Страница:
Как-то раз, когда мы были в Нормандии, мать подвезла свою немецкую подругу Эльке до вокзала в Довиле. Увы, как только мы прибыли на место, выяснилось, что поезд уже отбыл с перрона. А Эльке необходимо было попасть в Париж тем же вечером. И тогда моя мать ринулась в погоню за поездом. На переезды она каждый раз попадала именно в тот момент, когда шлагбаум уже опускался, и она теряла все преимущество, которое ей удавалось набрать. В конце концов Эльке села на свой поезд в Лизье; думаю, у нее даже осталось немного времени, чтобы купить себе на вокзале газету.
В машине с матерью мне никогда не было страшно. И нет в моей памяти ничего похожего на необдуманное лихачество, неосторожные обгоны и прочее. Мать считала, что хороший водитель должен ездить быстро и плавно, причем так, чтобы его пассажиры даже не задумывались о скорости; в качестве примера она приводила мне машину «Скорой помощи» – ее водитель должен ехать стремительно, чтобы спасти жизнь больному, но аккуратно, чтобы его не потревожить.
В 1957 году, вместе со своим братом Жаком, она решила принять участие в гонке Милле Милья[12], запланированной на следующий год. Эти соревнования, считавшиеся в то время наиболее опасными, представляли собой гонки по длинной трассе, протяженностью более тысячи шестисот километров, от Брешиа до Рима и обратно, причем главной их особенностью были чрезвычайно мощные автомобили, приблизительно такие же, что участвуют в гонках в Ле-Мане. Моя мать страстно любила риск – ее сразу же привлек необычный характер гонки. Там она познакомилась с Энцо Феррари, о котором потом всегда вспоминала, как о мягком и вдумчивом человеке. Он предоставил матери возможность протестировать машину на частной трассе своего автомобильного завода. Но по фатальному стечению обстоятельств участвовать в гонке ей так и не довелось: в середине мая того же года мать на своем «Астон Мартине» попала в аварию неподалеку от Милли-ля-Форе. А потом маркиз Альфонсо де Портаго, или как его еще называли «Фон де Портаго» – выходец из аристократической испанской семьи, официальный пилот «Феррари» и известный плейбой, – а также второй пилот Эдмунд Нельсон разбились насмерть за рулем «Феррари 315 S». Это трагическое происшествие унесло жизни девяти человек, не говоря уж о многочисленных раненых, в числе которых были и дети. В результате соревнования было решено отменить – раз и навсегда.
Глава 3
Глава 4
Глава 5
В машине с матерью мне никогда не было страшно. И нет в моей памяти ничего похожего на необдуманное лихачество, неосторожные обгоны и прочее. Мать считала, что хороший водитель должен ездить быстро и плавно, причем так, чтобы его пассажиры даже не задумывались о скорости; в качестве примера она приводила мне машину «Скорой помощи» – ее водитель должен ехать стремительно, чтобы спасти жизнь больному, но аккуратно, чтобы его не потревожить.
В 1957 году, вместе со своим братом Жаком, она решила принять участие в гонке Милле Милья[12], запланированной на следующий год. Эти соревнования, считавшиеся в то время наиболее опасными, представляли собой гонки по длинной трассе, протяженностью более тысячи шестисот километров, от Брешиа до Рима и обратно, причем главной их особенностью были чрезвычайно мощные автомобили, приблизительно такие же, что участвуют в гонках в Ле-Мане. Моя мать страстно любила риск – ее сразу же привлек необычный характер гонки. Там она познакомилась с Энцо Феррари, о котором потом всегда вспоминала, как о мягком и вдумчивом человеке. Он предоставил матери возможность протестировать машину на частной трассе своего автомобильного завода. Но по фатальному стечению обстоятельств участвовать в гонке ей так и не довелось: в середине мая того же года мать на своем «Астон Мартине» попала в аварию неподалеку от Милли-ля-Форе. А потом маркиз Альфонсо де Портаго, или как его еще называли «Фон де Портаго» – выходец из аристократической испанской семьи, официальный пилот «Феррари» и известный плейбой, – а также второй пилот Эдмунд Нельсон разбились насмерть за рулем «Феррари 315 S». Это трагическое происшествие унесло жизни девяти человек, не говоря уж о многочисленных раненых, в числе которых были и дети. В результате соревнования было решено отменить – раз и навсегда.
Глава 3
По правде сказать, мы не в полной мере затронули тему той аварии, хотя бы потому, что она оказалась в равной степени ужасной, как и шокирующей, чтобы решительно и бесповоротно изменить жизнь моей матери. В 1980 году в одном интервью ее попросили перечислить события, о которых она, так или иначе, сожалеет – аварию она назвала первой. Эта катастрофа резко оборвала ее беззаботное, счастливое существование, отняв множество даров и благ, которые до той поры буквально сыпались на нее отовсюду. В том возрасте мать считала себя неуязвимой, и это было вполне естественно. У нее было все: молодость, ум, талант, слава и неслыханная удача, которая, подобно сиамскому близнецу, никогда раньше ее не покидала. Никогда – до 15 апреля 1957 года. И вот она, вроде бы неуязвимая, оказалась, по ее меткому выражению, «разбитой на тысячи кусков»: открытая черепно-мозговая травма, сломанные лопатки, ребра, таз, смещенные позвонки и многочисленные раны разной степени тяжести, включая порванные связки на правой ноге (после аварии она больше не сможет бегать, ездить верхом или играть в теннис больше часа подряд).
Выйдя из комы, она обнаружила, что находится в больничной палате, и поняла, что решительно ничего не помнит. Она думала, что хирургическое вмешательство было проведено из-за неудачно удаленного аппендикса. Об аварии она помнила лишь одно: как ее машина внезапно пошла юзом (обочина шоссе была покрыта гравием). Зная, что в такой ситуации ни в коем случае нельзя тормозить, она попыталась сбавить скорость, но случайно перепутала передачи, в результате чего переключатель скоростей дернулся с такой силой, что мгновенно сломал ей запястье. Ее руку пронзила жгучая боль, и мать потеряла сознание. Она даже не успела почувствовать, как машина, лишившись водителя, вылетела в кювет и скатилась с тридцатиметровой высоты.
Пассажиры – Вероника Кампьон, Бернар Франк и Вольдемар Лестьен[13] – были выброшены из машины и оказались посреди какого-то поля. Они были полностью дезориентированы и не могли ничего предпринять. К тому же у Бернара оказалась сломана ключица, а у Вольдемара – локоть, не говоря уж о всевозможных ушибах и ссадинах. Но, несмотря на то что ремень безопасности не был пристегнут, мать совершенно непостижимым образом осталась внутри салона, погребенная под почти двумя тоннами «DB2/4», застывшего вверх колесами.
Несмотря на то что кузов придавил нижнюю часть ее тела, мать все же удалось извлечь из-под машины. Ее состояние было настолько серьезно, что врачи поначалу даже не осмеливались везти ее в госпиталь города Корбея, расположенный в двадцати пяти километрах от места происшествия. О случившемся сообщили ее брату Жаку, сестре и родителям. В госпиталь вызвали священника, который провел матери первое (но не последнее) соборование. По прибытии Жак Куаре понял, что госпиталь был недостаточно хорошо оснащен медицинским оборудованием, а жизнь его сестры висела на волоске. Он наотрез отказался признать сбивчивый диагноз врача – мысль о том, что Франсуаза может умереть, казалась ему невероятной. Тогда он взял телефон и поднял на ноги всех своих знакомых, использовал все свои связи для того, чтобы немедленно перевезти сестру в Париж и там госпитализировать. В итоге ему удалось получить машину «Скорой помощи» в сопровождении двух мотоциклистов из Национальной полиции. Именно благодаря им мать доставили в столицу быстрее, чем предполагалось. Впрочем, когда ею непосредственно занялись врачи из клиники Майо, что в Нейи, она уже была при смерти. Но действия брата оказались оправданными: расчистив трассу Корбей – Париж (шаг в то время недопустимый и дерзкий), полицейские мотоциклисты спасли моей матери жизнь.
Мать держала меня в неведении относительно той истории с полицейскими, так что о ней я узнал намного позднее, из третьих уст: волею случая и усилиями мотоциклистов мать была спасена буквально в самый последний момент. Поэтому ее далеко нелестные суждения о полиции могут показаться несколько несправедливыми. Но я могу предположить, что стычка с блюстителем порядка в туннеле Сен-Клу (случившаяся пять или шесть лет спустя) вполне может послужить объяснением этой враждебности. Теперь я лучше понимаю тот страх, который она испытывала, когда в возрасте пяти-семи лет я отвечал, кем хочу стать в будущем. Дело в том, что тогда в моей короткой жизни не было ничего более удивительного, чем рев моторов полицейских «БМВ» в сочетании с пронзительным завыванием сирены. Да-да, я действительно хотел стать мотоциклистом Национальной полиции. Впрочем, тогда я довольно быстро осознал, что мои планы на будущее обречены на провал. Каждый раз, когда я отвечал на вопрос: «Кем ты хочешь стать?», мать ждала, пока нас оставят одних, и с самым серьезным видом говорила мне: «Дени, ты можешь быть кем угодно, но ты никогда не станешь полицейским. Это исключено!» Эти неоднократные предупреждения она произносила с особой торжественностью, я бы даже сказал, напускной важностью, совершенно ей не свойственной. Но поскольку я чувствовал, что мать относится к этой теме чрезвычайно серьезно, а также потому, что я прежде всего хотел ей угодить, мне пришлось отказаться от моей детской затеи.
Лечение и многочисленные травмы приносили ей в госпитале невообразимые страдания. Иногда боль была настолько сильной, что врачи прописали ей новый тип морфина «R 875», или пальфий, который был в пять раз сильнее, чем предшествующий ему аналог. Это вещество было синтезировано в 1950 году бельгийским ученым Полем Янсеном и быстро зарекомендовало себя как эффективный анальгетик. О жутких последствиях его употребления тогда еще никто не знал. После почти двух месяцев лечения этим наркотиком мать уже не смогла от него отказаться. Зависимость оказалась настолько сильна, что ей пришлось употреблять его всю оставшуюся жизнь.
Не успела она выписаться из клиники в Нейи, как ей пришлось лечь в госпиталь Гарша для прохождения курса лечения от последствий употребления пальфия. Ей предстояло каждый день постепенно уменьшать дозу – только так она могла избавиться от пагубного влияния наркотика. «Эта изнурительная тошнотворная борьба научила меня уважать себя, чего раньше со мной никогда не случалось». Во время этого лечения она начала вести дневник, который будет опубликован семь лет спустя в издательстве «Жюльяр» под названием «Токсик». Принимая во внимание скромность и сдержанность моей матери, я полагаю, этот дневник был для нее отдушиной, маяком в борьбе с демонами безумия, которые, как ей мнилось, подстерегали ее за каждой дверью больницы. Но это был и своеобразный писательский проект, который она хотела передать издателю после завершения своего лечения. Сама она так говорила об этом: «Уж лучше я буду писать повесть, чем издеваться над самой собой»[14]. По чистой случайности, но по совету Рене Жюльяра текст прочитал близкий друг издателя Бернар Бюффе. Именно он высказал идею сделать из повести целую книгу, то есть, по сути, стал ее соавтором. Книга «Токсик» вышла в свет в 1964 году тиражом четыре тысячи экземпляров, однако событие это прошло тихо и малозаметно.
Мы с матерью никогда всерьез не заговаривали о наркотиках, поскольку считали подобные темы бессмысленными. Она знала наверняка, что я знал о ее зависимости – что она должна была мне сказать? К тому же мне казалось, что зависимость – это страшное, но вместе с тем совершенно простое явление: она должна была с ней жить, таскать ее за собой, как на веревке. Пытаясь от нее отдалиться, мать чувствовала себя прескверно – возвращение же к наркотикам прочило ей ад и смерть. Это и было главным. Так что по данному вопросу для меня не существовало ровным счетом ничего нового, во всяком случае, ничего, что показалось бы мне неприятным или отталкивающим.
В те дни, когда мать болела и была так несчастна, что порой даже отправляла всех на улицу и требовала, чтобы врач поскорее сделал ей успокаивающий укол – в те дни я все хотел понять причину ее боли и страданий, из-за которых потрясающая сила и выдающийся ум стали вдруг бесполезными и неуклюжими.
Мне хотелось постичь ту тесную, поистине дьявольскую связь между ней и наркотиками. Хотелось понять, почему она пожертвовала самым дорогим в своей жизни – свободой – ради каких-то пузырьков. Что было в ней такого особенного, что отличало ее от прочих больных, которых лечили морфином, и почему они выздоравливали, а она вдруг оказалась жертвой, заложницей наркотиков? Быть может, в силу ее известности и славы ей прописали слишком большую дозу «R 875» – чтобы она не страдала, как другие? А может, это врач перемудрил с новым лекарством? Этот вопрос долгое время занимал меня, пока однажды я не получил частичный ответ от одного ученого, специалиста в области медицины и токсикологии. Оказывается, чтобы блокировать боль, наш организм активизирует собственную охранную систему. Она представляет собой две железы, гипофиз и гипоталамус, расположенные в особых частях нашего мозга, которые отвечают за выработку эндорфинов. Это химическое вещество и есть, по сути, физиологическое обезболивающее, причем действует оно точно так же, как морфин. Во время физической нагрузки эндорфины концентрируются в суставах и связках, именно поэтому мы не кричим, когда поднимаем ногу или сгибаем пальцы. Но в случае, если боли длительные и сильные, эндорфины бессильны. Тогда приходится прибегать к помощи мощных химических заменителей, таких как морфин. Но человеческий организм устроен так, что заменители приходится вводить внутривенно, так что в итоге морфин занимает место эндорфинов. С этого момента эндорфины утрачивают свою роль и погружаются как будто в летаргию. Если же лишить организм морфина, то в отсутствие всякого обезболивающего человек мучается еще сильнее.
Помимо медицинских и физиологических последствий аварии мать в полной мере вдруг ощутила, какой переменчивой и капризной может быть удача. Она по собственному горькому опыту узнала, что создана из плоти и крови. Так же внезапно она познала страх. Страх того, что она никогда больше не сможет ходить и останется инвалидом, но, кроме того, над ней довлел еще и страх полнейшего одиночества. Этот сговор между физической болью и одиночеством (первое порождало второе) был для нее худшим из кошмаров. Она никогда не говорила мне ничего подобного, но в одном из своих интервью она призналась журналисту, что если бы ей вдруг пришлось провести остаток жизни в инвалидной коляске, она, вероятно, покончила бы с собой. Пожалуй, здесь стоит привести знаменитое высказывание Шамфора: «Боже, избавь меня от физических мук, с душевными я и сам как-нибудь справлюсь».
Выйдя из комы, она обнаружила, что находится в больничной палате, и поняла, что решительно ничего не помнит. Она думала, что хирургическое вмешательство было проведено из-за неудачно удаленного аппендикса. Об аварии она помнила лишь одно: как ее машина внезапно пошла юзом (обочина шоссе была покрыта гравием). Зная, что в такой ситуации ни в коем случае нельзя тормозить, она попыталась сбавить скорость, но случайно перепутала передачи, в результате чего переключатель скоростей дернулся с такой силой, что мгновенно сломал ей запястье. Ее руку пронзила жгучая боль, и мать потеряла сознание. Она даже не успела почувствовать, как машина, лишившись водителя, вылетела в кювет и скатилась с тридцатиметровой высоты.
Пассажиры – Вероника Кампьон, Бернар Франк и Вольдемар Лестьен[13] – были выброшены из машины и оказались посреди какого-то поля. Они были полностью дезориентированы и не могли ничего предпринять. К тому же у Бернара оказалась сломана ключица, а у Вольдемара – локоть, не говоря уж о всевозможных ушибах и ссадинах. Но, несмотря на то что ремень безопасности не был пристегнут, мать совершенно непостижимым образом осталась внутри салона, погребенная под почти двумя тоннами «DB2/4», застывшего вверх колесами.
Несмотря на то что кузов придавил нижнюю часть ее тела, мать все же удалось извлечь из-под машины. Ее состояние было настолько серьезно, что врачи поначалу даже не осмеливались везти ее в госпиталь города Корбея, расположенный в двадцати пяти километрах от места происшествия. О случившемся сообщили ее брату Жаку, сестре и родителям. В госпиталь вызвали священника, который провел матери первое (но не последнее) соборование. По прибытии Жак Куаре понял, что госпиталь был недостаточно хорошо оснащен медицинским оборудованием, а жизнь его сестры висела на волоске. Он наотрез отказался признать сбивчивый диагноз врача – мысль о том, что Франсуаза может умереть, казалась ему невероятной. Тогда он взял телефон и поднял на ноги всех своих знакомых, использовал все свои связи для того, чтобы немедленно перевезти сестру в Париж и там госпитализировать. В итоге ему удалось получить машину «Скорой помощи» в сопровождении двух мотоциклистов из Национальной полиции. Именно благодаря им мать доставили в столицу быстрее, чем предполагалось. Впрочем, когда ею непосредственно занялись врачи из клиники Майо, что в Нейи, она уже была при смерти. Но действия брата оказались оправданными: расчистив трассу Корбей – Париж (шаг в то время недопустимый и дерзкий), полицейские мотоциклисты спасли моей матери жизнь.
Мать держала меня в неведении относительно той истории с полицейскими, так что о ней я узнал намного позднее, из третьих уст: волею случая и усилиями мотоциклистов мать была спасена буквально в самый последний момент. Поэтому ее далеко нелестные суждения о полиции могут показаться несколько несправедливыми. Но я могу предположить, что стычка с блюстителем порядка в туннеле Сен-Клу (случившаяся пять или шесть лет спустя) вполне может послужить объяснением этой враждебности. Теперь я лучше понимаю тот страх, который она испытывала, когда в возрасте пяти-семи лет я отвечал, кем хочу стать в будущем. Дело в том, что тогда в моей короткой жизни не было ничего более удивительного, чем рев моторов полицейских «БМВ» в сочетании с пронзительным завыванием сирены. Да-да, я действительно хотел стать мотоциклистом Национальной полиции. Впрочем, тогда я довольно быстро осознал, что мои планы на будущее обречены на провал. Каждый раз, когда я отвечал на вопрос: «Кем ты хочешь стать?», мать ждала, пока нас оставят одних, и с самым серьезным видом говорила мне: «Дени, ты можешь быть кем угодно, но ты никогда не станешь полицейским. Это исключено!» Эти неоднократные предупреждения она произносила с особой торжественностью, я бы даже сказал, напускной важностью, совершенно ей не свойственной. Но поскольку я чувствовал, что мать относится к этой теме чрезвычайно серьезно, а также потому, что я прежде всего хотел ей угодить, мне пришлось отказаться от моей детской затеи.
Лечение и многочисленные травмы приносили ей в госпитале невообразимые страдания. Иногда боль была настолько сильной, что врачи прописали ей новый тип морфина «R 875», или пальфий, который был в пять раз сильнее, чем предшествующий ему аналог. Это вещество было синтезировано в 1950 году бельгийским ученым Полем Янсеном и быстро зарекомендовало себя как эффективный анальгетик. О жутких последствиях его употребления тогда еще никто не знал. После почти двух месяцев лечения этим наркотиком мать уже не смогла от него отказаться. Зависимость оказалась настолько сильна, что ей пришлось употреблять его всю оставшуюся жизнь.
Не успела она выписаться из клиники в Нейи, как ей пришлось лечь в госпиталь Гарша для прохождения курса лечения от последствий употребления пальфия. Ей предстояло каждый день постепенно уменьшать дозу – только так она могла избавиться от пагубного влияния наркотика. «Эта изнурительная тошнотворная борьба научила меня уважать себя, чего раньше со мной никогда не случалось». Во время этого лечения она начала вести дневник, который будет опубликован семь лет спустя в издательстве «Жюльяр» под названием «Токсик». Принимая во внимание скромность и сдержанность моей матери, я полагаю, этот дневник был для нее отдушиной, маяком в борьбе с демонами безумия, которые, как ей мнилось, подстерегали ее за каждой дверью больницы. Но это был и своеобразный писательский проект, который она хотела передать издателю после завершения своего лечения. Сама она так говорила об этом: «Уж лучше я буду писать повесть, чем издеваться над самой собой»[14]. По чистой случайности, но по совету Рене Жюльяра текст прочитал близкий друг издателя Бернар Бюффе. Именно он высказал идею сделать из повести целую книгу, то есть, по сути, стал ее соавтором. Книга «Токсик» вышла в свет в 1964 году тиражом четыре тысячи экземпляров, однако событие это прошло тихо и малозаметно.
Мы с матерью никогда всерьез не заговаривали о наркотиках, поскольку считали подобные темы бессмысленными. Она знала наверняка, что я знал о ее зависимости – что она должна была мне сказать? К тому же мне казалось, что зависимость – это страшное, но вместе с тем совершенно простое явление: она должна была с ней жить, таскать ее за собой, как на веревке. Пытаясь от нее отдалиться, мать чувствовала себя прескверно – возвращение же к наркотикам прочило ей ад и смерть. Это и было главным. Так что по данному вопросу для меня не существовало ровным счетом ничего нового, во всяком случае, ничего, что показалось бы мне неприятным или отталкивающим.
В те дни, когда мать болела и была так несчастна, что порой даже отправляла всех на улицу и требовала, чтобы врач поскорее сделал ей успокаивающий укол – в те дни я все хотел понять причину ее боли и страданий, из-за которых потрясающая сила и выдающийся ум стали вдруг бесполезными и неуклюжими.
Мне хотелось постичь ту тесную, поистине дьявольскую связь между ней и наркотиками. Хотелось понять, почему она пожертвовала самым дорогим в своей жизни – свободой – ради каких-то пузырьков. Что было в ней такого особенного, что отличало ее от прочих больных, которых лечили морфином, и почему они выздоравливали, а она вдруг оказалась жертвой, заложницей наркотиков? Быть может, в силу ее известности и славы ей прописали слишком большую дозу «R 875» – чтобы она не страдала, как другие? А может, это врач перемудрил с новым лекарством? Этот вопрос долгое время занимал меня, пока однажды я не получил частичный ответ от одного ученого, специалиста в области медицины и токсикологии. Оказывается, чтобы блокировать боль, наш организм активизирует собственную охранную систему. Она представляет собой две железы, гипофиз и гипоталамус, расположенные в особых частях нашего мозга, которые отвечают за выработку эндорфинов. Это химическое вещество и есть, по сути, физиологическое обезболивающее, причем действует оно точно так же, как морфин. Во время физической нагрузки эндорфины концентрируются в суставах и связках, именно поэтому мы не кричим, когда поднимаем ногу или сгибаем пальцы. Но в случае, если боли длительные и сильные, эндорфины бессильны. Тогда приходится прибегать к помощи мощных химических заменителей, таких как морфин. Но человеческий организм устроен так, что заменители приходится вводить внутривенно, так что в итоге морфин занимает место эндорфинов. С этого момента эндорфины утрачивают свою роль и погружаются как будто в летаргию. Если же лишить организм морфина, то в отсутствие всякого обезболивающего человек мучается еще сильнее.
Помимо медицинских и физиологических последствий аварии мать в полной мере вдруг ощутила, какой переменчивой и капризной может быть удача. Она по собственному горькому опыту узнала, что создана из плоти и крови. Так же внезапно она познала страх. Страх того, что она никогда больше не сможет ходить и останется инвалидом, но, кроме того, над ней довлел еще и страх полнейшего одиночества. Этот сговор между физической болью и одиночеством (первое порождало второе) был для нее худшим из кошмаров. Она никогда не говорила мне ничего подобного, но в одном из своих интервью она призналась журналисту, что если бы ей вдруг пришлось провести остаток жизни в инвалидной коляске, она, вероятно, покончила бы с собой. Пожалуй, здесь стоит привести знаменитое высказывание Шамфора: «Боже, избавь меня от физических мук, с душевными я и сам как-нибудь справлюсь».
Глава 4
В год выхода своего первого романа мать устроилась репортером на работу в знаменитый женский журнал «Эль», основанный ее хорошей знакомой, Элен Лазарефф. Они с матерью придумали публиковать репортажи из самых красивых городов Европы и Северной Америки, каждый из которых следовало называть созвучно с книгами Саган: «Здравствуй, Неаполь», «Здравствуй, Венеция» и т. д. Осенью 1954 года мать отправилась в Италию. В каждом городе, где она останавливалась (Неаполь, Капри, Венеция), она вела дневник путешествий. Она вновь открыла для себя удивительный город каналов: «Венеция очень красива, возможно, даже слишком: я в ней задыхаюсь; сложно говорить о тайном очаровании Венеции, поскольку весь свой шарм она выставляет напоказ». Неаполь: «Улицы здесь желты и многолюдны. Царствуют тут дети, ослы и трамваи». Позднее, в 1956 году, она поехала в Нью-Йорк (по-прежнему в качестве корреспондента «Эль»), где путешествовала вместе со своим приятелем, который делал репортаж о плотине Гувера в Неваде. Не берусь с уверенностью утверждать, что они заезжали в Лас-Вегас, вот только мать рассказывала мне, что им было настолько весело, а плотина оказалась настолько скучной, что пресловутый репортаж так никогда и не был завершен. По-моему, именно тогда мать вновь захотела увидеть Билли Холидей[15] на сцене Гарлема. Однако она с удивлением узнала, что в штате Нью-Йорк певица временно стала персоной нон-грата за хранение наркотиков. Билли Холидей выступала в каком-то кабаре в Уоллингфорде (штат Коннектикут), в двух часах езды от Нью-Йорка. В результате мать увиделась с ней только в Париже, в 1958 году, где Билли была проездом со своим турне. Алкоголь и наркотики сделали свое дело, однако голос певицы, несмотря на усталость, звучал так же выразительно, как и в первый день ее выступления в Гарлеме. В тот день она объявила ей о своей скорой смерти «в Нью-Йорке, в окружении полицейских». И в самом деле, она скончалась год спустя в больничной палате нью-йоркского госпиталя, охраняемая двумя полицейскими. Но голос Билли Холидей, впервые так поразивший мою мать тогда, в Гарлеме, навсегда останется вместе с ней.
В числе прочих поездок для журнала мать посетила Вифлеем, Ливан и даже Ирак (как-то раз она зачитывала мне страшное описание Багдада из своего репортажа). Впрочем, мне до сих пор ничего не известно о судьбе статей под названием «Здравствуй, Бейрут» или «Здравствуй, Багдад». А были ли они вообще опубликованы?
Как по заказу Элен Лазарефф, так и самостоятельно мать путешествовала по самым отдаленным северным городам Европы, однако врожденная любовь к солнцу неизменно влекла ее на побережье Средиземного моря, в Сен-Тропе. Городок, бывший некогда простым рыболовецким портом, буквально поразил ее своей дикой, но изящной красотой. Именно поэтому мать старалась приезжать туда так часто, как только могла. В 1956 году Сен-Тропе не мог похвастаться ровным счетом ничем, кроме пары-тройки ресторанчиков, одного магазина одежды, бара «Эскинад» (там танцевали), клуба «Эпи-Пляж» (там ели и загорали) да еще одной гостиницы под названием «Отель де ля Понш». Город был относительно тих и спокоен, хотя его уже тогда заполоняли толпы журналистов, привлеченных съемками фильма Роже Вадима. Многочисленные репортеры стремились превратить милую деревушку в новый Вавилон-на-море. Поговаривают, что своей туристической популярностью Сен-Тропе обязан фильму «И Бог создал женщину», Франсуазе Саган, Брижит Бардо и Роже Вадиму. И тем не менее я с трудом могу себе представить, что мать, любившая тишину и покой, могла хоть как-то этому поспособствовать. Ведь ей нравился Сен-Тропе именно потому, что в нем она находила спокойствие. «После бурного, штормящего Парижа какое облегчение – вновь очутиться в этом тихом городке, где неожиданностей просто не существует! Это Ангулем на воде». Она обожала извилистые улочки Сен-Тропе, солнце, этот легкий, проникнутый умиротворением воздух, как будто бы город был отдален от мирской суеты. Не случайно именно в Сен-Тропе она приехала летом 1957 года восстанавливаться после аварии. Только там ей удалось забыть долгие недели, проведенные в уже порядком опостылевших клиниках.
На следующий год, в марте 1958 года, она вышла замуж за Гая Шуэллера, с которым я так практически ни разу и не пересекся. Прошло уже двадцать пять лет, а он по-прежнему остается, со слов матери, «обаятельным, привлекательным и благовоспитанным Гаем». Большего я от нее не слышал. Она всегда тщательно скрывала от меня его второе лицо, не столь приятное, оставаясь верной своему главному принципу «никогда не говорить дурно о своих ближних». Вынужден признать, что ее брак с Гаем Шуэллером до сих пор остается для меня химерой. Гай был на двадцать лет старше матери и, несмотря на свой серьезный и степенный вид, слыл бабником и дамским угодником. Мать же обычно встречалась с мужчинами своего возраста. Все они были так или иначе беззаботные, оригинальные, веселые смельчаки. Они всегда были обходительны и готовы были в любой момент встать на ее защиту. Но даже то немногое, что я знаю о Гае Шуэллере, говорит далеко не в его пользу: он совершенно не был похож на тех молодых людей, с которыми обычно встречалась моя мать. Кстати говоря, Шуэллер не был ее единственной любовью, ведь она любила и моего отца – даже встречалась с ним на протяжении двенадцати лет после развода. Однако Шуэллер, очевидно, был единственным, кто относился к ней с некоторым пренебрежением, как бы издалека. Одному ему удалось заставить мою мать страдать. Всем было известно, как жесток он мог быть с женщинами. Например, бывало и так, что он назначал свидание двум пассиям одновременно. Непонятно только, почему он так поступал. Ради забавы?
Но самым безжалостным по отношению к матери стало его неискреннее отношение к ней. В общем, как это порой случалось, мать в очередной раз доверилась обманщику и в очередной раз обожглась.
Некоторые утверждают, что авария 1957 года и неудачный брак с Гаем Шуэллером стали двумя первыми неудачами в ее жизни. И хотя по поводу первого она действительно высказывала мне свое сожаление, я никогда не слышал от нее ни единого дурного слова о своем первом муже.
В числе прочих поездок для журнала мать посетила Вифлеем, Ливан и даже Ирак (как-то раз она зачитывала мне страшное описание Багдада из своего репортажа). Впрочем, мне до сих пор ничего не известно о судьбе статей под названием «Здравствуй, Бейрут» или «Здравствуй, Багдад». А были ли они вообще опубликованы?
Как по заказу Элен Лазарефф, так и самостоятельно мать путешествовала по самым отдаленным северным городам Европы, однако врожденная любовь к солнцу неизменно влекла ее на побережье Средиземного моря, в Сен-Тропе. Городок, бывший некогда простым рыболовецким портом, буквально поразил ее своей дикой, но изящной красотой. Именно поэтому мать старалась приезжать туда так часто, как только могла. В 1956 году Сен-Тропе не мог похвастаться ровным счетом ничем, кроме пары-тройки ресторанчиков, одного магазина одежды, бара «Эскинад» (там танцевали), клуба «Эпи-Пляж» (там ели и загорали) да еще одной гостиницы под названием «Отель де ля Понш». Город был относительно тих и спокоен, хотя его уже тогда заполоняли толпы журналистов, привлеченных съемками фильма Роже Вадима. Многочисленные репортеры стремились превратить милую деревушку в новый Вавилон-на-море. Поговаривают, что своей туристической популярностью Сен-Тропе обязан фильму «И Бог создал женщину», Франсуазе Саган, Брижит Бардо и Роже Вадиму. И тем не менее я с трудом могу себе представить, что мать, любившая тишину и покой, могла хоть как-то этому поспособствовать. Ведь ей нравился Сен-Тропе именно потому, что в нем она находила спокойствие. «После бурного, штормящего Парижа какое облегчение – вновь очутиться в этом тихом городке, где неожиданностей просто не существует! Это Ангулем на воде». Она обожала извилистые улочки Сен-Тропе, солнце, этот легкий, проникнутый умиротворением воздух, как будто бы город был отдален от мирской суеты. Не случайно именно в Сен-Тропе она приехала летом 1957 года восстанавливаться после аварии. Только там ей удалось забыть долгие недели, проведенные в уже порядком опостылевших клиниках.
На следующий год, в марте 1958 года, она вышла замуж за Гая Шуэллера, с которым я так практически ни разу и не пересекся. Прошло уже двадцать пять лет, а он по-прежнему остается, со слов матери, «обаятельным, привлекательным и благовоспитанным Гаем». Большего я от нее не слышал. Она всегда тщательно скрывала от меня его второе лицо, не столь приятное, оставаясь верной своему главному принципу «никогда не говорить дурно о своих ближних». Вынужден признать, что ее брак с Гаем Шуэллером до сих пор остается для меня химерой. Гай был на двадцать лет старше матери и, несмотря на свой серьезный и степенный вид, слыл бабником и дамским угодником. Мать же обычно встречалась с мужчинами своего возраста. Все они были так или иначе беззаботные, оригинальные, веселые смельчаки. Они всегда были обходительны и готовы были в любой момент встать на ее защиту. Но даже то немногое, что я знаю о Гае Шуэллере, говорит далеко не в его пользу: он совершенно не был похож на тех молодых людей, с которыми обычно встречалась моя мать. Кстати говоря, Шуэллер не был ее единственной любовью, ведь она любила и моего отца – даже встречалась с ним на протяжении двенадцати лет после развода. Однако Шуэллер, очевидно, был единственным, кто относился к ней с некоторым пренебрежением, как бы издалека. Одному ему удалось заставить мою мать страдать. Всем было известно, как жесток он мог быть с женщинами. Например, бывало и так, что он назначал свидание двум пассиям одновременно. Непонятно только, почему он так поступал. Ради забавы?
Но самым безжалостным по отношению к матери стало его неискреннее отношение к ней. В общем, как это порой случалось, мать в очередной раз доверилась обманщику и в очередной раз обожглась.
Некоторые утверждают, что авария 1957 года и неудачный брак с Гаем Шуэллером стали двумя первыми неудачами в ее жизни. И хотя по поводу первого она действительно высказывала мне свое сожаление, я никогда не слышал от нее ни единого дурного слова о своем первом муже.
Глава 5
В конце 1950-х годов моя мать тесно сдружилась с Паолой Сен-Жюст ди Теулада, моей будущей крестной. Именно она познакомила моих родителей друг с другом. Паола была сама добродетель, сама человечность, всегда готовая помочь. Говорят, что мать и Паола были очень похожи. Их действительно многое связывало: схожие вкусы и взгляды на жизнь, одинаковая расточительность и любовь к развлечениям. Как-то раз, будучи с матерью в Сен-Тропе, Паола предложила ей изменить свою жизнь и купить дом где-нибудь на севере, например в Нормандии. Она в красках описала ей все неоспоримые преимущества тихого местечка, куда еще не успели добраться толпы воинствующих журналистов. К тому же, сказала она, в Нормандии природа куда богаче, чем на юге, и вообще красоты этого района обычно незаслуженно обходят стороной.
В конце концов ей удается склонить мать на свою сторону. В июле 1959 года моя мать арендовала поместье Брей (коммуна Экемовиль), жилое помещение было вытянутое, прямое, как стрела, и уже порядком обветшалое. Оно было расположено на холме, посреди восьми гектаров девственных полей, где одиноко паслись несколько коров. На востоке естественную границу имения образовывал лес. Углубившись в него на какую-то сотню метров, можно было увидеть, что деревья расступаются, открывая потрясающий вид на Сену, порт Гавра, а если нам везло и стояла ясная погода, были видны даже очертания побережья Кот-д’Альбатр. Согласно старой поговорке, «если с нашего берега видно Гавр, значит, будет дождь; если же не видно, значит, он уже идет». Несмотря на то что особняк был сокрыт лесом, он находится всего в нескольких километрах от Довиля, знаменитые курортные пляжи которого мать не посещала никогда, отдавая предпочтение местному казино. Действительно, море часто хмурилось, и на поиски относительно спокойного местечка порой уходили целые часы. Мать любила цитировать Тристана Бернара: «Я обожаю Трувиль, потому что он очень далеко от моря и совсем близко от Парижа».
Как бы то ни было, перебравшись в особняк, мать сразу же поняла, насколько права оказалась Паола и насколько ошибочны были слухи о Нормандии. Жизнь на лоне природы проходила в тишине и спокойствии. Небо было пронзительно синим с утра и до самого вечера: летом 1959 года практически не шли дожди. Об этом свидетельствуют архивные метеосводки: «Июль выдался исключительно сухим, теплым и солнечным, особенно в северной части Франции – в Нормандии и парижском регионе, где месяцы с апреля по октябрь были особенно засушливыми». Мать влюбилась в этот климат (несомненно, напомнивший ей о юге), в тишину, в аллеи, обсаженные высокими, раскидистыми буками, в сравнении с которыми сосны Лазурного Берега попросту меркли. Ровные ряды деревьев походили на строй почетного караула, выстроившегося по случаю приезда моей матери. Их ветви, повинуясь дуновению ветра, небрежно покачивались.
Но, несмотря на поистине потрясающий июль, мать взяла особняк в аренду лишь на месяц, с 8 июля по 8 августа. Сдается мне, ее не особо интересовали бескрайние поля, равно как и вишневые деревья, сгибающиеся под весом ягод, а также пение птиц. Ночи напролет она проводила в казино в компании своих верных друзей – Бернара Франка и Жака Шазо[16] – и играла в «железку» либо в рулетку. Почему-то именно эти две игры приводили ее в особенный восторг.
Седьмого августа, накануне отъезда, мать в последний (как ей казалось) раз села за игорный стол. В ту ночь фортуна была к ней благосклонна. В рулетке мать снова и снова ставила на свои любимые числа – 3, 8 и 11 – и играла до самого закрытия, покинув казино лишь под утро с выигрышем в восемьдесят тысяч франков (что, по теперешним меркам, чуть больше суммы в двести тысяч евро). Домой она возвратилась в восемь, уставшая, но, безусловно, довольная.
Хозяин особняка ждал ее на вокзале, чтобы вместе провести инвентаризацию. До отъезда матери еще нужно было тщательно пересчитать все ложки, ножи и бокалы, составить акт о состоянии имущества и собрать чемоданы. Но моей матери показалась дикой перспектива вести скучные подсчеты, вместо того чтобы спокойно пойти и поспать. К тому же стоит отметить, что она успела порядком привязаться к этому месту, где она провела столько приятных дней. И тогда она спросила у хозяина, не продается ли случайно особняк? Хозяин ответил утвердительно. Она поинтересовалась, сколько он за него хочет. Восемьдесят тысяч франков. И тут мать достала из сумки весь свой выигрыш и протянула его порядком изумленному хозяину. С тех пор этот особняк был ее единственным имуществом. Позднее эта красивая история стала легендой, я имею в виду, настоящей легендой, пожалуй, самой невероятной из всех. Восьмого августа, в восемь часов утра, моя мать выиграла в казино, делая ставки только на «восемь», и купила дом в Нормандии за восемьдесят тысяч франков.
В конце концов ей удается склонить мать на свою сторону. В июле 1959 года моя мать арендовала поместье Брей (коммуна Экемовиль), жилое помещение было вытянутое, прямое, как стрела, и уже порядком обветшалое. Оно было расположено на холме, посреди восьми гектаров девственных полей, где одиноко паслись несколько коров. На востоке естественную границу имения образовывал лес. Углубившись в него на какую-то сотню метров, можно было увидеть, что деревья расступаются, открывая потрясающий вид на Сену, порт Гавра, а если нам везло и стояла ясная погода, были видны даже очертания побережья Кот-д’Альбатр. Согласно старой поговорке, «если с нашего берега видно Гавр, значит, будет дождь; если же не видно, значит, он уже идет». Несмотря на то что особняк был сокрыт лесом, он находится всего в нескольких километрах от Довиля, знаменитые курортные пляжи которого мать не посещала никогда, отдавая предпочтение местному казино. Действительно, море часто хмурилось, и на поиски относительно спокойного местечка порой уходили целые часы. Мать любила цитировать Тристана Бернара: «Я обожаю Трувиль, потому что он очень далеко от моря и совсем близко от Парижа».
Как бы то ни было, перебравшись в особняк, мать сразу же поняла, насколько права оказалась Паола и насколько ошибочны были слухи о Нормандии. Жизнь на лоне природы проходила в тишине и спокойствии. Небо было пронзительно синим с утра и до самого вечера: летом 1959 года практически не шли дожди. Об этом свидетельствуют архивные метеосводки: «Июль выдался исключительно сухим, теплым и солнечным, особенно в северной части Франции – в Нормандии и парижском регионе, где месяцы с апреля по октябрь были особенно засушливыми». Мать влюбилась в этот климат (несомненно, напомнивший ей о юге), в тишину, в аллеи, обсаженные высокими, раскидистыми буками, в сравнении с которыми сосны Лазурного Берега попросту меркли. Ровные ряды деревьев походили на строй почетного караула, выстроившегося по случаю приезда моей матери. Их ветви, повинуясь дуновению ветра, небрежно покачивались.
Но, несмотря на поистине потрясающий июль, мать взяла особняк в аренду лишь на месяц, с 8 июля по 8 августа. Сдается мне, ее не особо интересовали бескрайние поля, равно как и вишневые деревья, сгибающиеся под весом ягод, а также пение птиц. Ночи напролет она проводила в казино в компании своих верных друзей – Бернара Франка и Жака Шазо[16] – и играла в «железку» либо в рулетку. Почему-то именно эти две игры приводили ее в особенный восторг.
Седьмого августа, накануне отъезда, мать в последний (как ей казалось) раз села за игорный стол. В ту ночь фортуна была к ней благосклонна. В рулетке мать снова и снова ставила на свои любимые числа – 3, 8 и 11 – и играла до самого закрытия, покинув казино лишь под утро с выигрышем в восемьдесят тысяч франков (что, по теперешним меркам, чуть больше суммы в двести тысяч евро). Домой она возвратилась в восемь, уставшая, но, безусловно, довольная.
Хозяин особняка ждал ее на вокзале, чтобы вместе провести инвентаризацию. До отъезда матери еще нужно было тщательно пересчитать все ложки, ножи и бокалы, составить акт о состоянии имущества и собрать чемоданы. Но моей матери показалась дикой перспектива вести скучные подсчеты, вместо того чтобы спокойно пойти и поспать. К тому же стоит отметить, что она успела порядком привязаться к этому месту, где она провела столько приятных дней. И тогда она спросила у хозяина, не продается ли случайно особняк? Хозяин ответил утвердительно. Она поинтересовалась, сколько он за него хочет. Восемьдесят тысяч франков. И тут мать достала из сумки весь свой выигрыш и протянула его порядком изумленному хозяину. С тех пор этот особняк был ее единственным имуществом. Позднее эта красивая история стала легендой, я имею в виду, настоящей легендой, пожалуй, самой невероятной из всех. Восьмого августа, в восемь часов утра, моя мать выиграла в казино, делая ставки только на «восемь», и купила дом в Нормандии за восемьдесят тысяч франков.