Страница:
Дени Вестхофф
Здравствуй, нежность
Посвящается Джойс
Посвящается Уильяму
Кроме особо отмеченных случаев, все цитаты из произведений Франсуазы Саган приводятся по книге «Неопределенный взгляд», вышедшей в издательстве Л'Эрне в 2008 г. Любезно предоставлены «Лаки Комикс» и издательством «Дюпюи».
Предисловие
Не стоит заблуждаться: я не в большей степени писатель, чем хранитель абсолютной истины. На страницах этой книги я просто постарался изложить факты, свидетелем которых мне довелось стать. Порой я был внимательным свидетелем, порой отвлеченным, иногда свидетелем изумленным, но, думаю, что я никогда не был разочарован. И с каким бы желанием, с какой бы искренностью, преданностью и симпатией я бы ни писал о матери, все равно это будет отражением лишь моей правды. Исключительное место, которое я занимал в ее жизни, побуждает меня попробовать свои силы в предназначенной для меня – и в то же время абсолютно новой – роли поборника биографической справедливости. Я так и вижу тех, кто надеется обнаружить в тексте опровержения всего, что неоднократно упоминалось о жизни матери на протяжении долгих лет, а также тех, кто раньше, до меня, с гордостью описывал жизнь Саган, а теперь трясется от страха.
Повторюсь, я не являюсь хранителем абсолютной и непреложной истины о жизни моей матери. Мое присутствие рядом с ней не позволило мне избежать ее влияния – ее легенды, – и я поступил бы несправедливо, утверждая, что ни разу не прятался за ее спиной.
И если сыну чрезвычайно сложно противопоставить что-либо такой легендарной матери, то не менее трудными представляются и попытки выпрямить это кривое зеркало и максимально приблизить изображенное в нем к действительности.
Итак, я, если можно так выразиться, храню лишь небольшую часть жизненного пути моей матери. Я тут подсчитал: если исключить то время, когда я еще не появился на свет, плюс – когда я уже появился, но еще не мог с ней говорить, а лишь упорно «агукал», плюс – когда жизнь развела нас в разные стороны (путешествия, заграничные поездки, переезды, трудные моменты), то получится, что мать провела со мной половину своей жизни. Таким образом, каким бы внимательным и объективным свидетелем я ни был, я мог наблюдать лишь половину ее жизни, как если бы был наполовину слепым. К тому же, рискуя вас разочаровать, спешу заметить, что я родился лишь спустя долгие годы после головокружительного успеха ее первого романа[1] (сама Саган называла это поистине триумфальное событие «корридой»). Поэтому я никак не мог неистово отплясывать вместе с кучкой молодых людей всю ночь напролет в баре «Эскинад» в Сен-Тропе; не мог мчаться в ночи по совершенно пустой национальной трассе № 7, освещенной лишь светом звезд и фарами «Ягуара XK140». Я не мог видеть Париж, который автомобиль пересек за десять минут, поскольку дороги были абсолютно пустыми; не мог также занять место возле принца Фарука, сидевшего рядом с Ага-Ханом, который играл в «железку» в казино Монте-Карло, и требовавшего идти ва-банк.
Я также не мог быть с ней в момент рождения этой легенды, ибо мое собственное рождение пришлось приблизительно на это же самое время. Но в противовес всем аспектам этой легенды, порой справедливым, а порой – нет, она – всегда с нами, хотя уже несколько устарела. С тех пор как Саган ушла из жизни и ее выходки стерлись из памяти очевидцев, наступили суровые времена. Нелегко пришлось и легенде Саган. В каком-то смысле, отдавая дань природе вещей, теперь я отвечаю за эту легенду. Не могу сказать, что бесконечные повторы одних и тех же историй не выводят меня из себя, но, в принципе, это вполне приемлемо и довольно забавно. Забавно – потому что моя мать действительно считала, что «ночные клубы, виски и «Феррари» куда важнее, чем готовка, вязание и денежные сбережения», а приемлемо – потому что люди часто с этим соглашаются.
Эта легенда напоминает мне говорливую сожительницу, немного грузную, но всегда находящуюся в приятном расположении духа, к коей вы отсылаете всех самых докучливых визитеров, от которых обычно не можете избавиться до самого позднего вечера. Но главным преимуществом этой легенды – а в отношении моей матери это особенно любопытно – является то, что в ней всегда найдется множество, я бы даже сказал – уйма, всевозможных и разнообразных историй. Я полагаю, что существует не так уж много личностей, чья легенда была бы настолько же богата, разнообразна и обладала бы такой же поразительной жизнеспособностью.
На пике популярности моей матери, который последовал после выхода романа «Здравствуй, грусть», эта легенда достигла такого размера, что практически перекрыла собой не только само ее имя, но и профессию писательницы. С тех пор Саган была не просто легендой. Фактически можно было бы с уверенностью заявить, что легенда называлась Саган.
Именно необычная цепочка последовательных событий позволила этой легенде родиться, вырасти и стать тем, чем она является сейчас. А все началось со скандала вокруг книги, в которой рассказывалась история молоденькой девушки, которая занималась любовью с молодым человеком, снедаемая круговоротом сердечных проблем, но при этом никоим образом не страдающая от возможных моральных последствий. Но, по сути, отправной точкой послужила Премия критики, а также статья Франсуа Мориака в журнале «Фигаро», в которой он назвал Франсуазу Саган «очаровательным маленьким монстром», – на что она возразила, что не была ни маленькой, ни очаровательной, ни уж тем более монстром. К тому же всех поражал ее юный возраст[2], и очень многие, глядя на нее, пытались воспользоваться молодостью, чтобы продать подороже свои тексты и сделать себе рекламу. Книга Саган буквально разлетелась тиражом в сотни тысяч экземпляров – этого оказалось достаточно, чтобы мою мать стали называть «феноменом», осветив ее лучами славы.
Вот так из скандала родилась слава, а из славы родилась легенда. Однако последняя была до такой степени обременительна для моей матери и так прочно к ней приклеилась, что ей даже казалось, будто она так навсегда и останется «вещью» – предметом, лишенным всякого наполнения, всяких чувств, всяких мыслей. Останется пленницей собственного образа, от которого уже было невозможно избавиться. «Я была словно героиня комикса, которую зовут Саган. Со мной говорили исключительно о деньгах, о машинах, о виски; еженедельно я получала по три или четыре письма с оскорблениями».
Удивительно, но какие бы грехи ей ни приписывали, легенда все равно существует, наполняя жизнь живой радостью и светом, который дарит веселье, вернее, я бы сказал, «прогоняет грусть» в начале нового тысячелетия, искаженного гримасой изнурительного однообразия. И все потому, что в легенде Саган присутствуют особые забытые ароматы – эссенции, – которые пробуждают в нас эту поистине сагановскую идею, которая, впрочем, присуща всему живому на Земле, – идею счастья.
Так, когда Жан-Марк Робертс[3] предложил меня «раскрутить» и попросил написать книгу воспоминаний о матери, эта идея, очевидно, уже некоторое время существовала в умах многих людей; я же чувствовал, что приближается нечто важное и оно постоянно увеличивалось в размерах и надвигалось на меня. А я знал, чувствовал, что мне не удастся его избежать, но я все же постоянно оттягивал решающий момент под самыми разнообразными предлогами, будь то решение налоговых вопросов или же просто нежелание и неумение заниматься писательским делом. Я знал, что должен принять легенду как есть, точнее – что легенда должна принять меня. В общем, нам с ней предстояло свести кое-какие счеты. Сделать это было несложно, поскольку я пользовался ею в качестве подтверждения моих истин. Так что же она могла возразить? Ведь мы оба отныне были в одной упряжке на пути к воспоминаниям прошлого. И в то время как мы оба старались быть как можно словоохотливее, я еще и стремился к достоверности.
И вот, когда нам предстояло совместными усилиями создать книгу, когда легенда, уже слегка на тот момент потерянная, начала понемногу меркнуть, я предложил ей переехать ко мне. Мы решили на время – на время написания книги – пожить вместе. Я выделил ей маленькую комнатку, в дальнем конце коридора, слева. Там она вполне может и скандалить, и нести с пеной у рта всякий вздор – неважно: я все равно ее не услышу.
Нет никаких сомнений, что легенда была в восторге от этой затеи. Наконец-то люди снова будут интересоваться ею. Той, которая не может жить без помощи других людей, той, которая не терпит одиночества, той, которая не любит, когда с ней говорят о книгах, театре, обязательствах и вообще о серьезных вещах. Отлично! Мы снова поговорим о кутежах, о виски, о спортивных машинах, об игорных столах, о деньгах, которые легко заработать, но так же легко потратить, о финансовых скандалах, о путешествиях, о неуплаченных налогах, о запретной любви и о контрабанде нелегальных товаров… Должно быть, легенда полагает, что я позволю ей господствовать на всех страницах этой книги, тем самым порождая все новые выдумки, как делали некоторые биографы до меня. Но нет, на этот раз все будет по-другому. Мы как раз сделаем все наоборот. Я буду использовать легенду, зная ее наизусть, но стану рассказывать и правду, хотя не слишком с ней знаком, и таким образом я попытаюсь восстановить между ними хотя бы какое-то равновесие. То равновесие, которое так часто (и еще совсем недавно) постыдно попиралось.
И если мне нет никакого дела до той части легенды, в которой говорится о веселье, бесшабашности, смелости и свободе, напротив – мне невыносимо видеть, как ее до сих пор используют для того, чтобы выделиться, чтобы поставить себя выше той, о ком нужно просто писать. Я имею в виду тех жизнеописателей-шарлатанов, что мнят себя писателями, но при этом слишком далеких от истины, и которые соотносят жизнь Франсуазы Саган – жизнь моей матери – с совершенно неприемлемыми вольностями.
А неприемлемы они потому, что содержат в себе вымышленные факты, что само по себе (в случае, если автор – журналист) свидетельствует о вопиющем непрофессионализме, поскольку за правду выдаются недоказанные и ни на чем не основанные домыслы. Я считаю их оскорбительными не только для моей матери, для ее образа, но и для ее друзей, для всех тех, кто ее любил и уважал, и по которым так небрежно, мимоходом «проехались» в этих биографиях. В качестве примера я приведу цитату одной такой графоманки, которая поразила меня больше прочих: она рассказала про кардиган, якобы прожженный во многих местах сигаретой, и про необычное пристрастие матери гасить окурки прямо на столе, рядом с пепельницей. К чему вообще писать подобные вещи на первых же страницах, да еще в биографии такой писательницы, как Франсуаза Саган? Для чего нужна подобная информация? Что она проясняет? У меня сложилось такое впечатление, что вышеуказанная жизнеописательница стремилась с первых же строк очернить образ моей матери. Даже не задумываясь, впрочем, о том, что эта информация несущественна и вообще не верна. Не стану спорить лишь с одним: мать действительно иногда носила джинсы и кардиганы, однако она всегда уделяла огромное внимание своему внешнему виду. На моей памяти она ни разу не появилась на людях, на экране телевизора, у друзей или же просто в компании, не «припудрив носик», не «поправив прическу» и не убедившись, что ее туалет чист, опрятен и «спортивен».
Я также спешу не согласиться с тем, кто напомнил мне, как однажды в телепередаче «Апострофы» или еще где-то моя мать якобы выглядела неухоженной. Довольно строгие принципы буржуазного воспитания, унаследованные ею от родителей, никогда не позволяли ей относиться к окружающим неуважительно. Матери были свойственны глубочайшее почтение к другим людям и прирожденная учтивость; она всегда следила за собой, чтобы не оказаться в глазах окружающих в неловкой или постыдной ситуации. Так что когда я все же попытался представить, будто история с прожженным кардиганом была правдой, то совершенно резонно предположил, что пресловутое бесчисленное количество следов от сигарет должно было бы соответствовать столь же бесчисленному количеству тлеющего пепла, что сыпался на нее, словно маленький метеоритный дождь. А попав на одежду, эти раскаленные метеориты должны были бы жечь ей кожу, тело и руки, но я никогда не слышал, чтобы моя мать упоминала о подобных ожогах.
Что же касается окурков на столе, разбросанных рядом с пепельницей, – это тоже ложь. Так что после строк «когда я уходила от Саган, в голове у меня было совершенно пусто», я подумал, что у бедной графоманки там было пусто и до визита к матери, а возможно, даже и в момент написания подобной биографии.
Так открыто я выражаю свое недовольство потому, что мне не нравится этот образ, приписанный моей матери: образ женщины с непристойной внешностью, пренебрегающей даже элементарными нормами уважения, этикета и блуждающей в мире богемной роскоши, сея вокруг себя хаос и небрежность. Это не та женщина, которую я знал, не та женщина, которую знали мы все на протяжении почти сорока лет – это нечто совершенно противоположное. В заключение я не премину отметить неуважение – на этот раз вполне очевидное, – с каким эта жизнеописательница без всякого на то разрешения приводит в своей книге фотографии, сделанные Пьером Куаре[4], отцом моей матери, при этом даже не сославшись на него и не выразив хоть какую-то благодарность.
Мы с матерью прожили вместе тридцать полных лет. И все эти годы были наполнены радостью, непредсказуемостью, мудростью, остроумием, рассуждениями, различными идеями. Наше взаимопонимание, наша невидимая связь – свидетельство того, что мы часто понимали друг друга без слов. Это похоже на те отношения, которые ей удалось установить с Бернаром Франком[5] и немногими другими. Связь, установившаяся между нами, во многом нас объединяла и позволяла нам реагировать на одни вещи с одинаковым энтузиазмом, а на другие – с одинаковым же негодованием.
И теперь во имя наших отношений, во имя этого потрясающего, живого взаимопонимания, я почувствовал, что должен развеять мифы о моей матери, должен выпрямить это кривое зеркало, отражающее чужую правду, умалчивающую при этом о ее живости, о ее воображении, смелости и свободолюбии. Спешу заметить, что не имею ничего против мифов. Более того, я хочу, чтобы легенда жила, но лишь при условии, что она будет правдивой – если она будет действительно соответствовать жизненному пути моей матери.
Одной из самых знаменитых и, пожалуй, самых неискоренимых небылиц (поскольку ее пересказывают вот уже около шестидесяти лет – я как раз услышал ее пару недель назад во время одного из приемов) стала история о том, что она ездила в спортивных автомобилях без обуви. Появлением этих слухов мы обязаны журналистке из журнала «Пари Матч», которая как-то раз увидела мать, возвращающуюся с пляжа на своей машине – должно быть, это был «Ягуар» или «Астон Мартин» – с босыми ногами. На самом же деле, моя мать просто свесила ноги из салона, чтобы стряхнуть налипший на них песок. Однако образ чрезвычайно вольнолюбивой, а потому разъезжающей без обуви Саган оказался настолько поэтичным, что сразу же пленил публику. И хотя сама история оказалась в корне неверной, она идеально вписалась в ряд людских представлений и суждений о моей матери. И меня вовсе не ранит тот факт, что окружающие верят в подобного рода выдумки; наоборот, это меня успокаивает, ведь в таком случае едва ли они поверят в этот бред с прожженным кардиганом – сцену, которая должна быть вычеркнута из биографии Саган раз и навсегда. Что же до истории с вождением босиком, то я нахожу ее даже очаровательной. Не вижу смысла в поте лица выравнивать кривые зеркала и бороться за достоверность подобных вымыслов, поскольку они по природе своей забавны и не дают нам заскучать.
Но, несмотря на то что легенда, в самом ее очаровательном проявлении, будет сопровождать меня при написании книги, все же основное внимание будет уделяться непосредственно Франсуазе Саган. Моя задача состоит в том, чтобы возродить ее образ матери и женщины, умной, веселой, иногда капризной, но при этом очень хрупкой. Я постараюсь писать исключительно о ней и не докучать вам своим присутствием на страницах этой книги, если только это присутствие не окажется совершенно необходимым. Вслед за ней я утверждаю, что, когда начинаешь говорить о себе, о своем прошлом, то получается это обычно довольно уныло, поскольку мы относимся к себе чересчур снисходительно. Но тогда каким же образом описать такую исключительную во всех отношениях женщину, как Франсуаза Саган? Каким образом рассказать миру о ее проницательном и ясном уме, о справедливости, веселом нраве, о чувстве юмора, воображении, щедрости, понимании – я имею в виду понимание мирского и человеческого, простое, но в то же время глубокое и необычайно ясное? Каким образом описать ее редчайшее умение дружить? Каким образом поведать о том, из-за чего Саган повсеместно считают самой безнравственной в своем поколении, но что на самом деле делает ее самой нравственной женщиной своей эпохи? Как рассказать о том, насколько безрассудно и безмерно для своего времени она была свободна и независима? И о том, что она до сих пор волнует некоторые умы настолько, что стала для них чуть ли не иконой?
Моя мать была необычайно умна. Мысли в ее голове сменялись настолько быстро, что порой казалось, будто она принимает решения совершенно спонтанно, машинально и необдуманно, словно руководствуясь одними лишь инстинктами (хотя, на мой взгляд, она была абсолютно лишена инстинктов). Я считаю, что именно этот ум подарил моей матери ее почти врожденное понимание мира, понимание людей, затерявшихся где-то на краешке Земли, и их поступков. Она мгновенно постигала самую суть вещей, а ее восприятие счастья было, пожалуй, самым справедливым на свете. Ведь именно счастье было ее путеводной звездой большую часть жизни. Оно было ее сообщником, ее союзником – она настолько отчетливо чувствовала его очертания и его суть, что стремилась на протяжении всего своего жизненного пути поделиться им с окружающими. Ее ум был всегда открыт людям, а щедрость не оставляла места низости и злобе. Этот образ может вам показаться несколько наивным, но моя мать на самом деле не понимала, как можно быть злым, мелочным, жадным, эгоистичным, претенциозным, язвительным, подлым, нетерпимым, недалеким, корыстным. И это непонимание не было результатом неких оценочных суждений – от них моя мать по природе своей старалась воздерживаться. Эти слова, суждения, манеры были всего-навсего оболочкой. Они ей надоедали, вернее, как она сама говорила, «наскучивали», причем настолько, что она сама была к ним совершенно невосприимчива. Увы, ее доброта и щедрость, граничившие порой с простодушием, приносили ей временами глубочайшие страдания, которые она, впрочем, никогда не показывала. А поскольку ее главным принципом было никогда не поступать с людьми так, как она не хотела бы, чтобы они поступили с ней, моя мать никогда не позволяла себе обидеть или оскорбить кого бы то ни было. Сам факт того, что можно унизить человека за то, что он негр, еврей или китаец, либо же потому, что он является представителем какого-то общества или сословия, приводил ее в оцепенение. Она не понимала, как можно было вообще стараться навредить кому-либо, унизить кого-то – в особенности ее друзей. Она терпеть не могла, когда обижали слабых, больных, старых – она испытывала исключительную нежность к пожилым людям, достойным, с ее точки зрения, всяческого уважения, а также к детям, медведям, лошадям, собакам или кошкам. А каким ударом, каким разочарованием стало для нее предательство человека, которого она считала своим другом; человека, игравшего роль посредника в грязном «деле Эльф»[6] – она даже полностью исписала небольшой дневник, из тех, что всегда носила с собой, и на его страницы она излила все свое недоумение, всю свою боль и ярость. Этот человек надругался над всем, что было для нее свято: попрал ее дружбу, ее доверие. Она говорила: «Уж лучше позволить себя обмануть, чем не довериться; это и есть – и в том мое убеждение – единственное нравственное правило: всегда быть, насколько это представляется возможным, предельно добрым и предельно открытым; ничего не опасаясь».
И сколь стойким было ее непонимание всего, что могло ранить, огорчить или оскорбить, столь же велики были снисхождение и даже интерес, которые она проявляла ко всему, что шло вразрез с вышеперечисленными низостями. Ее забота, привязанность, остроумие, ласка и пылкая любовь не знали границ. Именно в этих чувствах – а не в играх, деньгах, машинах или скорости – и проявлялась ее чрезмерность. Она чрезмерно любила, чрезмерно шутила, жертвовала всем (и собой в том числе) – тоже чрезмерно. И в этом – больше, чем во всем остальном, что было о ней написано или сказано, – Саган вела себя безрассудно. И была тысячу раз права.
Повторюсь, я не являюсь хранителем абсолютной и непреложной истины о жизни моей матери. Мое присутствие рядом с ней не позволило мне избежать ее влияния – ее легенды, – и я поступил бы несправедливо, утверждая, что ни разу не прятался за ее спиной.
И если сыну чрезвычайно сложно противопоставить что-либо такой легендарной матери, то не менее трудными представляются и попытки выпрямить это кривое зеркало и максимально приблизить изображенное в нем к действительности.
Итак, я, если можно так выразиться, храню лишь небольшую часть жизненного пути моей матери. Я тут подсчитал: если исключить то время, когда я еще не появился на свет, плюс – когда я уже появился, но еще не мог с ней говорить, а лишь упорно «агукал», плюс – когда жизнь развела нас в разные стороны (путешествия, заграничные поездки, переезды, трудные моменты), то получится, что мать провела со мной половину своей жизни. Таким образом, каким бы внимательным и объективным свидетелем я ни был, я мог наблюдать лишь половину ее жизни, как если бы был наполовину слепым. К тому же, рискуя вас разочаровать, спешу заметить, что я родился лишь спустя долгие годы после головокружительного успеха ее первого романа[1] (сама Саган называла это поистине триумфальное событие «корридой»). Поэтому я никак не мог неистово отплясывать вместе с кучкой молодых людей всю ночь напролет в баре «Эскинад» в Сен-Тропе; не мог мчаться в ночи по совершенно пустой национальной трассе № 7, освещенной лишь светом звезд и фарами «Ягуара XK140». Я не мог видеть Париж, который автомобиль пересек за десять минут, поскольку дороги были абсолютно пустыми; не мог также занять место возле принца Фарука, сидевшего рядом с Ага-Ханом, который играл в «железку» в казино Монте-Карло, и требовавшего идти ва-банк.
Я также не мог быть с ней в момент рождения этой легенды, ибо мое собственное рождение пришлось приблизительно на это же самое время. Но в противовес всем аспектам этой легенды, порой справедливым, а порой – нет, она – всегда с нами, хотя уже несколько устарела. С тех пор как Саган ушла из жизни и ее выходки стерлись из памяти очевидцев, наступили суровые времена. Нелегко пришлось и легенде Саган. В каком-то смысле, отдавая дань природе вещей, теперь я отвечаю за эту легенду. Не могу сказать, что бесконечные повторы одних и тех же историй не выводят меня из себя, но, в принципе, это вполне приемлемо и довольно забавно. Забавно – потому что моя мать действительно считала, что «ночные клубы, виски и «Феррари» куда важнее, чем готовка, вязание и денежные сбережения», а приемлемо – потому что люди часто с этим соглашаются.
Эта легенда напоминает мне говорливую сожительницу, немного грузную, но всегда находящуюся в приятном расположении духа, к коей вы отсылаете всех самых докучливых визитеров, от которых обычно не можете избавиться до самого позднего вечера. Но главным преимуществом этой легенды – а в отношении моей матери это особенно любопытно – является то, что в ней всегда найдется множество, я бы даже сказал – уйма, всевозможных и разнообразных историй. Я полагаю, что существует не так уж много личностей, чья легенда была бы настолько же богата, разнообразна и обладала бы такой же поразительной жизнеспособностью.
На пике популярности моей матери, который последовал после выхода романа «Здравствуй, грусть», эта легенда достигла такого размера, что практически перекрыла собой не только само ее имя, но и профессию писательницы. С тех пор Саган была не просто легендой. Фактически можно было бы с уверенностью заявить, что легенда называлась Саган.
Именно необычная цепочка последовательных событий позволила этой легенде родиться, вырасти и стать тем, чем она является сейчас. А все началось со скандала вокруг книги, в которой рассказывалась история молоденькой девушки, которая занималась любовью с молодым человеком, снедаемая круговоротом сердечных проблем, но при этом никоим образом не страдающая от возможных моральных последствий. Но, по сути, отправной точкой послужила Премия критики, а также статья Франсуа Мориака в журнале «Фигаро», в которой он назвал Франсуазу Саган «очаровательным маленьким монстром», – на что она возразила, что не была ни маленькой, ни очаровательной, ни уж тем более монстром. К тому же всех поражал ее юный возраст[2], и очень многие, глядя на нее, пытались воспользоваться молодостью, чтобы продать подороже свои тексты и сделать себе рекламу. Книга Саган буквально разлетелась тиражом в сотни тысяч экземпляров – этого оказалось достаточно, чтобы мою мать стали называть «феноменом», осветив ее лучами славы.
Вот так из скандала родилась слава, а из славы родилась легенда. Однако последняя была до такой степени обременительна для моей матери и так прочно к ней приклеилась, что ей даже казалось, будто она так навсегда и останется «вещью» – предметом, лишенным всякого наполнения, всяких чувств, всяких мыслей. Останется пленницей собственного образа, от которого уже было невозможно избавиться. «Я была словно героиня комикса, которую зовут Саган. Со мной говорили исключительно о деньгах, о машинах, о виски; еженедельно я получала по три или четыре письма с оскорблениями».
Удивительно, но какие бы грехи ей ни приписывали, легенда все равно существует, наполняя жизнь живой радостью и светом, который дарит веселье, вернее, я бы сказал, «прогоняет грусть» в начале нового тысячелетия, искаженного гримасой изнурительного однообразия. И все потому, что в легенде Саган присутствуют особые забытые ароматы – эссенции, – которые пробуждают в нас эту поистине сагановскую идею, которая, впрочем, присуща всему живому на Земле, – идею счастья.
Так, когда Жан-Марк Робертс[3] предложил меня «раскрутить» и попросил написать книгу воспоминаний о матери, эта идея, очевидно, уже некоторое время существовала в умах многих людей; я же чувствовал, что приближается нечто важное и оно постоянно увеличивалось в размерах и надвигалось на меня. А я знал, чувствовал, что мне не удастся его избежать, но я все же постоянно оттягивал решающий момент под самыми разнообразными предлогами, будь то решение налоговых вопросов или же просто нежелание и неумение заниматься писательским делом. Я знал, что должен принять легенду как есть, точнее – что легенда должна принять меня. В общем, нам с ней предстояло свести кое-какие счеты. Сделать это было несложно, поскольку я пользовался ею в качестве подтверждения моих истин. Так что же она могла возразить? Ведь мы оба отныне были в одной упряжке на пути к воспоминаниям прошлого. И в то время как мы оба старались быть как можно словоохотливее, я еще и стремился к достоверности.
И вот, когда нам предстояло совместными усилиями создать книгу, когда легенда, уже слегка на тот момент потерянная, начала понемногу меркнуть, я предложил ей переехать ко мне. Мы решили на время – на время написания книги – пожить вместе. Я выделил ей маленькую комнатку, в дальнем конце коридора, слева. Там она вполне может и скандалить, и нести с пеной у рта всякий вздор – неважно: я все равно ее не услышу.
Нет никаких сомнений, что легенда была в восторге от этой затеи. Наконец-то люди снова будут интересоваться ею. Той, которая не может жить без помощи других людей, той, которая не терпит одиночества, той, которая не любит, когда с ней говорят о книгах, театре, обязательствах и вообще о серьезных вещах. Отлично! Мы снова поговорим о кутежах, о виски, о спортивных машинах, об игорных столах, о деньгах, которые легко заработать, но так же легко потратить, о финансовых скандалах, о путешествиях, о неуплаченных налогах, о запретной любви и о контрабанде нелегальных товаров… Должно быть, легенда полагает, что я позволю ей господствовать на всех страницах этой книги, тем самым порождая все новые выдумки, как делали некоторые биографы до меня. Но нет, на этот раз все будет по-другому. Мы как раз сделаем все наоборот. Я буду использовать легенду, зная ее наизусть, но стану рассказывать и правду, хотя не слишком с ней знаком, и таким образом я попытаюсь восстановить между ними хотя бы какое-то равновесие. То равновесие, которое так часто (и еще совсем недавно) постыдно попиралось.
И если мне нет никакого дела до той части легенды, в которой говорится о веселье, бесшабашности, смелости и свободе, напротив – мне невыносимо видеть, как ее до сих пор используют для того, чтобы выделиться, чтобы поставить себя выше той, о ком нужно просто писать. Я имею в виду тех жизнеописателей-шарлатанов, что мнят себя писателями, но при этом слишком далеких от истины, и которые соотносят жизнь Франсуазы Саган – жизнь моей матери – с совершенно неприемлемыми вольностями.
А неприемлемы они потому, что содержат в себе вымышленные факты, что само по себе (в случае, если автор – журналист) свидетельствует о вопиющем непрофессионализме, поскольку за правду выдаются недоказанные и ни на чем не основанные домыслы. Я считаю их оскорбительными не только для моей матери, для ее образа, но и для ее друзей, для всех тех, кто ее любил и уважал, и по которым так небрежно, мимоходом «проехались» в этих биографиях. В качестве примера я приведу цитату одной такой графоманки, которая поразила меня больше прочих: она рассказала про кардиган, якобы прожженный во многих местах сигаретой, и про необычное пристрастие матери гасить окурки прямо на столе, рядом с пепельницей. К чему вообще писать подобные вещи на первых же страницах, да еще в биографии такой писательницы, как Франсуаза Саган? Для чего нужна подобная информация? Что она проясняет? У меня сложилось такое впечатление, что вышеуказанная жизнеописательница стремилась с первых же строк очернить образ моей матери. Даже не задумываясь, впрочем, о том, что эта информация несущественна и вообще не верна. Не стану спорить лишь с одним: мать действительно иногда носила джинсы и кардиганы, однако она всегда уделяла огромное внимание своему внешнему виду. На моей памяти она ни разу не появилась на людях, на экране телевизора, у друзей или же просто в компании, не «припудрив носик», не «поправив прическу» и не убедившись, что ее туалет чист, опрятен и «спортивен».
Я также спешу не согласиться с тем, кто напомнил мне, как однажды в телепередаче «Апострофы» или еще где-то моя мать якобы выглядела неухоженной. Довольно строгие принципы буржуазного воспитания, унаследованные ею от родителей, никогда не позволяли ей относиться к окружающим неуважительно. Матери были свойственны глубочайшее почтение к другим людям и прирожденная учтивость; она всегда следила за собой, чтобы не оказаться в глазах окружающих в неловкой или постыдной ситуации. Так что когда я все же попытался представить, будто история с прожженным кардиганом была правдой, то совершенно резонно предположил, что пресловутое бесчисленное количество следов от сигарет должно было бы соответствовать столь же бесчисленному количеству тлеющего пепла, что сыпался на нее, словно маленький метеоритный дождь. А попав на одежду, эти раскаленные метеориты должны были бы жечь ей кожу, тело и руки, но я никогда не слышал, чтобы моя мать упоминала о подобных ожогах.
Что же касается окурков на столе, разбросанных рядом с пепельницей, – это тоже ложь. Так что после строк «когда я уходила от Саган, в голове у меня было совершенно пусто», я подумал, что у бедной графоманки там было пусто и до визита к матери, а возможно, даже и в момент написания подобной биографии.
Так открыто я выражаю свое недовольство потому, что мне не нравится этот образ, приписанный моей матери: образ женщины с непристойной внешностью, пренебрегающей даже элементарными нормами уважения, этикета и блуждающей в мире богемной роскоши, сея вокруг себя хаос и небрежность. Это не та женщина, которую я знал, не та женщина, которую знали мы все на протяжении почти сорока лет – это нечто совершенно противоположное. В заключение я не премину отметить неуважение – на этот раз вполне очевидное, – с каким эта жизнеописательница без всякого на то разрешения приводит в своей книге фотографии, сделанные Пьером Куаре[4], отцом моей матери, при этом даже не сославшись на него и не выразив хоть какую-то благодарность.
Мы с матерью прожили вместе тридцать полных лет. И все эти годы были наполнены радостью, непредсказуемостью, мудростью, остроумием, рассуждениями, различными идеями. Наше взаимопонимание, наша невидимая связь – свидетельство того, что мы часто понимали друг друга без слов. Это похоже на те отношения, которые ей удалось установить с Бернаром Франком[5] и немногими другими. Связь, установившаяся между нами, во многом нас объединяла и позволяла нам реагировать на одни вещи с одинаковым энтузиазмом, а на другие – с одинаковым же негодованием.
И теперь во имя наших отношений, во имя этого потрясающего, живого взаимопонимания, я почувствовал, что должен развеять мифы о моей матери, должен выпрямить это кривое зеркало, отражающее чужую правду, умалчивающую при этом о ее живости, о ее воображении, смелости и свободолюбии. Спешу заметить, что не имею ничего против мифов. Более того, я хочу, чтобы легенда жила, но лишь при условии, что она будет правдивой – если она будет действительно соответствовать жизненному пути моей матери.
Одной из самых знаменитых и, пожалуй, самых неискоренимых небылиц (поскольку ее пересказывают вот уже около шестидесяти лет – я как раз услышал ее пару недель назад во время одного из приемов) стала история о том, что она ездила в спортивных автомобилях без обуви. Появлением этих слухов мы обязаны журналистке из журнала «Пари Матч», которая как-то раз увидела мать, возвращающуюся с пляжа на своей машине – должно быть, это был «Ягуар» или «Астон Мартин» – с босыми ногами. На самом же деле, моя мать просто свесила ноги из салона, чтобы стряхнуть налипший на них песок. Однако образ чрезвычайно вольнолюбивой, а потому разъезжающей без обуви Саган оказался настолько поэтичным, что сразу же пленил публику. И хотя сама история оказалась в корне неверной, она идеально вписалась в ряд людских представлений и суждений о моей матери. И меня вовсе не ранит тот факт, что окружающие верят в подобного рода выдумки; наоборот, это меня успокаивает, ведь в таком случае едва ли они поверят в этот бред с прожженным кардиганом – сцену, которая должна быть вычеркнута из биографии Саган раз и навсегда. Что же до истории с вождением босиком, то я нахожу ее даже очаровательной. Не вижу смысла в поте лица выравнивать кривые зеркала и бороться за достоверность подобных вымыслов, поскольку они по природе своей забавны и не дают нам заскучать.
Но, несмотря на то что легенда, в самом ее очаровательном проявлении, будет сопровождать меня при написании книги, все же основное внимание будет уделяться непосредственно Франсуазе Саган. Моя задача состоит в том, чтобы возродить ее образ матери и женщины, умной, веселой, иногда капризной, но при этом очень хрупкой. Я постараюсь писать исключительно о ней и не докучать вам своим присутствием на страницах этой книги, если только это присутствие не окажется совершенно необходимым. Вслед за ней я утверждаю, что, когда начинаешь говорить о себе, о своем прошлом, то получается это обычно довольно уныло, поскольку мы относимся к себе чересчур снисходительно. Но тогда каким же образом описать такую исключительную во всех отношениях женщину, как Франсуаза Саган? Каким образом рассказать миру о ее проницательном и ясном уме, о справедливости, веселом нраве, о чувстве юмора, воображении, щедрости, понимании – я имею в виду понимание мирского и человеческого, простое, но в то же время глубокое и необычайно ясное? Каким образом описать ее редчайшее умение дружить? Каким образом поведать о том, из-за чего Саган повсеместно считают самой безнравственной в своем поколении, но что на самом деле делает ее самой нравственной женщиной своей эпохи? Как рассказать о том, насколько безрассудно и безмерно для своего времени она была свободна и независима? И о том, что она до сих пор волнует некоторые умы настолько, что стала для них чуть ли не иконой?
Моя мать была необычайно умна. Мысли в ее голове сменялись настолько быстро, что порой казалось, будто она принимает решения совершенно спонтанно, машинально и необдуманно, словно руководствуясь одними лишь инстинктами (хотя, на мой взгляд, она была абсолютно лишена инстинктов). Я считаю, что именно этот ум подарил моей матери ее почти врожденное понимание мира, понимание людей, затерявшихся где-то на краешке Земли, и их поступков. Она мгновенно постигала самую суть вещей, а ее восприятие счастья было, пожалуй, самым справедливым на свете. Ведь именно счастье было ее путеводной звездой большую часть жизни. Оно было ее сообщником, ее союзником – она настолько отчетливо чувствовала его очертания и его суть, что стремилась на протяжении всего своего жизненного пути поделиться им с окружающими. Ее ум был всегда открыт людям, а щедрость не оставляла места низости и злобе. Этот образ может вам показаться несколько наивным, но моя мать на самом деле не понимала, как можно быть злым, мелочным, жадным, эгоистичным, претенциозным, язвительным, подлым, нетерпимым, недалеким, корыстным. И это непонимание не было результатом неких оценочных суждений – от них моя мать по природе своей старалась воздерживаться. Эти слова, суждения, манеры были всего-навсего оболочкой. Они ей надоедали, вернее, как она сама говорила, «наскучивали», причем настолько, что она сама была к ним совершенно невосприимчива. Увы, ее доброта и щедрость, граничившие порой с простодушием, приносили ей временами глубочайшие страдания, которые она, впрочем, никогда не показывала. А поскольку ее главным принципом было никогда не поступать с людьми так, как она не хотела бы, чтобы они поступили с ней, моя мать никогда не позволяла себе обидеть или оскорбить кого бы то ни было. Сам факт того, что можно унизить человека за то, что он негр, еврей или китаец, либо же потому, что он является представителем какого-то общества или сословия, приводил ее в оцепенение. Она не понимала, как можно было вообще стараться навредить кому-либо, унизить кого-то – в особенности ее друзей. Она терпеть не могла, когда обижали слабых, больных, старых – она испытывала исключительную нежность к пожилым людям, достойным, с ее точки зрения, всяческого уважения, а также к детям, медведям, лошадям, собакам или кошкам. А каким ударом, каким разочарованием стало для нее предательство человека, которого она считала своим другом; человека, игравшего роль посредника в грязном «деле Эльф»[6] – она даже полностью исписала небольшой дневник, из тех, что всегда носила с собой, и на его страницы она излила все свое недоумение, всю свою боль и ярость. Этот человек надругался над всем, что было для нее свято: попрал ее дружбу, ее доверие. Она говорила: «Уж лучше позволить себя обмануть, чем не довериться; это и есть – и в том мое убеждение – единственное нравственное правило: всегда быть, насколько это представляется возможным, предельно добрым и предельно открытым; ничего не опасаясь».
И сколь стойким было ее непонимание всего, что могло ранить, огорчить или оскорбить, столь же велики были снисхождение и даже интерес, которые она проявляла ко всему, что шло вразрез с вышеперечисленными низостями. Ее забота, привязанность, остроумие, ласка и пылкая любовь не знали границ. Именно в этих чувствах – а не в играх, деньгах, машинах или скорости – и проявлялась ее чрезмерность. Она чрезмерно любила, чрезмерно шутила, жертвовала всем (и собой в том числе) – тоже чрезмерно. И в этом – больше, чем во всем остальном, что было о ней написано или сказано, – Саган вела себя безрассудно. И была тысячу раз права.
Глава 1
Рассказывая мне о своем детстве и юности, моя мать всегда тщательно отбирала воспоминания. С одной стороны – трагические эпизоды, которые стоило с величайшей деликатностью упрятать подальше от моего внимания, с другой – моменты счастья, о которых мне можно было поведать. Очевидно, должны были иметь место и скучные или даже грустные истории, но она мне их не рассказывала; память носит избирательный характер, говорила она, а потому она сохраняет лишь самые радостные и самые удивительные воспоминания. Таким образом, из ее детства я знаю только забавные эпизоды. И когда ей случалось рассказывать мне вроде бы серьезные истории из своей жизни, все они, так или иначе, имели счастливый или непредвиденный конец.
Заходила ли речь о военном и послевоенном времени или же о том, что она пережила позднее, много позднее, когда мы жили вместе, я думаю, что моя мать всегда стремилась уберечь меня от излишне трагических, жестоких или грустных событий. Она знала, что не может защитить меня от всего, но были вещи, которые она считала достаточно шокирующими, чтобы не делиться ими со своим сыном. В общем, она всегда была проникнута той деликатностью, которая не позволяла ей ранить или навредить – ни словом, ни помыслом. «Несчастье – вещь недостойная. И к тому же она вас ничему не научит».
Когда мне было одиннадцать лет, на авиасалоне в Ле Бурже произошла страшная катастрофа. Российский «Ту-144», копия «Конкорда», рухнул на деревню Гуссенвиль. Я был в тот день дома с матерью, и, как назло, телевизор (обычно всегда выключенный) вдруг начал показывать новости. И когда в краткой сводке сообщили о показе фотографий с места происшествий, мать тотчас же попросила меня выйти из комнаты.
Несмотря на то что семейство Куаре проживало в Веркоре, моему деду было поручено управление заводами в Дофине, в Изере, в Сен-Марселене – регионе, который был превращен движением Сопротивления в одно из самых неспокойных мест во Франции, где разворачивались трагические эпизоды военного времени. Моя мать была избавлена от лицезрения самых жутких проявлений насилия и жестокости. Впрочем, ей все же пришлось наблюдать, как наголо обритых женщин выставляли напоказ прямо на улицах и как моя бабушка гневно кричала освободителям: «Вы не имеете права вести себя так же, как немцы!» В тот день она поняла, что мир нельзя поделить на черное и белое. Но настоящий шок от послевоенного периода приключился с ней в Лионе, в одном из местных кинотеатров, где она с ужасом просмотрела первые кадры о лагерях смерти. С этого дня она никогда не позволяла отрицательно отзываться в своем присутствии о «расовых» меньшинствах или угнетенных.
Однажды я видел, как она вежливо препроводила своего гостя к выходу, лишь потому, что он плохо говорил о евреях. В другой раз, на каком-то ужине, по той же самой причине – не помню точно, шла ли речь о евреях, или, быть может, о неграх, – она встала из-за стола, забрала свое пальто, сумку, взяла меня за руку и удалилась. К тому же с этого дня не могло быть и речи о каком-либо примирении с Богом. И хотя я считаю, что так или иначе моя мать была святой, на самом деле она была истинной атеисткой. Как и Фолкнер, она утверждала, что не религия, а праздность «порождает все наши благодетели и самые наши приемлемые качества: созерцание, спокойствие, лень, ненавязчивость, хорошее пищеварение, как физическое, так и духовное…»
Заходила ли речь о военном и послевоенном времени или же о том, что она пережила позднее, много позднее, когда мы жили вместе, я думаю, что моя мать всегда стремилась уберечь меня от излишне трагических, жестоких или грустных событий. Она знала, что не может защитить меня от всего, но были вещи, которые она считала достаточно шокирующими, чтобы не делиться ими со своим сыном. В общем, она всегда была проникнута той деликатностью, которая не позволяла ей ранить или навредить – ни словом, ни помыслом. «Несчастье – вещь недостойная. И к тому же она вас ничему не научит».
Когда мне было одиннадцать лет, на авиасалоне в Ле Бурже произошла страшная катастрофа. Российский «Ту-144», копия «Конкорда», рухнул на деревню Гуссенвиль. Я был в тот день дома с матерью, и, как назло, телевизор (обычно всегда выключенный) вдруг начал показывать новости. И когда в краткой сводке сообщили о показе фотографий с места происшествий, мать тотчас же попросила меня выйти из комнаты.
Несмотря на то что семейство Куаре проживало в Веркоре, моему деду было поручено управление заводами в Дофине, в Изере, в Сен-Марселене – регионе, который был превращен движением Сопротивления в одно из самых неспокойных мест во Франции, где разворачивались трагические эпизоды военного времени. Моя мать была избавлена от лицезрения самых жутких проявлений насилия и жестокости. Впрочем, ей все же пришлось наблюдать, как наголо обритых женщин выставляли напоказ прямо на улицах и как моя бабушка гневно кричала освободителям: «Вы не имеете права вести себя так же, как немцы!» В тот день она поняла, что мир нельзя поделить на черное и белое. Но настоящий шок от послевоенного периода приключился с ней в Лионе, в одном из местных кинотеатров, где она с ужасом просмотрела первые кадры о лагерях смерти. С этого дня она никогда не позволяла отрицательно отзываться в своем присутствии о «расовых» меньшинствах или угнетенных.
Однажды я видел, как она вежливо препроводила своего гостя к выходу, лишь потому, что он плохо говорил о евреях. В другой раз, на каком-то ужине, по той же самой причине – не помню точно, шла ли речь о евреях, или, быть может, о неграх, – она встала из-за стола, забрала свое пальто, сумку, взяла меня за руку и удалилась. К тому же с этого дня не могло быть и речи о каком-либо примирении с Богом. И хотя я считаю, что так или иначе моя мать была святой, на самом деле она была истинной атеисткой. Как и Фолкнер, она утверждала, что не религия, а праздность «порождает все наши благодетели и самые наши приемлемые качества: созерцание, спокойствие, лень, ненавязчивость, хорошее пищеварение, как физическое, так и духовное…»