Европу.
   И больше всего песен посвящено ему, Дальстрою, особенно Колыме! «Клубился над морем туман. Вскипала волна штормовая. Вставал впереди Магадан - столица Колымского края». Песня эта, бесспорно, лучшее из того, что создано на данную тему. Здесь чувствуется точный вкус и немалое мастерство.
   Лагерные эти мотивы, однако, не исчерпывают всего многообразия фольклора - далеко нет. Помимо тюремной и каторжной лирики (в сущности, это плач по свободе!) существует также лирика бродяжья, скитальческая, подлинно блатная. Немалое место занимает здесь изображение воровского быта и самого ремесла.
   Произведения как бы делятся по профессиональным признакам… Существуют песни майданников - поездных воров, баллады взломщиков сейфов и касс - медвежатников, частушки карманников-ширмачей и романсы убийц.
   «Сколько я за жизнь за свою одинокую, - поется в одном таком романсе, - сколько я душ загубил! Кто ж виноват, что тебя, черноокую, крепче чем жизнь полюбил».
   Столь же колоритны и выразительны куплеты карманников. В некоторых из них звучит веселое озорство. Вот, например, строки, обращенные к «фрайеру», у которого похитили кошелек: «Так тебе и надо, не будь же ты болван. Не ходи ты по базару наблюдать аэроплан!» Другие преисполнены скорбного лиризма: «Девушек любить - с деньгами надо быть. И я выбрал путь себе опасный».
   Не менее разнообразен и репертуар майданников; тут воспеваются поезда, вокзалы, просторы родины. «Летит паровоз по зеленым просторам. Летит он неведомо куда… Назвался, мальчишка, я жуликом и вором и с волей распростился навсегда».
   Я увлекся фольклором давно и успел попробовать себя во всех жанрах. Но сильнее всего привлекала меня поэзия дорог и скитаний.
   Профессия майданника, пожалуй, романтичнее всех прочих; именно с ней я был связан на воле. И благодаря этому успел объездить - из края в край - всю нашу страну. И этой теме посвящено большинство моих сочинений… Кстати сказать, почти все они созданы были в заключении - в этапе, в пути, в часы томительного и вынужденного бездействия, или в штрафных изоляторах, или же в тиши арестантских больниц.
   Это, в общем, закономерно. Творчество требует сосредоточенности, отрешенности от быта, от суеты… А где еще сыщешь большую отрешенность, чем в карцере или в этапном эшелоне?!
   Так было всегда. И теперь - на вагонных нарах - я курил, прислушиваясь к гулкому ритму колес, и бормотал про себя слова новой зреющей песни.
   «Вот лежим мы сумрачно и немо, - бормотал я, - смотрим в зарешеченное небо. За окном вагона - дымный вечер. От любви далекий путь излечит! Крестный путь. Крутой и скорбный путь… В зябкой тьме, в грохочущем вагоне, ты навек о прошлом позабудь. От тоски беги, как от погони».
   Слова вроде бы получались. Но песня эта все же вызревала трудно и медленно. Мысли были неровны, чувства смутны; на сей раз полностью отрешиться от быта я не мог. Шла война, и все вокруг было заражено и отравлено ею.
   Имелись у меня и другие, более конкретные причины для беспокойства.
 
* * *
 
   На Холодной Горе, расставаясь со мною, капитан Киреев сказал: «Гусь ушел. Можете спать спокойно». Что ж, я действительно спасся тогда от грозного врага! Но спокойного сна все-таки не было.
   Дело в том, что у меня имелся еще один враг. И в чем-то он даже казался мне опаснее Гуся.
   Опасней хотя бы потому, что находился рядом со мною, числился не врагом моим, а соратником, товарищем по партии, причем - старшим товарищем!
   Вы, наверное, удивитесь, когда я его назову… Речь идет о Ленине.
   Приземистый, лысый, с широким выпуклым лбом, он вполне оправдывал свою кличку - и не только благодаря внешним признакам. Он был на редкость сметлив и опытен. Знал назубок все наши порядки и правила. Убедительно и ловко выступал на общих сходках - толковищах. И считался «авторитетным». А звание это заслужить нелегко. И значит оно много. В сущности, это то же, что член ЦК.
   Он давно уже настойчиво и, по-моему, беспричинно цеплялся ко мне; упорно называл меня интеллигентом, и слово это звучало в его устах как-то уж очень сомнительно, нехорошо… И разговаривал он со мною кривясь, с ухмылочкой, с недоброю хитрецой, как бы намекая на что-то, словно бы зная какую-то тайну…
   Я все время ощущал его подозрительность, его скрытую враждебность. Ловил на себе косые, странные, испытующие взгляды. И это наполняло меня безотчетной тревогой.
   Я чувствовал: добром это у нас не кончится. Нет, не кончится. Рано или поздно что-то стрясется, что-то должно будет произойти.

9
Кровяная пена

 
   Этап был нелегким; он тянулся четырнадцать дней.
   Эшелон наш миновал центральную Россию, перевалил через Урал, проехал Читу и Хабаровск… Наконец он прибыл в бухту Ванина (на побережье Татарского пролива), и теперь мы поняли, куда нас гонят.
   Ванинская пересылка была известна всему Дальнему Востоку; она являлась основной перевалочной базой Колымы!
   Здесь прерывалась сухопутная трасса, кончалась «большая земля». Дальше - до самого Магадана - заключенных везли морем, в тесноте и смраде трюмных отсеков.
   А пока нам было велено выгружаться… Конвой пересчитал зеков, выстроил и подвел к воротам пересылки.
   Затем начальник конвоя ушел со списками на вахту; предстояла передача этапа местной администрации, а процедура эта - мы знали - долгая! Разминаясь, ежась от раннего холода, мы толпились возле зоны, разглядывали слонявшихся там людей. Сквозь колючую проволоку были видны темные их фигуры, очертания дальних бараков, гребни крыш, окрашенные зарей.
 
* * *
 
   Внезапно толпа всколыхнулась, подернулась зыбью; невнятный ропот прошел по ней; так в непогоду начинает шуметь и тревожиться лес…
   Проталкиваясь из задних рядов, появился Рыжий. Приблизился ко мне взъерошенный, с потемневшим лицом и сказал хрипловато:
   — Тухлое наше дело, Чума. Зона-то ведь - сучья!
   — Откуда ты знаешь? - спросил я быстро.
   — Все точно! Ребята тут кое-кого распознали… Вроде бы и Гуся видели, - он поежился, выкатывая глаза. - Так что жди приключений.
   — Ай-яй-яй, - пробормотал стоящий неподалеку сутулый и сумрачный уркаган по прозвищу Леший. - Что ж теперь будет, а?
   Я познакомился с Лешим в пути совсем недавно; его подсадили к нам в вагон на Урале, в Свердловске, и всю дорогу он помалкивал, угрюмо сторонился бесед. Теперь вдруг разговорился:
   — Нам здесь быстро концы наведут. Это уж как пить дать… Не-ет, раз такое дело - в зону идти нельзя. Нипочем нельзя!
   — Вот и Ленин то же самое говорит,- кивнул Рыжий.
   — А сколько всего здесь блатных? - поинтересовался я.
   — Хватает, - моргнул Рыжий, - эшелон большой - вагонов тридцать. И в каждом - рыл по пять, не менее того. Вот и считай.
   — Да, это сила, - сказал Леший. - Тут уже начальству, хошь не хошь, а придется призадуматься…
   — Оно думать не любит, - возразили в толпе, - оно стрелять любит.
   — Это вряд ли, - ответил Леший, помедлив. - Стрелять в открытую, на глазах у всей пересылки, на это они не осмелятся. Да и какой им прок? Мы ж не бунтуем! Будем проситься в карантин - он стоит отдельно, на отшибе.
   Так и было решено. И когда заключенных стали, наконец, заводить в ворота - блатные сбились в кучу, уперлись и заявили, что в общую зону они не пойдут.
   Конвой всполошился. Раскатисто и гулко ударила автоматная очередь. Кто-то из солдат решил, очевидно, припугнуть, нас, а может, сам испугался.
   Стрелял он, однако, над головами, - ввысь, в зарю, в блистающий краешек солнца, встающего из-за проволочной ограды.
   И тотчас же выстрелы смолкли. Леший оказался прав: учинять расправу принародно, на глазах у всей пересылки, охранники все-таки не осмелились.
   — Ладно, черт с вами, - заявил после долгих переговоров начальник этапа. - Не хотите на общих основаниях, запрем в карантин. Но сначала надо пройти санобработку… Баня-то хоть вас, оглоедов, не пугает?
 
* * *
 
   В баню мы отправились охотно. Поспешно разделись там, посрывали, с себя пропотевшее и засаленное барахло и затем, запасшись у дежурного мылом, ринулись, топая и гогоча, в сырую, душную полутьму.
   Странное зрелище представляли собою моющиеся зеки! Тела их были худы и белесы, лица, наоборот, черны… Резкий этот контраст производил впечатление чего-то нереального; словно бы здесь, в арестантской бане, собрались призраки. Костлявые призраки в темных масках…
   Таким вот призраком был и я.
   Сидя на лавке, я старательно мылся и сокрушенно ощупывал себя - худую свою грудь, крутые дуги ребер, впалый живот. Голодовка не прошла для меня даром. Она сделала свое дело, обглодала и напрочь высушила меня. А чего я, в сущности, добился? Уберегся от украинской сучни, зато попал к дальневосточной… И неизвестно еще, что ожидает нас, что нам здесь грозит?
   — А что нам грозит? - услышал я вдруг чей-то голос. - Ну, есть здесь сучья кодла. Подумаешь! Нам ли ее бояться?
   Слова эти прозвучали как бы в ответ на мои мысли. И я обернулся тотчас же.
   У соседней лавки - в горячих клубах пара - сгрудилось несколько человек. Я различил среди них Рыжего (он и действительно был пламенно рыж, и с головы до пят осыпан густыми веснушками), увидел нежный профиль Девки и бугристую лысину Ленина.
   Здесь же сидело двое не знакомых мне парней. Один из них, склоняясь над шайкой, намыливал голову, другой (тоже весь в мыле) курил, скрестив по-татарски ноги, жадно сосал отсыревший окурок и рассуждал басовито:
   — Их много? Ну-к что ж. Нас тоже немало… Дай Бог! - скуластое, изрытое оспой лицо его покривилось в усмешке. - Чего ж это нам в карантине прятаться, под замком сидеть, как в тюрьме? Мы в карантинах еще насидимся.
   — Нет, ребята, - проговорил отфыркиваясь, другой - тот, что мылил голову, - как хотите, а я - за общую зону! Если будем держаться вместе, всей оравой…
   — А почем ты знаешь, как там получится? - вздрагивающим голосом спросил его Ленин. - Растасуют нас по отдельным баракам - и все. И кранты. В первую же ночь передавят как кроликов!
   — А-а-а, - отмахнулся Рябой и выплюнул окурок. - Больно уж вы пужливые!
   — А ты, я вижу, храбрый, - зачастил, задергался Рыжий. - Только чем она пахнет, эта храбрость? Ох, Рябой, что-то ты крутишь…
   Разговор этот, видимо, начался давно и сейчас доходил уже до крайнего накала; спорящие горячились, нервничали, перебивали друг друга.
   Я не дослушал их, отвлекся. Подошла моя очередь брать кипяток, и я пошлепал к крану и долго стоял там, нацеживая воду. Она текла неровно, с перебоями, плюясь и обжигая руки.
   Я стоял, пригнувшись, держа на весу тяжелую дубовую шайку. Неожиданно за спиной у меня послышалась глухая возня, торопливая и яростная ругань.
   В следующую секунду я увидел Рябого. Он бежал, увертываясь от ударов, прорываясь к дверям.
   Кто- то замахнулся на него сбоку, и он отшатнулся стремительно. И поскользнувшись -с коротким сдавленным воплем - рухнул навзничь на мокрый пол.
   Падая, он, вероятно, повредил себе ногу. Приподнялся, попытался встать и не смог.
   Появился Девка. Он улыбался, этот красавчик! На щеках его подрагивали ямочки, синие глаза были чисты и безмятежны… Выхватив из рук моих шайку (она была уже налита до половины), он шагнул к Рябому, сказал, пригибаясь:
   — К сучне захотел? К своим?
   И с маху, точным движением, плеснул в лицо его кипятком.
   Я зажмурился, отворачиваясь. А когда открыл глаза - передо мною копошилась груда лоснящихся тел. Здесь я снова заметил Девку; он ударил упавшего ребром тяжелой шайки. И потом еще раз. И еще.
   Люди словно бы остервенели, впали в странную истерику. Волна жестокого безумия захлестнула их… Захлестнула и тотчас же кончилась, сошла на нет.
   Наступила тяжкая, давящая тишина.
   И в этой тишине прозвучал задыхающийся, ломкий голос Рыжего:
   — Конец…
   — А тот, другой? - спросили его.
   — Тоже, - ответил Рыжий. - Оба готовы… О Гос-споди! Толпа поредела, рассеялась по сторонам. Теснясь и толкаясь, люди ринулись в предбанник одеваться.
   Стал виден Рябой. Он лежал недвижимо. Одна его рука была простерта к двери, другая - окоченелая и скорченная - прикрывала лицо. Из пробитого черепа сочилась кровь, смешивалась с мыльной пеной и окрашивала ее в радужные тона.
   Вдруг мне почудилось, что Рябой шевельнулся… Но нет, он был мертв! Это шевелилась пена; она кипела и ползла, пузырясь, и опадала на пол багряными яркими хлопьями.

10
Марсианин

 
   История эта наделала шуму, из Владивостокской прокуратуры прибыла специальная следственная комиссия. Было создано «Дело о групповом убийстве в бане». Троих ребят, принимавших участие в избиении, отправили закованными в наручники во внутреннюю тюрьму.
   Каждому из них предстояло получить теперь «довесок» - новый дополнительный (и немалый) срок.
   Все остальные попали вместо карантинной зоны в БУР (Барак Усиленного Режима). По существу, это был самый обычный карцер. И уже чувствовал я, что карцеры будут теперь сопутствовать мне постоянно и вся моя лагерная жизнь пройдет отныне под этим знаком!
   Вечером мы долго не спали с Лениным, толковали о случившемся.
   — Как же это все-таки произошло? И главное - за что? - спросил я, с отвращением припоминая подробности убийства - шевелящиеся тела, кровяную радужную пену. - За что их? Неужели за одни только слова? За сомнения?
   — Сам не пойму, - наморщился задумчиво, собрал складками кожу на лбу. - В общем, если бы Рябой не побежал тогда, ничего бы и не было. Ну, поорали бы малость. Ну, может, дали бы разок по шее, - эка важность! А он вдруг рванул к дверям… С этого и началось.
   — Кошмар, - пробормотал я.
   — Да уж конечно, - согласился он, позевывая. - Хорошего мало. Но с другой стороны, что Бог ни делает…
   — Бога ты сюда не приплетай! - сказал я.
   — Нельзя? - спросил он с юмором. - Ладно, не буду. Мне все едино - что Бог, что сатана! Я человек простой, необразованный. Да и вообще, дело не в том.
   — А в чем же?
   — Дело в том, что время сейчас особое, смутное… Война! - он посмотрел на меня, сощурясь. - Верно я говорю, интеллигент?
   — Н-ну, верно.
   — Верно, - повторил он медленно. - Ну, а раз война - всякие сомнения уже пахнут предательством. Кто знает, что у этого Рябого было на уме? Ты знаешь?
   — Нет, - я пожал плечами. - Откуда?
   — И я не знаю, - сказал он. - И никто. А сейчас самое главное - знать именно это! Знать, чем дышит человек, на что он годится, к кому можно без опаски повернуться спиной.
   — Это, пожалуй, самое сложное, - возразил я. - Чем дышит человек? Поди разберись.
   — Можно, - сказал Ленин, - можно и тут разобраться. Есть слова, есть поступки, по ним и надо судить. Вот, скажем, ты…
   — А что - я? - мгновенно настораживаясь, спросил я. - Что?
   Я все время чувствовал, что Ленин исподволь, но неуклонно добирается до меня. Кружит, делает петли… И круги эти постепенно сужаются.
   — Что, собственно, можно сказать о моих поступках?
   — Да, в общем, ничего существенного. Так только - мелочи. Взять хотя бы ту же баню… Ты как себя повел?
   — Никак…
   — В том-то и суть!
   — Ну, хорошо, - сказал я тогда, - а ты? Как ты себя повел?
   — Так я - причем? - удивленно развел он руками. - Я был в стороне.
   — Ну а я рядом. И что же? Там было много народу. Кто успел - тот сделал. Я не успел.
   — Вот, вот. Сделал Девка. А почему? Шайка с кипятком-то ведь была у тебя в руках!
   — Так уж вышло. Девка подскочил, выхватил…
   — Нет, голубок. Ты сам ему отдал! Я хоть и оказался в стороне, но все видел, - Ленин придвинулся, задышал мне в лицо. - Не осмелился, не рискнул плеснуть; предпочел, чтобы марались другие!
   — К чему ты все это говоришь? - спросил я негромко. - Хочешь обвинить меня в чем-то? Давай!
   — Обвинить пока трудновато, - усмехнулся он, - но подозрения - это правда - имеются.
   — Так изложи их! - я приподнялся, глядя в круглые его, ледяные глаза. - Изложи свою мысль, черт тебя возьми! В чем ты меня подозреваешь?
   — В том, что ты не наш…
   — Кто же я, по-твоему?
   — Хрен тебя знает. Марсианин… Из другого мира! Не из блатного - во всяком случае!
   — Эт-то еще надо доказать! - заявил я. - Сам знаешь: без уличающих фактов…
   — Кое-какие уже есть, - сказал он, - да, кое-какие. - Ты вот говоришь, что твоя мать проститутка, а отец ростовский босяк. Правильно? Что ты вырос в притоне… Так?
   Все это я, действительно, говорил когда-то. И не раз. И теперь мне пришлось согласиться с Лениным.
   — Допустим, - сказал я, изучая его и готовясь к очередному подвоху.
   — Тогда растолкуй - откуда эта начинка? Вся эта твоя образованность, интеллигентность - откуда они? Кто приучил тебя к книжкам, к сочинительству - отец-босяк? Или мать-проститутка? Культурный был у тебя притон…
   Я растерялся на мгновение; слишком внезапно нанесен был этот удар! Однако молчать нельзя было. И подавшись к нему, сказал:
   — Почем ты знаешь, может быть, я гений! Вроде Максима Горького. Слышал о таком писателе? Он тоже вырос в притонах. Но, даже если я и выдумал эти дурацкие притоны, что из этого?
   — Если выдумал одно, вполне можешь и другое… Все остальное.
   — В остальном ты ничего не можешь мне предъявить! Меня многие знают. Знают по делам, по свободе! Все эти домыслы - на песке. Доказать ты ничего не сможешь. А вот я, например, могу тебя публично обвинить в том, что ты специально работаешь на сучню - подкапываешься под честных урок, порочишь их, ослабляешь наши ряды.
   — А ты ловок, - сказал он протяжно. - Да-а-а, ловок… Интересно было бы с тобой колупнуться всерьез.
   — Ну что ж, - сказал я, - рискни.
   — Рискну, - спокойна ответил он, - только не сейчас. Потом как-нибудь. Посмотрю еще на тебя. Поприглядываюсь.
 
* * *
 
   Ленин, в общем, угадал все точно. Я и в самом деле был Марсианином - был чужим здесь, пришедшим со стороны! Но ему я, конечно, не мог тогда признаться в этом…
   Теперь, наконец, пришла пора оглянуться на прошлое. Впереди еще длинная водная дорога, многие сотни морских миль. Кораблю предстоит пройти Татарский пролив, затем - пролив Лаперуза. Миновать туманные берега Японии, скалистый и ветреный Сахалин. А потом - пересечь Охотское море, седое, мутное, дышащее осенней стужей.
   Там корабль еще долго будет идти, поднимаясь к шестидесятой параллели, будет вздрагивать и скрипеть, зарываясь в пену, переваливаясь в соленых бурунах… И, воспользовавшись случаем, я хочу припомнить свое детство и юность и рассказать обо всем подробно.
   Рассказать о том, как рухнула и распалась моя семья, как я начал бродяжничать. Как и с чего это все началось.

Часть вторая
ШТОРМ НАД РОССИЕЙ

 

11
Подмосковье

 
   Если лагерную мою жизнь проще всего изобразить графически - углем, черной тушью, - то детство и юность мои живописны, пестры, исполнены сочных бликов и ярких тонов.
   Стоит только прикрыть глаза, на мгновение заслонить их ладонью, и тотчас же передо мной возникают подмосковные сосны - сквозная, синяя, прошивая солнцем хвоя, оранжевые стволы и белый песок…
   Под шумящими этими соснами, в дачном поселке Кратово, прошли все мои ранние годы. Обширный наш поселок принадлежал всероссийскому обществу старых большевиков и политкаторжан; здесь жили семьи участников революции, ветеранов подполья и героев гражданской войны.
   Одним из организаторов этого общества был мой отец - Евгений Андреевич Трифонов.
   Я вижу его отчетливо, как живого. Вижу, как он улыбается, морща брови, поблескивая стеклышками пенсне; как грустит он и гневается (лицо его при этом твердеет, становится угловатым, словно бы вырубленным из камня). Вижу, как идет он по улицам поселка - размашисто, чуть косолапо, по-кавалерийски, плотно вбивая в пыль каблуки армейских сапог.
   Кадровый офицер, он презирал штатскую одежду, все эти галстуки и пиджачки. Он всю жизнь носил военную форму. Только ее! И таким остался в моей памяти навечно: гимнастерка, орден Боевого Красного Знамени (у него был орден за номером 300), скрипучая портупея, кобура на ремне.