Страница:
"Телеграмма министра-председателя за No 4163{262}, во всей своей первой части, является сплошной ложью: не я послал члена Государственной думы В. Львова к Временному правительству, а он приехал ко мне, как посланец министра-председателя. Тому свидетель член Государственной Думы Алексей Аладьин.
Таким образом, свершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу Отечества.
Русские люди! Великая родина наша умирает. Близок час ее кончины.
Вынужденный выступить открыто - я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство, под давлением большевистского большинства советов, действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и, одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на рижском побережьи, убивает армию и потрясает страну внутри.
Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне, в эти грозные минуты, призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога - в храмы, молите Господа Бога, об явлении величайшего чуда спасения родимой земли.
Я, генерал Корнилов, - сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ - путем победы над врагом - до Учредительного Собрания, на котором он сам решит свои судьбы, и выберет уклад новой государственной жизни.
Предать же Россию в руки ее исконного врага, - германскаго племени, - и сделать русский народ рабами немцев, - я не в силах. И предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли.
Русский народ, в твоих руках жизнь твоей Родины!"
Этот приказ был послан для сведения командующим армиями. На другой день получена была одна телеграмма Керенского, переданная в комиссариат, и с этого времени всякая связь наша с внешним миром была прервана{263}.
Итак - жребий брошен. Между правительством и Ставкой выросла пропасть, которую уже перейти невозможно.
* * *
На другой день, 28-го, революционные учреждения, видя, что им решительно ничего не угрожает, проявили лихорадочную деятельность. В Житомире под председательством Иорданского заседали местные войсковые комитеты и представители социалистических партий. Делегаты фронтового комитета, не оправившиеся еще от испуга, пространно докладывали совещанию, как давно уже назревала в Бердичеве контрреволюция, какая делалась подготовка, как разбивались все усилия комитета привлечь в общее русло "революционной жизни" казаков 1-го Оренбургского полка, и т. д. Иорданский принял на себя "военную власть", произвел в Житомире ряд ненужных арестов, среди старших чинов главного управления снабжения, и за своей подписью, от имени своего, революционных организаций и губернского комиссара, выпустил воззвание, в котором весьма подробно, языком обычных прокламаций, излагалось, как генерал Деникин замыслил "возвратить старый режим, и лишить русский народ Земли и Воли".
В то же время, в Бердичеве производилась такая же энергичная работа, под руководством фронтового комитета. Шли беспрерывно заседания всех организаций, и обработка типичных тыловых частей гарнизона. Здесь обвинение было выставлено комитетом другое: "контрреволюционная попытка главнокомандующего, генерала Деникина, свергнуть Временное правительство, и восстановить на престоле Николая II". Прокламации такого содержания, во множестве распространялись между командами, расклеивались на стенах и разбрасывались с мчавшихся по городу автомобилей. Нервное напряжение росло, улица шумела. Члены комитета, в своих отношениях к Маркову, становились все резче и требовательнее. Получены были сведения о возникших волнениях на Лысой горе. Штаб послал туда офицеров, для разъяснения обстановки и возможного умиротворения. Один из них - чешский офицер, поручик Клецандо, который должен был побеседовать с командами пленных австрийцев, подвергся насилию со стороны русских солдат, и сам легко ранил одного из них. Это обстоятельство еще более усилило волнение.
Из окна своего дома я наблюдал, как на Лысой горе собирались толпы солдат, как потом они выстроились в колонну, долго, часа два митинговали, по-видимому все не решаясь. Наконец колонна, заключавшая в себе эскадрон ординарцев (бывших полевых жандармов), запасную сотню и еще какие-то вооруженные команды, с массой красных флагов, и в предшествии двух броневых автомобилей, двинулась к городу. При появлении броневика, угрожавшего открыть огонь, оренбургская казачья сотня, дежурившая возле штаба и дома главнокомандующего, ускакала наметом. Мы оказались всецело во власти революционной демократии.
Вокруг дома были поставлены "революционные часовые"; товарищ председателя комитета, Колчинский, ввел в дом четырех вооруженных "товарищей" с целью арестовать генерала Маркова, но потом заколебался и ограничился оставлением в приемной комнате начальника штаба двух "экспертов" из фронтового комитета, для контроля его работы; правительству послана радиотелеграмма: "Генерал Деникин, и весь его штаб, подвергнуты в его ставке личному задержанию. Руководство деятельностью войск, в интересах обороны, временно оставлено за ними, но строго контролируется делегатами комитетов".
Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу.
В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин, с 10-15 вооруженными комитетчиками, и прочел мне "приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданскаго", в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов, подвергались предварительному заключению под арестом, за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому по-видимому, стало стыдно применить аргументы "Земли", "Воли" и "Николая II", предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы.
Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий, - или Временное правительство, - что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию.
Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы с Марковым сели; пришлось долго ждать сдававшего дела Орлова возле штаба; мучительное любопытство прохожих, потом поехали на Лысую гору; автомобиль долго блуждал, останавливаясь у разных зданий; подъехали, наконец, к гауптвахте; прошли сквозь толпу человек в сто, ожидавшую там нашего приезда и встретившую нас взглядами, полными ненависти, и грубою бранью; разведены по отдельным карцерам; Костицын весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг; дверь захлопнулась, с шумом повернулся ключ, и я остался один.
Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму.
Революционная демократия праздновала победу.
А в те же дни, государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем, и выпускала на волю многих влиятельных большевиков - дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства.
1-го сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4-го сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России.
Камера No 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело - рядом зловонное место. По другую сторону - No 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул кажется, охранной роты - люди грубые, мстительные.
Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери - там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день - один, другой сменяются "общественные обвинители" у окна и у дверей - стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью... Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? "Хотел открыть фронт"... "продался немцам"... Приводили и цифру - "за двадцать тысяч рублей"... "хотел лишить земли и воли"... - это - не свое, - это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин - вот это свое! "Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля - сам посиди за решеткой... Барствовал, раскатывал в автомобилях - теперь попробуй полежать на нарах, с. с... Недолго тебе осталось... Не будем ждать, пока сбежишь - сами своими руками задушим"... Меня они - эти тыловые воины, - почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей - по чьей-то вине - изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике называли сь "тактическими соображениями"...
Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет:
- За что?
Проверка этапов жизни... Отец - суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета - 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее - 25 рублей пенсии матери. Юность - в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся - в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду. Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт "сознательной дисциплины". Да, господин Керенский, и это было в молодости... Отменил негласно дисциплинарные взыскания - "следите друг за другом, останавливайте малодушных - ведь вы же хорошие люди - докажите, что можно служить без палки". Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно:
- Теперь вам - не капитан Деникин. Поняли?..
- Так точно, г. фельдфебель.
Рота, рассказывали потом, скоро поправилась.
Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое - вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту... Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта - требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб - всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость.
Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.
- Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они...
Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю - просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.
В окне и в дверном глазке появились новые лица... Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса - самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили - взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: "Нас обслуживают два пленных австрийца... Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось - товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут... Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов - ведь еще не всех извели"...
Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!..
Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит "товарищей", и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям...
Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями - сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому - громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас... Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени...
Две недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства "товарищей", окружавших площадку перед гауптвахтой, и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце... Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления.
А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, - не знаю, друг или враг, - выводит высоким тенором песню: Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья...
Глава XXXVII. В Бердичевской тюрьме. Переезд "бердичевской" группы арестованных в Быхов
В тюрьму, кроме меня и Маркова, участие которых в событиях определяется предыдущими главами, были заключены следующие лица:
3) Командующий Особой армией, генерал от инфантерии Эрдели.
4) Командующий 1 армией, генерал-лейтенант Ванновский.
5)Командующий 7 армией, генерал-лейтенант Селивачев.
6) Главный начальник снабжения Юго-западного фронта, генерал-лейтенант Эльснер.
Виновность перечисленных лиц заключалась, в высказанной ими, солидарности с моей телеграммой No 145, а последнего, кроме того, в выполнении моих приказаний об изолировании фронтового района, в отношении Киева и Житомира.
7, 8) Помощники генерала Эльснера, генералы Павский и Сергиевский - лица, уже абсолютно не имевшие никакого отношения к событиям.
9) Генерал-квартирмейстер штаба фронта, генерал-майор Орлов - израненный, сухорукий - человек робкий, и только исполнявший в точности приказания начальника штаба.
10) Поручик чешских войск Клецандо, ранивший 28 августа солдата на Лысой горе.
11) Штабс-ротмистр князь Крапоткин - старик свыше 60 лет, доброволец, комендант поезда главнокомандующего. Совершенно не был посвящен в события. В случайной беседе его с одним из наших адъютантов выяснилось, что в его распоряжении имеется дисциплинированная поездная охранная команда, которою и сменили, за несколько дней до 27-го, большевистскую охрану дома главнокомандующего. Кроме того, князь Крапоткин говорил всем солдатам "ты", считая, что они ему годятся во внуки. Других преступлений следствие ему не инкриминировало.
Вскоре генералы Селивачев, Павский и Сергиевский были отпущены. Князю Крапоткину объявили об отсутствии состава преступления 6 сентября, но выпустили только 23-го, когда выяснилось, что нас не будут судить в Бердичеве. Для обвинения нас в мятеже, нужно было сообщество восьми человек, никак не меньше. Наши противники были очень заинтересованы этой цифрой, желая соблюсти приличия... Впрочем, отдельно от нас, при комендантском управлении содержался в запасе, и даже был впоследствии отвезен в Быхов еще один арестованный военный чиновник Будилович - немощный телом, но бодрый духом юноша, который позволил себе однажды сказать гневной толпе, что она не стоит и мизинца тех, кого заушает{263}... Больше ничего преступного за ним никто не числил. В случайно, может быть умышленно, попавшем в мою камеру единственном номере газеты, на второй или третий день ареста, я прочел указ Временного правительства правительствующему сенату, от 29 августа:
"Главнокомандующий армиями Юго-западного фронта, генерал-лейтенант Деникин, отчисляется от должности главнокомандующего, с преданием суду за мятеж.
Министр-председатель А. Керенский.
Управляющий военным министерством Б. Савинков".
Такие же указы в тот же день отданы были о генералах Корнилове, Лукомском, Маркове и Кислякове. Позднее состоялся приказ об отчислении ген. Романовского.
На второй или третий день ареста, на гауптвахте появилась приступившая к опросу следственная комиссия, под наблюдением главного полевого прокурора фронта, генерала Батога, под председательством помощника комиссара Костицына, и в составе членов:
Заведующего юридической частью комиссариата, подполковника Шестоперова;
Члена киевского военно-окружного суда, подполковника Франка;
Членов фронтового комитета, прапорщика Удальцова и младшего фейерверкера Левенберга.
Мое показание, в силу фактических обстоятельств дела, было совершенно кратко и сводилось к следующим положениям: 1) все лица, арестованные вместе со мною, ни в каких активных действиях против правительства не участвовали; 2) все распоряжения, отдававшиеся по штабу в последние дни, в связи с выступлением генерала Корнилова, исходили от меня; 3) я считал и считаю сейчас, что деятельность Временного правительства преступна, и гибельна для России; но тем не менее, восстания против него не подымал, а, послав свою телеграмму No 145, предоставил Временному правительству поступить со мной, как ему заблагорассудится.
Позднее главный военный прокурор Шабловский, ознакомившись со следственным делом и с той обстановкой, которая создалась вокруг него в Бердичеве, пришел в ужас от "неосторожной редакции" показания.
Уже к 1-му сентября Иорданский доносил военному министерству, что следственной комиссией обнаружены документы, устанавливающие наличие давно подготовлявшегося заговора... Вместе с тем литератор Иорданский запросил правительство, может ли он, по вопросу о направлении дел арестованных генералов, действовать в пределах закона, сообразно с местными обстоятельствами, или же обязан руководствоваться какими-либо политическими соображениями центральной власти. Ему был дан ответ, что действовать надлежит, не считаясь ни с чем, как только с законом, и... принимая во внимание обстоятельства на местах. {265}
В силу такого разъяснения, Иорданский решил предать нас военно-революционному суду, для чего от одной из подчиненных мне ранее дивизий фронта был приготовлен состав суда, а общественным обвинителем предназначен член исполнительного комитета Юго-западного фронта, штабс-капитан Павлов.
Таким образом, интересы компетентности, нелицеприятия и беспристрастия были соблюдены.
Иорданский был так заинтересован скорейшим осуждением меня, и заключенных со мной генералов, что 3 сентября предложил комиссии, не ожидая выяснения обстановки во всем ее объеме, передавать дела в военно-революционный суд по группам, по мере выяснения виновности.
Костицын, зайдя в мою камеру, от имени Маркова, предложил мне обратиться совместно с ним к В. Маклакову, с предложением принять на себя нашу защиту. На посланную телеграмму Маклаков ответил согласием. Кроме того, наши близкие, жившие в Киеве, не рассчитывая на своевременность прибытия Маклакова, ввиду расстройства железных дорог и торопливости г. Иорданского, пригласили трех киевских присяжных поверенных{266}. Лично меня вопрос этот интересовал весьма условно, так как приговор бердичевского суда был предрешен его составом, обстановкой и настроениями.
Нас угнетала сильно полная неизвестность о том, что делается во внешнем мире. Изредка Костицын знакомил нас с важнейшими событиями, но в комиссарском освещении эти события действовали на нас еще более угнетающе. Ясно было, однако, что власть разваливается окончательно, большевизм все более подымает голову, и гибель страны, по-видимому, непредотвратима.
Около 8-10 сентября, когда следствие было закончено, обстановка нашего заключения несколько изменилась. В камеры стали попадать почти ежедневно газеты, сначала тайно, потом, с 22-го, официально. Вместе с тем, после смены одной из караульных рот мы решили произвести опыт: во время прогулки по коридору, я подошел к Маркову и заговорил с ним; часовые не препятствовали; с тех пор, каждый день мы все принимались беседовать друг с другом; иногда караульные требовали прекращения разговора - мы немедленно замолкали, но чаще нам не мешали. Во второй половине сентября допущены были и посетители; любопытство "товарищей" Лысой горы было, по-видимому, уже удовлетворено, их собиралось возле площадки меньше, и я выходил ежедневно на прогулку, имея возможность видеть всех заключенных, и иногда перекинуться с ними двумя-тремя словами. Теперь, по крайней мере, мы знали, что делается на свете, а возможность общения друг с другом, - устраняла гнетущее чувство одиночества.
Из газет мы узнали, как генерал Алексеев "после тяжкой внутренней борьбы" принял должность начальника штаба при "главковерхе" Керенском - очевидно для спасения корниловцев. И как через неделю он вынужден был оставить должность, не будучи в силах работать в тягостной атмосфере новаго командования.
Узнали подробно о судьбе Корнилова и о том, что возбужден вопрос о переводе нашей "бердичевской группы" в Быхов, для совместного суда с корниловской группой. Это известие вызвало живейший интерес, и большое удовлетворение. С этого дня главной темой бесед был вопрос: повезут или оставят.
Спрошенный мною по этому поводу при обходе камер, Костицын ответил:
- Ничего нельзя сделать. Ваш же генерал Батог настаивает на том, что перевод недопустим, и что суд должен состояться без замедления здесь, в Бердичеве.
Прокурор Батог - друг революционной демократии! Как странно, реакционер и крепостник. Славившийся жестокостью своих приговоров. Орудие внутренней политики в военном суде старого режима. Тот Батог, который 28 августа, придя ко мне с докладом, и глядя в сторону своими бегающими глазами, патетическим голосом говорил, по поводу моей телеграммы правительству:
- Наконец-то, этим предателям сказано во всеуслышание прямое, и заслуженное ими слово...
Хотел было поделиться с Костицыным своим недоумением, но воздержался: не стоит нарушать трогательной дружбы Батога и Иорданского.
Таким образом, свершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу Отечества.
Русские люди! Великая родина наша умирает. Близок час ее кончины.
Вынужденный выступить открыто - я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство, под давлением большевистского большинства советов, действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и, одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на рижском побережьи, убивает армию и потрясает страну внутри.
Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне, в эти грозные минуты, призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога - в храмы, молите Господа Бога, об явлении величайшего чуда спасения родимой земли.
Я, генерал Корнилов, - сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ - путем победы над врагом - до Учредительного Собрания, на котором он сам решит свои судьбы, и выберет уклад новой государственной жизни.
Предать же Россию в руки ее исконного врага, - германскаго племени, - и сделать русский народ рабами немцев, - я не в силах. И предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли.
Русский народ, в твоих руках жизнь твоей Родины!"
Этот приказ был послан для сведения командующим армиями. На другой день получена была одна телеграмма Керенского, переданная в комиссариат, и с этого времени всякая связь наша с внешним миром была прервана{263}.
Итак - жребий брошен. Между правительством и Ставкой выросла пропасть, которую уже перейти невозможно.
* * *
На другой день, 28-го, революционные учреждения, видя, что им решительно ничего не угрожает, проявили лихорадочную деятельность. В Житомире под председательством Иорданского заседали местные войсковые комитеты и представители социалистических партий. Делегаты фронтового комитета, не оправившиеся еще от испуга, пространно докладывали совещанию, как давно уже назревала в Бердичеве контрреволюция, какая делалась подготовка, как разбивались все усилия комитета привлечь в общее русло "революционной жизни" казаков 1-го Оренбургского полка, и т. д. Иорданский принял на себя "военную власть", произвел в Житомире ряд ненужных арестов, среди старших чинов главного управления снабжения, и за своей подписью, от имени своего, революционных организаций и губернского комиссара, выпустил воззвание, в котором весьма подробно, языком обычных прокламаций, излагалось, как генерал Деникин замыслил "возвратить старый режим, и лишить русский народ Земли и Воли".
В то же время, в Бердичеве производилась такая же энергичная работа, под руководством фронтового комитета. Шли беспрерывно заседания всех организаций, и обработка типичных тыловых частей гарнизона. Здесь обвинение было выставлено комитетом другое: "контрреволюционная попытка главнокомандующего, генерала Деникина, свергнуть Временное правительство, и восстановить на престоле Николая II". Прокламации такого содержания, во множестве распространялись между командами, расклеивались на стенах и разбрасывались с мчавшихся по городу автомобилей. Нервное напряжение росло, улица шумела. Члены комитета, в своих отношениях к Маркову, становились все резче и требовательнее. Получены были сведения о возникших волнениях на Лысой горе. Штаб послал туда офицеров, для разъяснения обстановки и возможного умиротворения. Один из них - чешский офицер, поручик Клецандо, который должен был побеседовать с командами пленных австрийцев, подвергся насилию со стороны русских солдат, и сам легко ранил одного из них. Это обстоятельство еще более усилило волнение.
Из окна своего дома я наблюдал, как на Лысой горе собирались толпы солдат, как потом они выстроились в колонну, долго, часа два митинговали, по-видимому все не решаясь. Наконец колонна, заключавшая в себе эскадрон ординарцев (бывших полевых жандармов), запасную сотню и еще какие-то вооруженные команды, с массой красных флагов, и в предшествии двух броневых автомобилей, двинулась к городу. При появлении броневика, угрожавшего открыть огонь, оренбургская казачья сотня, дежурившая возле штаба и дома главнокомандующего, ускакала наметом. Мы оказались всецело во власти революционной демократии.
Вокруг дома были поставлены "революционные часовые"; товарищ председателя комитета, Колчинский, ввел в дом четырех вооруженных "товарищей" с целью арестовать генерала Маркова, но потом заколебался и ограничился оставлением в приемной комнате начальника штаба двух "экспертов" из фронтового комитета, для контроля его работы; правительству послана радиотелеграмма: "Генерал Деникин, и весь его штаб, подвергнуты в его ставке личному задержанию. Руководство деятельностью войск, в интересах обороны, временно оставлено за ними, но строго контролируется делегатами комитетов".
Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу.
В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин, с 10-15 вооруженными комитетчиками, и прочел мне "приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданскаго", в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов, подвергались предварительному заключению под арестом, за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому по-видимому, стало стыдно применить аргументы "Земли", "Воли" и "Николая II", предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы.
Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий, - или Временное правительство, - что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию.
Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы с Марковым сели; пришлось долго ждать сдававшего дела Орлова возле штаба; мучительное любопытство прохожих, потом поехали на Лысую гору; автомобиль долго блуждал, останавливаясь у разных зданий; подъехали, наконец, к гауптвахте; прошли сквозь толпу человек в сто, ожидавшую там нашего приезда и встретившую нас взглядами, полными ненависти, и грубою бранью; разведены по отдельным карцерам; Костицын весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг; дверь захлопнулась, с шумом повернулся ключ, и я остался один.
Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму.
Революционная демократия праздновала победу.
А в те же дни, государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем, и выпускала на волю многих влиятельных большевиков - дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства.
1-го сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4-го сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России.
Камера No 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело - рядом зловонное место. По другую сторону - No 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул кажется, охранной роты - люди грубые, мстительные.
Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери - там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день - один, другой сменяются "общественные обвинители" у окна и у дверей - стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью... Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? "Хотел открыть фронт"... "продался немцам"... Приводили и цифру - "за двадцать тысяч рублей"... "хотел лишить земли и воли"... - это - не свое, - это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин - вот это свое! "Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля - сам посиди за решеткой... Барствовал, раскатывал в автомобилях - теперь попробуй полежать на нарах, с. с... Недолго тебе осталось... Не будем ждать, пока сбежишь - сами своими руками задушим"... Меня они - эти тыловые воины, - почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей - по чьей-то вине - изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике называли сь "тактическими соображениями"...
Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет:
- За что?
Проверка этапов жизни... Отец - суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета - 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее - 25 рублей пенсии матери. Юность - в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся - в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду. Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт "сознательной дисциплины". Да, господин Керенский, и это было в молодости... Отменил негласно дисциплинарные взыскания - "следите друг за другом, останавливайте малодушных - ведь вы же хорошие люди - докажите, что можно служить без палки". Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно:
- Теперь вам - не капитан Деникин. Поняли?..
- Так точно, г. фельдфебель.
Рота, рассказывали потом, скоро поправилась.
Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое - вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту... Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта - требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб - всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость.
Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.
- Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они...
Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю - просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.
В окне и в дверном глазке появились новые лица... Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса - самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили - взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: "Нас обслуживают два пленных австрийца... Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось - товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут... Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов - ведь еще не всех извели"...
Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!..
Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит "товарищей", и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям...
Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями - сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому - громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас... Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени...
Две недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства "товарищей", окружавших площадку перед гауптвахтой, и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце... Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления.
А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, - не знаю, друг или враг, - выводит высоким тенором песню: Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья...
Глава XXXVII. В Бердичевской тюрьме. Переезд "бердичевской" группы арестованных в Быхов
В тюрьму, кроме меня и Маркова, участие которых в событиях определяется предыдущими главами, были заключены следующие лица:
3) Командующий Особой армией, генерал от инфантерии Эрдели.
4) Командующий 1 армией, генерал-лейтенант Ванновский.
5)Командующий 7 армией, генерал-лейтенант Селивачев.
6) Главный начальник снабжения Юго-западного фронта, генерал-лейтенант Эльснер.
Виновность перечисленных лиц заключалась, в высказанной ими, солидарности с моей телеграммой No 145, а последнего, кроме того, в выполнении моих приказаний об изолировании фронтового района, в отношении Киева и Житомира.
7, 8) Помощники генерала Эльснера, генералы Павский и Сергиевский - лица, уже абсолютно не имевшие никакого отношения к событиям.
9) Генерал-квартирмейстер штаба фронта, генерал-майор Орлов - израненный, сухорукий - человек робкий, и только исполнявший в точности приказания начальника штаба.
10) Поручик чешских войск Клецандо, ранивший 28 августа солдата на Лысой горе.
11) Штабс-ротмистр князь Крапоткин - старик свыше 60 лет, доброволец, комендант поезда главнокомандующего. Совершенно не был посвящен в события. В случайной беседе его с одним из наших адъютантов выяснилось, что в его распоряжении имеется дисциплинированная поездная охранная команда, которою и сменили, за несколько дней до 27-го, большевистскую охрану дома главнокомандующего. Кроме того, князь Крапоткин говорил всем солдатам "ты", считая, что они ему годятся во внуки. Других преступлений следствие ему не инкриминировало.
Вскоре генералы Селивачев, Павский и Сергиевский были отпущены. Князю Крапоткину объявили об отсутствии состава преступления 6 сентября, но выпустили только 23-го, когда выяснилось, что нас не будут судить в Бердичеве. Для обвинения нас в мятеже, нужно было сообщество восьми человек, никак не меньше. Наши противники были очень заинтересованы этой цифрой, желая соблюсти приличия... Впрочем, отдельно от нас, при комендантском управлении содержался в запасе, и даже был впоследствии отвезен в Быхов еще один арестованный военный чиновник Будилович - немощный телом, но бодрый духом юноша, который позволил себе однажды сказать гневной толпе, что она не стоит и мизинца тех, кого заушает{263}... Больше ничего преступного за ним никто не числил. В случайно, может быть умышленно, попавшем в мою камеру единственном номере газеты, на второй или третий день ареста, я прочел указ Временного правительства правительствующему сенату, от 29 августа:
"Главнокомандующий армиями Юго-западного фронта, генерал-лейтенант Деникин, отчисляется от должности главнокомандующего, с преданием суду за мятеж.
Министр-председатель А. Керенский.
Управляющий военным министерством Б. Савинков".
Такие же указы в тот же день отданы были о генералах Корнилове, Лукомском, Маркове и Кислякове. Позднее состоялся приказ об отчислении ген. Романовского.
На второй или третий день ареста, на гауптвахте появилась приступившая к опросу следственная комиссия, под наблюдением главного полевого прокурора фронта, генерала Батога, под председательством помощника комиссара Костицына, и в составе членов:
Заведующего юридической частью комиссариата, подполковника Шестоперова;
Члена киевского военно-окружного суда, подполковника Франка;
Членов фронтового комитета, прапорщика Удальцова и младшего фейерверкера Левенберга.
Мое показание, в силу фактических обстоятельств дела, было совершенно кратко и сводилось к следующим положениям: 1) все лица, арестованные вместе со мною, ни в каких активных действиях против правительства не участвовали; 2) все распоряжения, отдававшиеся по штабу в последние дни, в связи с выступлением генерала Корнилова, исходили от меня; 3) я считал и считаю сейчас, что деятельность Временного правительства преступна, и гибельна для России; но тем не менее, восстания против него не подымал, а, послав свою телеграмму No 145, предоставил Временному правительству поступить со мной, как ему заблагорассудится.
Позднее главный военный прокурор Шабловский, ознакомившись со следственным делом и с той обстановкой, которая создалась вокруг него в Бердичеве, пришел в ужас от "неосторожной редакции" показания.
Уже к 1-му сентября Иорданский доносил военному министерству, что следственной комиссией обнаружены документы, устанавливающие наличие давно подготовлявшегося заговора... Вместе с тем литератор Иорданский запросил правительство, может ли он, по вопросу о направлении дел арестованных генералов, действовать в пределах закона, сообразно с местными обстоятельствами, или же обязан руководствоваться какими-либо политическими соображениями центральной власти. Ему был дан ответ, что действовать надлежит, не считаясь ни с чем, как только с законом, и... принимая во внимание обстоятельства на местах. {265}
В силу такого разъяснения, Иорданский решил предать нас военно-революционному суду, для чего от одной из подчиненных мне ранее дивизий фронта был приготовлен состав суда, а общественным обвинителем предназначен член исполнительного комитета Юго-западного фронта, штабс-капитан Павлов.
Таким образом, интересы компетентности, нелицеприятия и беспристрастия были соблюдены.
Иорданский был так заинтересован скорейшим осуждением меня, и заключенных со мной генералов, что 3 сентября предложил комиссии, не ожидая выяснения обстановки во всем ее объеме, передавать дела в военно-революционный суд по группам, по мере выяснения виновности.
Костицын, зайдя в мою камеру, от имени Маркова, предложил мне обратиться совместно с ним к В. Маклакову, с предложением принять на себя нашу защиту. На посланную телеграмму Маклаков ответил согласием. Кроме того, наши близкие, жившие в Киеве, не рассчитывая на своевременность прибытия Маклакова, ввиду расстройства железных дорог и торопливости г. Иорданского, пригласили трех киевских присяжных поверенных{266}. Лично меня вопрос этот интересовал весьма условно, так как приговор бердичевского суда был предрешен его составом, обстановкой и настроениями.
Нас угнетала сильно полная неизвестность о том, что делается во внешнем мире. Изредка Костицын знакомил нас с важнейшими событиями, но в комиссарском освещении эти события действовали на нас еще более угнетающе. Ясно было, однако, что власть разваливается окончательно, большевизм все более подымает голову, и гибель страны, по-видимому, непредотвратима.
Около 8-10 сентября, когда следствие было закончено, обстановка нашего заключения несколько изменилась. В камеры стали попадать почти ежедневно газеты, сначала тайно, потом, с 22-го, официально. Вместе с тем, после смены одной из караульных рот мы решили произвести опыт: во время прогулки по коридору, я подошел к Маркову и заговорил с ним; часовые не препятствовали; с тех пор, каждый день мы все принимались беседовать друг с другом; иногда караульные требовали прекращения разговора - мы немедленно замолкали, но чаще нам не мешали. Во второй половине сентября допущены были и посетители; любопытство "товарищей" Лысой горы было, по-видимому, уже удовлетворено, их собиралось возле площадки меньше, и я выходил ежедневно на прогулку, имея возможность видеть всех заключенных, и иногда перекинуться с ними двумя-тремя словами. Теперь, по крайней мере, мы знали, что делается на свете, а возможность общения друг с другом, - устраняла гнетущее чувство одиночества.
Из газет мы узнали, как генерал Алексеев "после тяжкой внутренней борьбы" принял должность начальника штаба при "главковерхе" Керенском - очевидно для спасения корниловцев. И как через неделю он вынужден был оставить должность, не будучи в силах работать в тягостной атмосфере новаго командования.
Узнали подробно о судьбе Корнилова и о том, что возбужден вопрос о переводе нашей "бердичевской группы" в Быхов, для совместного суда с корниловской группой. Это известие вызвало живейший интерес, и большое удовлетворение. С этого дня главной темой бесед был вопрос: повезут или оставят.
Спрошенный мною по этому поводу при обходе камер, Костицын ответил:
- Ничего нельзя сделать. Ваш же генерал Батог настаивает на том, что перевод недопустим, и что суд должен состояться без замедления здесь, в Бердичеве.
Прокурор Батог - друг революционной демократии! Как странно, реакционер и крепостник. Славившийся жестокостью своих приговоров. Орудие внутренней политики в военном суде старого режима. Тот Батог, который 28 августа, придя ко мне с докладом, и глядя в сторону своими бегающими глазами, патетическим голосом говорил, по поводу моей телеграммы правительству:
- Наконец-то, этим предателям сказано во всеуслышание прямое, и заслуженное ими слово...
Хотел было поделиться с Костицыным своим недоумением, но воздержался: не стоит нарушать трогательной дружбы Батога и Иорданского.