– Их творчество имперсонально! – декламировал Филатов. – Мы должны от копания в личности перейти к пониманию имперсонального… – Он обкатывал это слово губами и языком, пробовал на зуб и жмурился от благородного терпкого вкуса. – Постигать имперсональность!
   – Имперсональная машина! – засмеялась малашкинская спутница.
   – Имперсональное дело! – подхватил Малашкин.
   – Я минералки принесу, – сказал Саша, встал и пошел на кухню.
   На кухне жена вынимала пирог из духовки. Саша помог ей, подхватил край противня полотенцем.
   – Значит, Коробцов не придет? – спросила она.
   – Значит, – пожал плечами Саша. – Так даже лучше, Севка ведь объяснил, ты же слышала. Севка прав, наверное.
   – Наверное, – согласилась жена. – А Волковы?
   С Волковыми, кстати, была легкая заминка. Они обещали непременно быть, но чуть позже. Они провожали Тамару Дюфи, была такая французская старуха, внучатая племянница того самого Дюфи, примитивиста. Надо было проводить ее в Шереметьево, самолет уходит в шесть сорок пять, ну, то да се, в общем, к восьми железно. Ну, к полдевятого.
   – Не знаю, – сказал он. – Обещали прийти. Я тут при чем?
   – Ни при чем, – кивнула она. – А потом они нас позовут, и мы примчимся, так?
   – Нет, не так. Не хочешь – не примчимся. Как хочешь.
   – Я хочу, чтоб ты сам решил. – Она резала пирог и выкладывала куски на блюдо.
   – Изволь, – вздохнул Саша. – Я все решил: звонят Волковы, я их отсылаю на три буквы. Идет?
   – Тебе решать, – сказала жена, взяла блюдо с пирогом и пошла в комнату. Саша пошел за ней. Вспомнил, что хотел взять минералку, снова вернулся на кухню. Присел на табурет. В комнате, слышно было, раскладывали пирог, пробовали, нахваливали. Саша сидел, глядя в стену, и ногой пошевеливал под столом лежащие бутылки, чтоб слышно было, чтоб все думали, что он не просто сидит и отдыхает от них, а набирает под мышку бутылки.
 
   – Эй, именинник! – громко позвал Малашкин. – Ты где? Имеется имперсональный тост! – И послышался снисходительный смех Филатова.
   Тост был опять за здоровье именинника, то есть вполне персональный. Малашкин был упорно однообразен в тостах: на свадьбе пил только за здоровье молодых, на Первомай – с праздничком, а здесь он все время поднимал рюмку за именинника и его жену, за именинника и его талант, и вот теперь решил выпить за именинника и его фамилию.
   – В смысле – за семейство? – спросила жена Филатова.
   – Проще! – взмахнул рукой Малашкин. – За фамилию в смысле Шаманов. Ух! Шаманов!!! – загудел он. – Роскошная фамилия, специально для художника. Ну вот что – я? Малашкин-Букашкин… Несерьезно! Мелко! А как скажешь «Александр Шаманов, художник», сразу ясно: талантливый, бородатый и пьяный! Ура! – И опрокинул рюмку.
   – Пока не пьяный, – сказал Саша. – Наливай еще!
   – Коньяк не водка, много не выпьешь! – засмеялся Малашкин.
   – В каком смысле? – поморщился Саша. Малашкин молчал, закусывая. – Нет, погоди, ты что в виду имеешь?
   – Ничего, – вздохнул Малашкин.
   – Погоди! – Саша подсел к нему поближе, благо предназначенные для Волковых стулья оставались свободны. – Ты что, считаешь, что я нарочно коньяк купил, чтоб ты меньше выпил?
   – Я же говорю, пьяный! – И Малашкин похлопал его по плечу. – Все, Саня, все, не шуми, не бери в голову.
   – Нет, погоди… – и Саша кивнул на стол, – что, разве плохо? Разве мало выпивки? А не хватит – у меня еще есть.
   – Пожалей! – захохотал Малашкин. – Пощади! Извини! Беру слова назад! Лучше налей!
   – Вот и слава богу. – И Саша свинтил пробку с третьей бутылки, хотя вторая была еще не допита.
   Всего он выставил на стол четыре бутылки, но на шесть человек при трех женщинах и одном непьющем даже три бутылки было много, и ясно было, что четвертую не тронут. Саша неизвестно зачем снял ее со стола и поставил на окно. Наверное, зря он это сделал. Потому что жена Филатова принялась звонить дочке, уговаривать ее ложиться спать, потому что уже одиннадцатый час, а завтра в школу.
   Потом стала звонить малашкинская спутница Таня. Она говорила вполголоса, отгораживала микрофон ладошкой, и ясно было, что она скована какими-то домашними обязательствами. Малашкин снисходительно наблюдал, как она юлит и выкручивается.
   – Кто это ее допрашивает, интересно? – шепотом спросил Саша.
   – Это нас не касаемо, – вздохнул Малашкин.
   Спутница положила трубку, развела руками и пальцем постучала по часикам.
   Малашкин поднялся со стула:
   – Извини, старик…
   Саше не захотелось его упрашивать.
   – На посошок? – равнодушно спросил он.
   – Да нет, хватит, – сказал Малашкин. – Хотя ладно, давай полрюмочки.
   Пригубили.
   – Спасибо, старик! Спасибо! – поклонился он Сашиной жене.
   – Мы, пожалуй, тоже, – поднялась жена Филатова. – А то если Ленку не уложишь, она завтра будет как больная и на всех кидаться. Вы сами к нам заходите, ладно?
   – Да, конечно… – В прихожей они долго пожимали друг другу руки. – Обязательно придем. И вы тоже. Звоните и приходите.
   – Спасибо. Пока! – Дверь захлопнулась.
 
   Пока, пока, пока…
   Саша вернулся в комнату, сел за стол, нехотя налил себе рюмку.
   – Может, не надо? – следом вошла жена.
   – Не надо. – Он отодвинул рюмку. – Ну как?
   – Так, – сказала она. – Ничего. Ты только не огорчайся.
   – Я и не огорчаюсь.
   – Вот и слава богу, – улыбнулась жена.
   – Садись, поболтаем, – обрадовался Саша.
   – Надо посуду убрать, – сказала жена. – Четверть двенадцатого.
   Да, конечно, ей завтра на работу.
   Она обошла стол, на ходу расстегивая и снимая через голову платье, превращая зал праздничного застолья в спальню. Однокомнатная квартира – куда денешься. Она повесила платье в одежную секцию «стенки», вышла, через миг вернулась в халате, собрала тарелки, сверху поставила салатницу, сложила в нее вилки и ножи, прижала эту стопку к животу, свободной рукой – четырьмя пальцами – подхватила четыре стакана для минералки. Коленом открыла дверь, пошла на кухню.
   Саша вылил коньяк из рюмки обратно в бутылку. Итак, четвертая бутылка осталась нетронутой, да еще в этой почти половина, но это ладно, не в счет. Итого – одна здесь и две штуки на кухне, три бутылки коньяка – это целое состояние. Значит, можно будет кого-нибудь позвать на Первомай и даже пойти к тестю и теще на День Победы, и не с вафельным тортиком, а с бутылочкой коньячку, и это очень даже кое-что… Боже мой! О чем он думает? Чему радуется? Что коньяк сэкономил?
 
   А вообще – о чем должен размышлять художник? Другой вопрос, должен ли он этак специально размышлять, но ладно – о чем он должен просто думать? Колорит, светотень, перспектива? Золотой фон, Павел Флоренский, имперсональное творчество ранних возрожденцев? Филатов просто тренируется, думал Саша, обкатывает разные фразочки для будущих статей. Если совсем честно, Филатов среди них самый талантливый. Паша Яроцкий просто счастливчик, удачник, «пёрщик», как выражаются в преферансе; ему просто прет отовсюду. Малашкин – стилизатор и середняк, держится на связях, пустой квартире, девочках и все такое. А вот Филатов – это серьезно. Саша помнил его страшно лихие иллюстрации к «Крейцеровой сонате» – Филатов подал их в качестве дипломной работы, и был обвинен (а) в порнографии, (b) в искажении классики и (с) в надругательстве над образом Л. Н. Толстого, ибо непристойность иллюстраций была в том, что они были сделаны как бы с точки зрения похотливого старикашки, который тут же и подглядывает в замочную скважину. Листы ходили по рукам, и в итоге их напечатали в Мюнхене, в Graphisсhe Kunst. Филатова вызвали куда надо и крепко побеседовали. Но вместо предполагаемых жутких санкций Филатов спокойно получил диплом и вдруг стал ездить по заграницам, представлять и участвовать, а также выступать в печати с текущей критикой, пересыпанной разными теоретическими блестками.
 
   Однажды Саша прямо попросил Филатова: помоги! Напиши, напечатай, сделай хоть что-нибудь! Стыдно просить, за тебя стыдно, ты же мой друг, сам мог бы догадаться, видишь, как я живу – только в коллективных выставках и мелкие заказы в Комбинате… На что Филатов сказал, что у него давно уже готов очерк об Александре Шаманове, и даже помахал перед носом тонкой папочкой, – «но беда в том, что нынче такое время, позитив совсем не идет. Легко идет только негатив. Вот если бы ты был бездарный, наглый, зажравшийся секретарь правления Союза художников…» – улыбнулся Филатов. «Тогда бы я тебя не просил…» – тоже попытался улыбнуться Саша. «Ну, или бы тебя как-нибудь зверски травили, но ведь нет же? Как-нибудь по-особенному зажимали, перекрывали кислород, но ведь тоже нет? А если да, то расскажи! Говори правду! Может, скрываешь что-то?» Саша молчал: скрывать было нечего, никто его не зажимал и не травил. Просто карта не шла. «Ну, вот видишь, – совсем уже по-отечески говорил Филатов. – Ведь твои проблемы, старик, ты уж извини, – обычные проблемы». Так. Значит, для друга Филатова он просто один из многих. Что у вас там, товарищ Шаманов? Ах, не выставляют, ах, не прославляют, не заваливают заказами? Но это судьба многих талантливых художников. Крепитесь, мужайтесь, наше дело не для слабых… «Ну, или если бы ты совсем бедствовал, голодал, к примеру! – продолжал Филатов. – Ведь нет? И слава богу. Но ты не кисни, что-нибудь придумаем, непременно что-нибудь придумаем!» И Филатов примерно два-три раза в год упоминал Сашу среди молодых, но уже сложившихся мастеров. Список человек на десять, и А. Шаманов в конце, потому что никого на Э, Ю, Я не находилось. Один раз была даже врезка с его гравюрой. Филатов после этого называл себя не иначе как «твой верный маршан и менеджер», что значило: неоплатный благодетель. А жена, бедная, радовалась: «О тебе пишут, тебя печатают, а ты киснешь! Ты не имеешь права киснуть!»
 
   Но если со стороны взглянуть, Филатов прав: он ведь не бедствует, не голодает. У него кооперативная квартира на Грузинском Валу, заметьте – не в Чертово-Дальнем, а просто-таки в центре Москвы. У него есть мастерская от родного горкома графиков. Есть машина. Более того, у родителей жены есть дача, куда они могут ездить всякую субботу-воскресенье… Но это со стороны, а на самом деле он всю жизнь думает все об одном и том же, всю жизнь, и весь сегодняшний день, свой день рождения, тоже: деньги, деньги, деньги, житье, житье, житье. Получить заказ, пробить гравюрку на выставку, опять заказ, опять деньги. Заработать, с умом потратить, при этом не переставая искать новый заработок. Если хоть чуть перестанешь, ослабишь поиск, то все – потом полгода будешь латать разрыв, штопать его, затягивать, наращивать края. Разрыв между последним разменянным четвертаком и гонораром, который будет через месяц, да и то если в бухгалтерии будут деньги. Какое свинство – почему-то у них в бухгалтерии часто не бывает денег. И при этом все эти бухгалтерские дамы и девочки, которые все время то в отпуску, то в декрете, то вышла, то у руководства, то уехала в банк, – а если она в декрете или на больничном, то всё, хана, жди еще месяц, потому что только эта бесценная Леночка может тебе рассчитать, и только эта заветная Тамара Никитична может тебе подписать, – так вот, все они пятого и двадцатого получают зарплату. А на Сашу смотрят как на классового врага, потому что он получает аж тыщу рублей – лучше посчитали бы, сколько раз в году он эту тыщу получает и сколько это в месяц выходит. Один раз он совсем осатанел от этих откладываний, денег не было совсем, плюс к тому жена болела и ее зарплаты тоже не было, кредит у тещи с тестем был исчерпан, а у отца просить было бессмысленно – и не даст, и долго будет ставить себя в пример, объяснять, каков должен быть мужчина, кормилец и глава семьи.
 
   А что с него возьмешь, с полуслепого пенсионера? До сих пор ощупью добирался до универмага и с пенсии покупал носки в тон галстука или носовой платок в тон шляпы. На улице похож был на городского сумасшедшего – именно из-за этих вещиц в тон. Оранжевый галстук, оранжевый платочек из нагрудного кармана и оранжевые носки, сияющие из-под коротковатых наглаженных брюк. Смотрел на себя в стекла витрин, то прижимая к глазам толстые очки, то пытаясь взглянуть поверх. Саше было стыдно выводить его на прогулку положенный раз в неделю. Был бы ребенок – другое дело, ходил бы навещать дедушку. Ребенка не было.
 
   Так вот. Денег взять было совсем неоткуда, а роскошный испанский двухтомник «Эль Греко и его школа» в букинистический не приняли: отделы искусства были завалены-забиты тем, что три года назад не мечталось и в руках подержать; инфляция, наверное; но хрен с ней, с инфляцией, пусть о ней богатые думают, – и вот вся эта голодуха подошла наконец к шестому июня, выплатной день в Комбинате, а ему там должны четыреста рублей. Но оказалось – в кассе нет денег, все платежи перенесены, но пусть он не беспокоится, в начале следующего квартала… Вот тут он потерял лицо, заорал, чтоб ему дали такую бумажку, справочку для продмага, чтоб ему до начала следующего квартала отпускали в долг, чтоб они там в прод маге не беспокоились! На него посмотрели как на безумного. Вернее, как на дурака. А он – это его, кстати, Малашкин подучил – орал, что по советским законам через десять дней после приемки работы деньги должны быть выплачены, и даже вспоминал постановление Совмина и Минфина номер такой-то, от такого-то числа и года. И на него все равно смотрели как на дурака, и говорили, что он, разумеется, прав, что действительно есть такое постановление, но что же делать, в кассе нет денег. «Честное слово, нет, можете убедиться. Галочка, покажите товарищу сейф, пусть товарищ сам убедится, можно, Татьяна Степановна?»
   А Татьяна Степановна, подняв глаза, сочувственным полушепотом спросила: «У вас правда трудно с деньгами?» Казалось, она собирается предложить ему десяточку взаймы. Он вышел, шарахнув дверью. Потом подлый Малашкин объяснил: «Надо было поплюскать глазками и поныть: „Правда, трудно, Татьяночка Степанночка, булку с кефиром купить не на что…“». «И что?» – злился Саша. «А то, что у них всегда в загашнике десяток кусков. Если говорят в „кассе пусто“, значит, десяток кусков есть. Вдруг Харитонов заявится или Кравец, с ними такие штучки не пройдут. Ах, денег нет? Нет денег, так пусть пишут гарантийное письмо на соседний комбинат, пусть где хотят занимают, а мои деньги – на стол, иначе прямо сейчас к юристу и в суд!» Прочитав мораль, Малашкин одолжил до выдачи. Саша сделал все тайком от жены – как будто это он сегодня получил. А когда получил, тихонько отдал Малашкину. Малашкин говорил: «Или бей на жалость, умоляй-упрашивай, а если уж уперся в закон, то стой, как в Сталинграде. На них есть и объединенная бухгалтерия, и генеральная дирекция, и вообще… И вообще действуй последовательно, Шаман Иваныч… А лучше всего – носи подарочки. Духи и шоколадки. Дружи!»
 
   Хотелось разбогатеть. Не просто стать обеспеченным человеком, а именно разбогатеть, сказочно, непристойно. Разъезжать по курортам, наряжать жену, швырять деньги без счету – и уничтожить, раздавить, побороть свою вечную скупость. Скупость нетающей льдинкой сидела в груди, непобедимая, как блокадный голод, как лагерный страх. Скупость, всосанная с материнским молоком, потому что родители были бедные. Бедные и скупые. Отец, как теперь злобно понимал Саша, был настоящим нищим барином. Как был редактором в издательстве, так и все, пальцем не пошевелил, чтобы заработать. Даже внутренние рецензии почти не писал. И мама – участковый врач.
   «Больше туфель износит, чем денег принесет», – нелюбовно шутил отец. Но при этом старались не показать виду. Мама моталась по комиссионкам и уценёнкам, перешивала, перекрашивала. Гостей почти не приглашали, но если да – то непременно с коньяком, запеченной рыночной свининой и киевским тортом. Остатками гостевой свинины потом целую неделю заправляли картошку. Мамины непременно французские духи – пузырька хватало на год. Отец не отставал – лосьон до бритья, лосьон после бритья. Получек, премий и тиража облигаций ждали, как сошествия святого духа. И вечный расчет, как бы купить вещь дешевую, но чтоб выглядела дорого, выгадать, сэкономить, не промахнуться… Бедность карабкалась, обдирая локти, к жизни сытой и изящной, но не так, неверно, неправильно! Там, где нормальные, здравые люди стали бы искать приработка, ишачить, деньгу зашибать, пусть даже в авантюры какие-то кидаться – нет, они старались еще чуть-чуть поджаться, все рассчитать, исключить лишние траты. Мама нашла себе портниху, которая шила – вернее, перешивала ей – почти бесплатно. Безногая тетка. Шила бесплатно за то, что мама два раза в месяц закупала ей продукты – на портнихины деньги, естественно.
 
   И при всем при этом, еще живя в коммуналке, купили «Волгу» самой первой модели, с бегущим оленем на радиаторе. Тогда они страшно дешево стоили, примерно как теперь «Запорожец», а у отца были сбережения. Кажется, чье-то наследство, Саша не помнил. Но зато помнил, как во всех денежных разговорах – а других разговоров вроде и не было – отец непременно прибавлял: «Правда, у меня есть некоторые сбережения, но…» Но вот это «но» наступило. Фестиваль, спутник, американская выставка – вдруг забрезжила какая-то другая, веселая, элегантная жизнь, и отец, бедняга, сердцем принял этот мираж. В издательство пришла разнарядка на две машины – он оказался единственным желающим. Тогда собственная машина была некоторой дикостью – наверное, как сейчас собственный вертолет. Вот государственная, персональная – другое дело. Машина сослужила отцу худую службу – ему светило небольшое, но все-таки повышение. С покупкой машины вопрос был снят – начальство решило, что он и так в полном порядке, раз на собственной машине ездит.
 
   Сашу обступили мальчишки, когда он вышел во двор, ожидая отца, – они всей семьей собирались на воскресную автомобильную прогулку – боже, слова-то какие! – вышел во двор и попинал колесо сандаликом, а потом присел на бампер. «Ты чего? С ума?» – «А чего?» – «А то сейчас выскочат, ухи надерут!» – «А вот не надерут, это наша машина!» – «Врешь! – упоенно закричали все. – Врешь-врешь-врешь, это артиста Семенова с шестого этажа!» Ребята чуть не побили Сашу за такую узурпацию, но он стойко дождался папу с мамой, сел и хлопнул дверцей, ни на кого не глядя. Но потом открутил окно и показал нос. За это назавтра два колеса оказались спущены, и отец отчитал Сашу за неумение ладить с толпой, как он выразился. Правда, тогда колеса спускали куда добрее. Не кололи и не резали, боже упаси. Просто вставляли спичку в ниппель, и всё. Даже колпачок оставляли лежать рядом на асфальте, так что надо было только подкачать баллон.
   Вот когда Саша понял, что надо быть артистом. Артистом, писателем, художником – потому что им можно иметь собственную машину. Им все можно – поздно ложиться и поздно вставать, не ходить каждый день на работу, сидеть в ресторане веселой компанией, жениться на красивых женщинах, тоже артистках и художницах, можно ездить за границу, носить модные разноцветные свитера, и никто не спросит – товарищи, а на каком, собственно, основании?… А если спросит, то ему объяснят: это же артисты, им же можно! Ну, раз артисты, тогда да. Тогда извиняюсь…
 
   Отец отдал Саше машину, когда стал совсем плохо видеть. Когда стало минус восемь, отдал. Саша, конечно, был рад, но по-честному сказал отцу, что лучше бы ее продать, а деньги подкладывать к пенсии. Но отец сказал, что за нее очень мало, просто совсем мало дадут, он узнавал в комиссионном магазине. «Так какой же дурак машину через комиссионный продает?» – сказал Саша. «Этот дурак – я, – надменно ответил отец. – Спекулировать не умею, и учиться не желаю! И тебе не советую».
   Машина была старая, но крепкая – отец ездил очень редко. Но лучше бы он ее все-таки продал, честное слово, потому что с тех пор он каждый раз напоминал, что сына своего он не только вырастил-выкормил, дал образование, но еще и машиной снабдил – «а собственным автомобилем в вашем возрасте, молодой человек, не всякий сын министра похвастается!». Мама умерла чуть раньше, умерла просто от усталости и удивления. Поняла наконец, с кем жизнь прожила. Потому что отец ушел на пенсию, что называется, с обеда, день в день, и глаза у него начали болеть именно тогда. И он сразу заявил на семейном собрании по поводу этого события – заявил, что он всю жизнь работал, себя не жалеючи, вот, все глаза проглядел на этих верстках и гранках, семью содержал, как мог, – строго поднял он палец, заранее отметая возможные разговорчики, что не так уж и хорошо содержал, – как мог, содержал семью, а теперь он на заслуженном отдыхе, и просит освоиться с этим положением и, наверное, пересмотреть некоторые статьи бюджета. Проще говоря, раньше он получал двести двадцать, иногда плюс премия, а сейчас сто десять ноль-ноль, и все. Заслуженный отдых. Но жили-то копейка в копейку, Саша свою стипендию тоже отдавал, получая единый проездной билет, каждый учебный день бутерброды с брынзой и чай в термосе, рублей пять карманных денег и курево натурой. Сигареты «Прима» из расчета две пачки на три дня, то есть раз в месяц двадцать пачек клал на его подвесной секретер отец на другой день после получения сыновней стипендии. Двадцать плоских блекло-красных пачек, перепоясанных широкой лентой из серой бумаги. Сказал бы – перепоясанных бандеролью, но бандероль бывает на сигарах, и она глянцевая, цветная, с золотыми медалями, голубыми картинками и надписями по-испански. Коиба, Куаба, Партагас. Deliciosas. Especiales.
   Да. Так о чем это я?
   О том, что Саша не мог даже сэкономить на табаке. Но не это главное. Главное, что недостающие сто десять рублей надо было где-то брать, как-то восполнить, бюджет сокращать было некуда, а у Саши был как раз диплом, и мама запретила ему грузить мешки или рисовать в учреждениях стенгазеты, потому что диплом был непростой. В порядке эксперимента пять наилучших дипломников должны были поехать в Италию на стажировку, как в добрые старые времена посылала Академия художеств. Туда, где негой юга дышит небосклон. Мама взяла ночные дежурства на неотложке. Она умерла, а Саша не поехал на стажировку, но не поэтому, а просто не попал в счастливую пятерку, хотя за диплом получил «отлично».
 
   У родителей жены было все наоборот: и зарабатывали хорошо, и ни на что не претендовали. Тесть после какой-то большой неприятности – что за неприятность, об этом в семье не говорили – ушел из инженеров в рабочий класс. Так, из принципа – инженер, бауманец, сын инженера и внук инженера, а двоюродный дедушка, вообще, дореволюционный почетный академик, строитель Николаевской судоверфи. Сами видите – потомственный интеллигент, а вот пожалуйста – всю пятилетку две нормы в смену, а почему? А потому, что интеллигентный человек, руки к правильному месту приделаны. Потом он стал бригадиром, а там пошел бригадный подряд, хозрасчет и все такое, так что с деньгами было все в порядке. Тем более что ни он, ни теща не стремились ни к чему этакому – жили в хрущевской кирпичной пятиэтажке в двухкомнатной квартире, сытно ели, добротно одевались, ездили отдыхать по путевкам со скидкой, так что с первым взносом на кооператив помогли безо всякой натуги и даже к новоселью подарили телевизор, он до сих пор работает, старый ламповый «Рубин».
 
   С кооперативом тоже пришлось нахлебаться. В квартире жили тесть с тещей и двумя дочерьми – у Сашиной жены была старшая сестра. Четыре человека на жилой площади тридцать три метра. Восемь на человека, о постановке на учет и речи быть не могло – ставили, если меньше пяти метров на нос. Даже с кооперативом не проходило из-за этих лишних метров. Саша возмущался: «Безобразие, человек хочет купить себе квартиру на свои деньги!» «На свои, на свои…» – мимоходом вздыхала старшая сестра жены, ибо известно было, что три четверти первого взноса одалживает тесть. Саша пытался вскочить из-за стола, тесть клал ему на плечо крепкую руку, сажал на место. «Действительно, безобразие», – соглашался он, строго и прямо глядя на старшую дочь, а та громко выходила из кухни, что-то хмыкая своей младшей сестрице – нашла, мол, себе сокровище голоштанное. Сама она так и не вышла замуж.
   Саша не хотел выписываться из родительской квартиры. Мама умерла, а отец хоть и покупал себе перчатки в тон ботинкам, но вообще здорово сдал, одряхлел, и жалко было, что квартира пропадет. А еще жальче, что отец мог выкинуть какую-нибудь стариковскую штуку: однажды, зайдя к нему в воскресенье, Саша застукал его с окномойщицей из фирмы «Заря». Ей было двадцать четыре года, сама из Нижнеудинска – эк ближние концы! – а Николаю Алексеевичу просто помогает, у него столько книжек, он такой интересный человек, и пожалуйста, не надо думать ничего плохого, у нее жених-офицер, служит в Мурманске… Скупость, давняя скупость взыграла в Саше, опять захотелось выгадать, сэкономить, и уж конечно, не хотелось быть благодетелем нижнеудинской феи и ее жениха-офицера.
 
   Однако из квартиры пришлось выписываться, потому что отец не желал ее разменивать. «Об этом не может быть и речи!», – он взмахивал рукой, отметая любые прекословия. Но прописать туда Сашину жену тоже не хотел. Хотя впрямую не отказывал. «Мне не так просто на это решиться, – говорил он. – Я не хочу на старости лет оказаться в коммуналке». – «Да мы же не собираемся здесь жить. Это так, на всякий случай». – «На какой такой всякий случай? Понимаю, понимаю, – саркастически хохотал отец. – Но я не обижаюсь, люди смертны, и я в том числе… – он надменно щурился, – я опасаюсь не смерти, а жизни, сын мой. Вдруг, представь себе, ты разведешься с женой?» – «И что?» – «И тогда она будет иметь полное право врезать замок и повесить на кухне график уборки мест общего пользования! А вот этого я бы не хотел». – «Господи! – чуть не выл Саша. – Да она интеллигентный человек!» – «Верю». – «Да мы не собираемся разводиться!» – «Верю. Но мне надо все взвесить… Не торопи меня, не понукай».