Михаил Дёмин
 
БЛАТНОЙ
 

Роман
 

 

Часть первая
СУЧЬЯ ВОЙНА

 

1
 Перед судом

 
   По вечерам, перед отбоем, тюрьма затихает, затаивается; в недрах ее начинается особая, скрытная жизнь. В этот час вступает в действие «тюремный телеграф». Каждый вечер, пронзая каменную толщу стен, звучит еле слышный дробный стук; несутся призывы, проклятия, просьбы, слова отчаяния и ритмы тревоги.
   Я сидел на нарах под окошком, смотрел в зарешеченное небо. Там, в синеве, дотлевал прозрачный июльский закат. Кто-то тронул меня сзади за плечо, сказал шепотком:
   — Эй, Чума, тебя вызывают.
   — Кто?
   — Цыган. Из семьдесят второй.
   Цыган был одним из моих «партнеров по делу», одним из тех, с кем я погорел и был задержан на Конотопском перегоне. Мы частенько с ним так общались - перестукивались, делились новостями. На этот раз сообщение его было кратким.
   «Завтра начинается сессия трибунала, - передавал Цыган. - Есть слух, что наше дело уже в суде. Так что жди - по утрянке вызовут!»
   Он умолк ненадолго. Отстучал строчку из старинной бродяжьей песни «вот умру я, умру я…» и затем:
   «Вышел какой-то новый Указ, может, слыхал? Срока, говорят, будут теперь кошмарные… Не дай-то Бог!»
   Указ? Я пожал в сомнении плечами. Нет, о нем пока разговора не было. Скорей всего, это очередная «параша», обычная паническая новость, которыми изобилует здешняя жизнь… Я усомнился в тюремных слухах - и напрасно! Новость эта, как вскоре выяснилось, оказалась верной. Именно в июльский этот день - такой прозрачный и тихий - появился правительственный указ, страшный «Указ от 4. 6. 1947 года», знаменующий собою начало нового, жесточайшего, послевоенного террора. Губительные его последствия мне пришлось испытать на себе так же, как и многим тысячам российских заключенных… Но это потом, погодя. А пока, примостясь на дощатых нарах, я ждал утра - ждал судного часа.
   По коридорам, топоча, прошла ночная дежурная смена. Отомкнув кормушку, небольшое оконце, прорубленное в двери и предназначенное для передачи пищи, надзиратель заглянул в камеру и затем сказал с хрипотцой:
   — Отбой. Теперь чтоб молчок!
   Постоял так, сопя и щурясь, обвел нас цепким взглядом и с треском задвинул тугой засов.
   День отошел - один из многих тюремных дней, уготованных мне судьбою. Струящийся за решеткой закат потускнел, иссяк, сменился мглою. И тотчас под потолком вспыхнула лампочка, неяркая, пыльная, забранная ржавой проволочной сеткой. Свет ее лег на лица людей и окрасил их мертвенной желтизной.
   Многолюдная, битком набитая камера готовилась ко сну: ворочалась, шуршала, пахла потом и дышала тоской. Здесь каждый находился под следствием и дожидался суда. И грядущее утро для многих в камере было роковым, поворотным…
   Что оно принесет и каковым оно будет?
   Внезапно в углу, неподалеку от окна, раздался негромкий дробный стук.
   Я невольно прислушался: три удара - «в» потом - шесть, значит - «е»… Затем последовала частая серия, оборвавшаяся на «р»… Получалось - «верь», только без мягкого знака. Впрочем, в тюремной азбуке эти знаки, как правило, опускаются. «Кто бы это мог быть?» - заинтересовался я. Потянулся в угол и прильнул к стене, и сейчас же по лицу мне - по глазам и скулам - хлестнули холодные капли.
   Так вот в чем дело! Это сочилась камерная сырость. По ночам, когда люди спали, тюрьма сама начинала звучать, говорить…
   «Верь! - усмехнулся я, стирая влагу с ресниц. - Во что мне теперь верить?»
 
* * *
 
   И опять мне припомнился Львов - пограничный украинский город - самый «западный» и самый вольный изо всех советских городов послевоенной поры.
   Наводненный контрабандистами, бендеровцами и валютчиками, он привлек меня не случайно. Устав от скитаний и тягот бездомной жизни, я решил пробраться на Запад, во Францию, к своим родственникам, уехавшим из России после революции. Мне указали путь, дали нужные адреса во Львове. Я прибыл туда и попал к украинским террористам, в одну из их бесчисленных подпольных организаций. Бендеровцы должны были переправить меня за кордон, но не смогли, не успели. Начались чекистские облавы: мне пришлось уходить из города ночью, второпях.
   …Я шел проселочными дорогами, изнывая от жары и голода; в обнищалой этой глуши еду нельзя было достать ни за какие деньги, да их и не было у меня. И ни украсть, ни выпросить я тоже не мог; случайные редкие хутора встречали пришельцев враждебно и настороженно.
   Я пил гнилую воду из луж, ел траву и даже крапиву (листья ее надо сворачивать так, чтобы внешняя жгучая их сторона оказалась внутри, тогда крапива становится вполне съедобной, обретает привкус свежего огурца).
   Поначалу я избегал, боялся железнодорожных станций, но потом не выдержал; в темноте, ползком, дотащился до перрона, спрятался под его настил и долго лежал там, дожидаясь поезда… На этой дороге я вскоре и познакомился с нынешними моими «партнерами». Две недели разъезжал с ними на местных поездах, подработал немного денег, окреп, поправился, пришел в себя. А затем случилось нелепое это «дело». Неподалеку от Конотопа мы встретили в тамбуре ночного вагона двух спекулянтов, везущих на полтавский рынок цветные румынские шали и дамское белье.
   Часть их товара мы забрали себе, и той же ночью, к утру, были задержаны линейной милицией по обвинению в железнодорожном грабеже.
   Я вспоминал все это, томясь бессонницей и коротая ночь. Она тянулась мучительно и долго. Камера давно спала уже, было тихо, только в противоположном конце ее слышалась глухая возня, торопливый шепот. Я уловил обрывки странных фраз: «Тяни… Да не так - снизу…» - «Учтите, оглоеды, это - мое!» Приподнялся, вглядываясь. И различил неясные шевелящиеся тени.
   Я знал: там размешались «шкодники» - мелкое ворье и базарные аферисты. Публика эта принадлежит к преступному миру, но не входит в его элиту. В тюремном табеле о рангах она занимает положение небольшое, неважное.
   Шкодники были чем-то взволнованы. Я окликнул их погодя:
   — Эй, чего вы там суетитесь?
   — Да тут фрайер кончается, - ответили мне, - дуба дает.
   — Так что же вы ждете? Зовите надзирателя.
   — Сейчас… Вот только вещички его поделим.
   — Да вы что же, сволочи, - удивился я, - хотите голым его оставить?
   — Ну, зачем же! Мы его прикрыли, - сказал, приближаясь ко мне, один из шкодников. Он держал в руке суконный новенький полосатый пиджак, осматривал его и ухмылялся, морща губы:
   — Хороший материальчик! Чего ж его мертвому оставлять? Ему ведь все равно. Теперь для него любая одежда годится, а лучше всего - деревянная.
   Когда покойника выносили из камеры, я посмотрел на его лицо; молодое, скуластое, все в рыжих веснушках, оно еще не утратило красок и было до странности безмятежным.
   А ведь его раздевали еще дышащим, теплым, в сущности полуживым. О чем он успел подумать в последний момент? Какая мысль пронзила его и утешила, примирила с тем, что случилось?
   Заснул я трудно, перед самой зарей, и сны мне виделись тяжкие, болезненные, мутные: заросли крапивы окружали меня, и мертвый мальчик тянулся ко мне веснушчатым своим скуластым лицом. «Здесь не пройти, - бормотал он, указывая на заросли, - а ведь мы с тобой голые. Жжется… если бы у нас были вещи! С вещами…» Я очнулся, разбуженный окликом надзирателя:
   — С вещами! На коридор!
   В это утро со мною на суд отправлялось немало народа. Шумную нашу ораву пересчитали в коридоре, выстроили попарно и вывели на тюремный, залитый режущим солнцем двор.
   Там уже дожидался, пофыркивал и чадил бензином высокий черный фургон - знаменитый арестантский «воронок».
   Была суббота - день передач и свиданий - и возле ворот, неподалеку от воронка, теснились пришедшие с воли женщины. Одна из них, рыжеволосая, с высокими скулами, показалась мне странно знакомой: было такое чувство, словно бы я уже видел ее где-то… Она стояла, обеими руками прижимая к животу кастрюлю с дымящимся супом. Внезапно руки ее дрогнули, лицо напряглось, заострилось, глаза расширились и остекленели.
   Я проследил за ее взглядом и вдруг понял, кто она, сообразил, в чем суть!
   Женщина увидала в толпе суконный новенький полосатый пиджак - пиджак своего сына. Потом перевела взгляд дальше и там, на чужих, незнакомых людях, распознала остальные его вещи: рубашку, брюки, башмаки.
   Мгновенная темная судорога прошла по ее лицу, но - удивительное дело! - она не закричала, не кинулась с расспросами, нет. Рот ее был сомкнут, губы белы. Что-то она, очевидно, угадывала, постигала… И, заранее ужасаясь этому, молчала, боялась слов.
   Так она стояла, следя за нами, и что-то каменное было во всем ее облике. Только руки ее, державшие кастрюлю, дрожали все сильней и опускались все ниже и ниже, проливая на землю, в пыль, принесенный для сына суп.

2
«Кого ни спросишь - у всех указ…»

 
   Суд был суровым и скорым: вся его процедура заняла не более часа.
   После того, как прокурор произнес обвинительную речь (он настаивал на применении самых решительных мер), выступил наш защитник.
   Странный это был защитник!
   С ним мы впервые познакомились только здесь, в зале суда, за полчаса до начала заседания… Он принадлежал к категории «казенных» адвокатов и занимался нашим делом - как он сам это заявил - по обязанности, в служебном порядке.
   Тщедушный, узкогрудый, заметно лысеющий, он помедлил с минуту, скользко глянул на нас и потом сказал, пожимая щуплыми плечами:
   — Не знаю, право, как быть… По долгу своему я призван их защищать. Надо бы, конечно, но не хочется! Это ведь не советские люди: отщепенцы, преступники, порождение чуждой среды… Как их, собственно, защищать? Взгляните на эти лица; на них явственно проступают черты кретинизма, дурной наследственности и всевозможных пороков.
   При этих его словах судья заметно оживился и протер очки. Разместившиеся по бокам его заседатели обменялись короткими репликами. Потом все они пристально стали разглядывать нас, очевидно ища на наших лицах следы кретинизма, подмеченного оратором.
   «Ай да защитничек, - изумленно подумал я, - вот уж, действительно, казенный. Что-то я таких не видывал, не знал. А впрочем, что я вообще знаю? Мне еще, вероятно, придется повидать на веку немало чудес».
   В зале между тем нарастал смутный шум. Низкий женский голос сказал из задних рядов:
   — Да разве ж это адвокат? Это какой-то милиционер переодетый. Ты защищай, а не пакости!
   — Прошу прекратить разговоры, - заявил судья и хлопнул по столу квадратной ладонью. - Иначе прикажу очистить зал! Итак… - он грузно поворотился к говорившему, - продолжайте, только покороче.
   — Да что ж, собственно, продолжать, - развел руками злополучный наш защитник. - Все, по-моему, и так ясно. Конечно, здесь можно найти некоторые смягчающие обстоятельства: например, молодость и незрелость этого… - он ткнул в мою сторону пальцем. - И вообще, сложные условия жизни у всех подсудимых: война, беспризорная юность… Трущобный деклассированный мир, взрастивший их, - тут он опять почему-то указал на меня, - был весьма далек от советских общественных идеалов. К трудовой деятельности их, естественно, не приучали, положительных примеров взять им было неоткуда. И в этом смысле для них - это бесспорно - будет полезной и оздоровляющей суровая дисциплина и упорный, обязательный, физический труд!
   Он умолк и уселся, утирая ладонью взмокшую лысину. Заседание окончилось. Суд удалился на совещание.
   — А ведь он, чего доброго, под петлю нас подведет, - прошептал, наклоняясь ко мне, Цыган. - Каков ублюдок, а?
   — Посмотрим, - сказал я, - поглядим. Указа, во всяком случае, нам не избежать.
   Я оказался прав: мы не избежали его! В соответствии с новым кодексом двух моих товарищей (Цыгана и другого - по кличке Резаный) приговорили к десяти годам лишения свободы. Мне же, как самому молодому и незрелому, дали шесть лет лагерей «со строгой изоляцией» и по отбытии срока наказания - три года ссылки в «отдаленных местах».
   Когда нас выводили из зала суда, на глаза нам попались «пострадавшие» - те самые спекулянты, из-за которых мы шли теперь в лагеря. Они, кстати, шли туда же. Вид у них был плачевный: щеки небриты, руки скованы - точно так же, как и у нас. Суд использовал их показания, а затем, в свою очередь, привлек их к ответственности за спекуляцию.
   — Ну что? - усмехнулся Резаный. - Выгадали? Не надо было подличать, хитрить, собирать на дерьме сливки.
   Цыган был настроен философски.
   — Эх вы, гады, - сказал он укоризненно. - Не стыдно вам, а? Мы же ведь поступили с вами по-божески, совестливо: взяли не все, а часть… А вы что сделали? Заявлять кинулись. Эх! Ну как быть честным в этом мире? Где она, истинная совесть?
   Он произнес это с надрывом, воздевая руки и гремя железом. Он искренне сокрушался по поводу того, что в этом мире утрачены понятия чести. Однако конвоир помешал ему продолжить монолог. Было приказано умолкнуть и поторапливаться… И так, в молчании, мы добрели до воронка.
 
* * *
 
   Воронок был полон людьми и гудел, словно улей. Разделенный внутри на узкие секции - «боксы» - он и в самом деле походил на огромный пчелиный потревоженный улей (с той только разницей, что в сотах здесь содержался не мед и не сахар!). В том боксе, куда я попал, сидели шкодники - те самые, что раздевали этой ночью умирающего мальчика… Новый сталинский Указ коснулся и их; всем им дали по десять лет, гораздо больше, чем мне. И вот же до чего подло устроен человек! Узнав об этом, я испытал невольное и странное облегчение, словно бы чужая беда могла меня тут утешить…
   — Червонец! - восклицал кто-то за моим плечом. - Кошмар! И главное, за что? За простую чернуху, за куклы!
   Чернухами на блатном языке называются мелкие базарные аферы. Некоторые из них весьма любопытны и не лишены остроумия. Забавно выглядит, например, покупка часов.
   Подойдя к прилавку, клиент придирчиво выбирает часы, осматривает их и подносит к уху. Он держит часы упрятанными в ладони так, чтобы продавец не видел их.
   — Стоят… - задумчиво говорит покупатель, - заглохли… Хотя нет, пошли. Идут, идут!
   Часы и в самом деле «пошли»… Они успели перекочевать из ладони этого мошенника к другому, незаметно подошедшему сзади и затем растворившемуся в толпе.
   — Ну, что ж, - заявляет погодя клиент, - я тоже пошел.
   — А… Часы? - вопрошает продавец.
   — Какие часы? - удивляется мошенник. - Я, правда, хотел было купить, но передумал. Товар так себе, дрянь. Мне такой и даром не нужен.
   Он разводит руками - ладони его пусты. Потрясенный продавец учиняет скандал, однако доказать ничего не может. Охваченный благородным негодованием «покупатель» требует, чтобы его обыскали при свидетелях, - в результате уходит безнаказанно.
   Успешно практикуются также различные игры - картежные, азартные, с фокусами. Тут, как правило, работают втроем. Один ведет игру, держит банк. Другой выступает в роли игрока, причем игрока удачливого, которому все время везет… Третий слоняется в толпе и резонерствует, дает советы, ахает, переживает.
   Один из самых распространенных базарных промыслов - «кукла». Афера эта порождена российской нищетой.
   Суть здесь проста: людям предлагают «из-под полы» всевозможные дефицитные вещи, такие, которых не сыщешь в магазинах, - импортные кофточки, дорогие отрезы…
   Товар обычно упакован в газету и перекрещен бечевкой. Его достают из сумки, украдкой показывают покупателю (надрывают газету, дают пощупать материал) и затем поспешно прячут: кругом милиция, надо быть настороже! Торговец нервничает и предлагает отойти в другое, укромное место. Там-то и состоится сделка. Сверток снова извлекается из сумки; внешне все здесь - упаковка и бечева - все совпадает до точности. И так же надорван краешек газеты… Но это уже не прежний настоящий товар, а кукла, набитая рваным тряпьем.
   На такой вот кукле и заловились эти шкодники. Покупатель им попался въедливый, тертый; он сразу заподозрил неладное. Тут же, на месте, проверил сверток и кликнул милиционера…
   Теперь они громко порицали судьбу, эту власть и новый кодекс. Указ увеличил все срока примерно втрое.
   — Как дальше жить? - горевали они. - Как работать?
   В соседнем боксе помещался тихий, седенький, ласковый старичок; он был арестован за людоедство и приговорен к двадцати пяти годам каторжных работ.
   Судя по рассказам, он начал промышлять этим в последний год войны. В ту пору по Украине бродило немало людей (таких же, по существу, как и я сам!), которые по разным причинам избегали встреч с властями… Ласковый этот старичок укрывал их, давал им приют, а затем приканчивал, опоив предварительно самогонкой.
   Он убивал людей ночью, спящих, протыкая им черепа большим сапожным шилом.
   Трупы старичок разделывал аккуратно. Кости закапывал в огороде; из хрящей и пальцев варил холодец; мясо шло на котлеты. В течение двух лет (с 1945 по 1947 год) торговал он котлетами на станционных базарах… И разоблачен был случайно, из-за костей: их раскопали соседские свиньи, забредшие в его огород.
   Костей оказалось так много, что следователь поначалу принял их за останки неизвестной братской могилы. Эту версию упорно поддерживал и старичок. Но и здесь его подвели эти самые кости! Слишком уж были они гладкими, очищенными, вываренными.
   В тюрьме он вел себя смирно (администрация постоянно ставила его нам в пример!), и теперь он сидел в своем боксе тихо, как мышь, помалкивал, думал свое…
   Зато политических из угловой секции было слышно - и хорошо слышно!
   Каждому из них (а было их здесь двое) дали по двадцать пять лет - полную катушку! Поняв, что теперь им нечего терять, они, наконец, заговорили во весь голос.
   — Страна доносчиков и подонков! - доносился из темноты раскатистый бас. - Подумать только, во что превратили Россию!
   Обладателя этого баса - Арона Бровмана - я знал; мы несколько дней сидели с ним вместе в КПЗ (в камере предварительного заключения, куда помещают задержанных сразу же после ареста).
   Талантливый лингвист и крупный филолог, Бровман работал после войны в Харьковском университете, заведовал там кафедрой. Затем напуганный доносами и растущим антисемитизмом бежал из университета в провинцию, к конотопским своим родственникам. Поступил в среднюю школу и какое-то время жил спокойно - преподавал историю литературы. И все же от доноса он не уберегся; сгубила его любимая наука. На одном из экзаменов он завалил бездарного ученика, шалопая, путавшего рыцарские ордена с ордерами на землю… Родители шалопая потребовали переэкзаменовки. Бровман отказался. Они предложили ему взятку - он выставил их вон. Тогда последовал донос, и вскоре филолога взяли по подозрению в крамольной и злонамеренной деятельности. На суде, помимо прочих грехов, его обвиняли также в том, что он морально развращал учащихся, знакомя их с порочной буржуазной культурой: с творчеством Селина, Джойса и Кафки.
   Товарищ его по несчастью - бывший военный - тоже был жертвой доноса. Потрясенный жестокостью приговора, он всю дорогу растерянно и гневно проклинал существующие законы.
   — Какие законы? - громогласно спрашивал Бровман. - Советские? Ой, не смешите… Эта система основана как раз на беззаконии. Самом вопиющем! И чудовищные наши срока - наглядное тому подтверждение.
   И тотчас, словно бы откликаясь на его слова, кто-то в дальнем боксе запел:
   Везут на север, срока огромные.
   Кого ни спросишь - у вcex указ.
   Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,
   Взгляни, быть может, последний раз.
   — Тихо! - прикрикнул конвоир. - Петь и громко разговаривать в поездке запрещено. Вы что, не знаете?
   — А куда нас, кстати, везут? - поинтересовался я. - Что-то уж очень долго…
   — На вокзал, - ответил, погромыхивая ключами, конвоир. - Поедете туда, где девяносто девять плачут, а один смеется… да и то - начальник режима.
   — Ну что за проклятые времена, - сказал тогда Бровман, - мало того, что создали режим, еще и специальную должность придумали. Начальник режима! Это кто же? Уж не сам ли Иосиф Виссарионович?
   Таков был этот наш «улей» - шумное вместилище греха и кошмаров.

3
Холодная Гора

 
   Сутки спустя я находился уже в Харьковской центральной распределительной тюрьме - на самой крупной пересылке Украины.
   Знаменитая эта тюрьма господствует надо всем городом; она видна издалека. Угрюмая и громоздкая, она стоит на возвышенности, которую харьковчане окрестили (и вероятно не случайно!) Холодной Горой.
   Отсюда расходятся железные дороги во все концы державы - на четыре стороны света… Тюрьма эта, как гигантский насос, неустанно перекачивает людские массы с юга на север и с запада на восток. На Дальний Восток и на Крайний Север.
   Этапы движутся беспрерывно, сплошным потоком; прибывают сюда из теплых краев и уходят в тайгу, к погибельным снежным тундрам, к побережьям студеных морей. Холодом веет от одной только мысли об этом, и от каменных стен тюрьмы тянет сыростью и ознобом, и негде согреться иззябшей душе.
 
* * *
 
   И все-таки здесь, на Холодной Горе, тоже есть свое «теплое» место. Одна из камер огромной этой пересылки называется «Индией». Экзотическая эта камера, как правило, угловая и на самом верху.
   Здесь, в Индии, помещаются блатные: чистая порода, аристократия, отборный сорт!
   Тюремное начальство старается не допускать блатных в общие камеры и предпочитает держать их отдельно, поближе к дозорной вышке, к ее пулеметам и прожекторам. Отбор производится сразу же, по прибытии очередного этапа; арестантов выстраивают в коридоре, велят им раздеться до пояса, а затем придирчиво осматривают каждого, ищут следы татуировок.
   По ним - по этим росписям - администрация безошибочно узнает уголовников: в преступной среде татуируются почти все! Наколки являются здесь своеобразным кастовым признаком, свидетельством рыцарственности и щегольства.
   — Расписной, - говорит коридорный, выудив из молчаливой шеренги такого шеголя, - цветной! Выходи, давай топай к своим.
   «Петушки к петушкам, а раковые шейки - в сторону», - так на жаргоне формулируется эта процедура… Я попал к «раковым шейкам» мгновенно, едва только снял рубашку.
   Надзиратель увидел на моем плече крестовый туз, прищурился и выразительно махнул рукой: выходи!
   Партнерам моим повезло: Цыган вообще не имел татуировок, а у Резаного на руках были изображения якоря и наяды - наколки, распространенные, преимущественно, среди моряков. Да и одет он был соответственно - носил тельняшку и клеш (так любит одеваться одесская шпана).
   — Матрос? - спросил его надзиратель.
   — Так точно, - гаркнул Резаный, выпячивая грудь.
   — За что попался?
   — За драку в порту.
   — Хулиган, значит.
   — Да нет, - потупился Резаный. - По недоразумению… Самому стыдно.
   — Ладно, - проговорил надзиратель. Он мог, конечно, проверить его слова, но не стал, поленился: для этого надо было идти в канцелярию, рыться в бумагах, отыскивать формуляр. - Рожа у тебя дрянная, ненадежная, но ладно!
   Уходя, я посмотрел на друзей с завистью: им предстояло отправиться в общую камеру, к «петушкам». Люди там смирные, непуганые, получающие передачи… Кстати, о передачах. По тюремным традициям, блатные имеют право на одну треть от всех домашних харчей, поступающих в камеру. Это потому, что они, в отличие от «фрайеров», народ, по сути своей, бездомный и неприкаянный. Скитальцы, перекати-поле, они кочуют по свету, не имея ни прочных корней, ни семейных связей. Помнить о блатных и заботиться некому (за исключением, пожалуй, министерства внутренних дел), потому они и решили позаботиться о себе сами и создали собственные - весьма жесткие - законы.
 
* * *
 
   «Зверехитрым племенем» называют себя заключенные. Сказано это метко.
   Опытный арестант (в данном случае - житель «Индии») и в самом деле хитер и изворотлив, как зверь, как загнанный зверь.
   Он загнан в неволю, лишен элементарных и привычных вещей. Лишен, по существу, всего… И тем не менее он ухитряется, обходя любые запреты, иметь в тюрьме все самое необходимое.
   Осколок закопченного с одной стороны стекла используется здесь как зеркало. Его применяют также в качестве своеобразного перископа: привязывают к щепке или к карандашу и, ловко просунув в волчок (круглое смотровое отверстие в двери), обозревают таким образом коридор.
   Следят за коридором, за надзирателями по разным причинам, например, во время картежной игры.
   Она запрещена и преследуется - это естественно. Карты отбираются при обысках решительно и беспрекословно, и все-таки игра эта процветает несмотря ни на что!
   Арестантские карты миниатюрны - длиною сантиметра четыре, не более того. Они фабрикуются из самого разного материала (в лагерях из березовой коры, в тюремных застенках из папиросных мундштуков).
   Аккуратно приготовленные листки склеиваются по двое и кладутся под пресс: они должны быть плотными и упругими, как настоящие, всамделишные игральные карты!
   Клейстер добывается из хлеба, из казенной и скудной пайки. Хлеб размачивают и затем протирают сквозь тонкую тряпку; на оборотной ее стороне проступает густая и липкая масса - это и есть знаменитый тюремный универсальный клей! Он обладает редкостной вязкостью и, высыхая, становится твердым, как кость. Годится он не только для карт: из него мастерят здесь шахматы, игрушки и даже курительные трубки…
   Секрет этого клея на Руси известен издавна и переходит из поколения в поколение. Когда-то им пользовались декабристы, сахалинские каторжники, затем народники и большевики. (Во всех учебниках по истории партии, например, поминается ленинская «чернильница», сделанная из хлеба и наполненная молоком.) Теперь молока в российских тюрьмах уже не встретишь - не те времена! - но сами тюрьмы стоят нерушимо, они будут вечно существовать, а значит, и этот секрет не угаснет, дойдет до отдаленных потомков и пригодится многим.