Денис Викторович Драгунский
Третий роман писателя Абрикосова

РАССКАЗЫ

КОНСПЕКТ

   Лежа в постели, глядя в потолок и рассасывая под языком ежевечернюю четвертушку таблетки очень легкого транквилизатора, Вадим Петрович вдруг почувствовал, что он не один. Он покосился на жену, она уже спала, красивая и крупнолицая, и ребенок за стенкой спал тоже. Да нет, не в том смысле, разумеется, – и Вадим Петрович в темноте наморщил лоб. Кто-то или что-то еще есть у него, кроме того, что рядом, что он всегда обязан чувствовать и помнить, с чем стерпелся или слюбился, какая разница… Но что? Или – кто? Странное чувство, гнетущее и беспокойное одновременно. «Он понял, что кольцо сжимается!» – такой вот дешевой детективной фразой посмеялся сам над собой Вадим Петрович, но на всякий случай зажег ночник, отвинтил крышку флакона, ногтем отколол от крошащейся таблетки еще одну четвертушку, отправил в рот и быстро растер языком по небу. «Ш-ш-ш…» – зашикала жена, сквозь сон отозвавшись на свет. «Ш-ш-ш…» – ласково ответил ей Вадим Петрович, загасил ночник, лег на спину и стал вспоминать, что и кто у него есть, и что же это такое он мог забыть, вернее, вспомнить, что забыл.
   Были же с ним такие истории – вот, например, разговаривал с приятелем, и вдруг вспомнил, что еще прошлым летом взял у него под пожарную нужду и железно до вторника энную сумму денег, от стыда прямо в пот бросило, а главное, денег с собой не было, чтобы сразу, в виде шутки – «ах, мол, целый год таскаю, голова дырявая…» – сразу чтобы и отдать. Верней, деньги с собой были, но как раз точно эта сумма, и нужно было покупать продукты на дачу, на целую неделю, и он бормотал разные дурацкие извинения, все-таки пытаясь пошутить, а приятель, отводя глаза, говорил что-то вроде «будут – отдашь» – в общем, стыд и срам, но в этот раз Вадим Петрович был совершенно чист как от долгов, так и от всяких ненужных связей… Давно уже чист, с некоторым сожалением подумал Вадим Петрович, хотя, по чести, в этих связях ничего хорошего не было, кроме неурочных звонков по телефону, а то и прямо дверь – случалось и такое с неосторожным Вадимом Петровичем. Сейчас ничто подобное не грозило, но сон не шел, хотя две четвертушки таблетки – это уже половинка, а больше принимать нельзя, потому что завтра проснешься с дурной головой.
   Вадим Петрович улегся поудобнее, раздернул под поясницей складки пижамы и быстро вспомнил всех родных, знакомых и сослуживцев, вспомнил старых институтских, с кем не виделся уже лет десять. Фамилию одного из них – Володя Старовойтов, Старовойтов Владимир Евгеньевич, такой маленький, всегда в шляпе и темных очочках, похож на сыщика из старой комедии, – его фамилию вспоминал минут пять, до зуда в затылке, но зря старался, поскольку к тому неясному воспоминанию, что мучило Вадима Петровича, этот человек никакого отношения не имел, наверное… Может быть, какая-нибудь вещь? Нашел же буквально вчера Вадим Петрович у себя в кладовке старинную машинку для снаряжения охотничьих патронов, позеленевшую штучку с винтовым зажимом, она протащилась с Вадимом Петровичем по всем его квартирам – бабушкина, родительская, потом снятая, потом своя нумер раз, своя нумер два, и наконец вот эта, результат удачного обмена с очень небольшой доплатой, – нумер три, и, надо полагать, последняя. Неприятное слово, чего уж там. Последней квартирой обычно другое место называют, рановато об этом, да и почему последняя – вот, ребенок подрастет, снова придется размениваться. Итак, вещи: квартира, очень неплохая библиотека, и даже представьте себе, дача, вернее, домик на садовом участке, но позапрошлым летом пристроили второй этаж, и теперь у Вадима Петровича есть своя совершенно отдельная комната, кабинет, – хотя, по совести, зачем редактору Главной редакции литературоведения и искусствознания кабинет на даче? Но жена говорила гостям-соседям: «А курить будем у Вадика в кабинете» – или кричала ребенку: «Ножницы у папы в кабинете!», и Вадим Петрович тоже привык, начал просить, чтобы ему принесли чаю в кабинет, где он работает, то есть сидит над чужой версткой.
 
   Да! И когда этот самый кабинет был построен, покрашен и просушен, в одно прекрасное воскресенье Вадим Петрович взялся перетаскивать туда старые журнальные комплекты из сарая. Да, да, конечно! Связки были тяжелые, влажноватые, старая бумажная веревка лопалась, журналы сыпались по лестнице, их было слишком много, но зато потом, расставленные по дощатым стеллажам, они придали этой комнатушке с косым потолком действительно кабинетный и даже творческий вид. Вадим Петрович здорово устал, перебрасывая журналы с пола на стеллажи – он вообще, несмотря на свое широкоплечее обличье, очень быстро уставал и утомлялся, любил посидеть-отдышаться, а то и прилечь. Да! Он прилег на тахту, пыльную и колкую от въевшихся опилок, полежал немного, потом перевернулся на живот, расшебуршил прямо на полу кипу журналов, вытащил один наугад, листанул – какое-то продолжение романа, рассказы, критика – все известные и скучные имена, и еще стихи, целая куча барахла в подбор – «молодые голоса» или «весенняя перекличка», пища для пародистов, – он стал читать, криво ухмыляясь, и вдруг как ослепило – настоящие стихи, и… и никак иначе не скажешь, настоящие, и всё. И женское имя, и внизу адрес, то есть не адрес, а просто чтоб знали, что не москвичка – какой-то поселок какого-то района зауральской области. И вдруг захотелось ее увидеть. Ослепление, бредовое желание – с этим журналом под мышкой, на поезд, и туда, к ней, со всеми пересадками, прямо как был, в кедах, дачных брюках, с опилками в потных волосах, – здравствуйте, я прочитал ваши стихи, и вы совершенно такая… И тут Вадим Петрович помотал головой, протер глаза, зло усмехнулся пошлости этих слов и желаний, зло закинул журнал в угол своего кабинета, зло вскочил с дивана и продолжил работу. А отшвырнутый журнал поставил на полку в последнюю очередь, втиснул на место, нехорошо усмехаясь и примяв обложку.
 
   Да, да, конечно же это была она, а он теперь даже не помнит номер журнала. Только год, и то примерно плюс-минус, а стихи и вовсе забыл. Напрочь забыл – ни строчки, ни рифмы, ни вообще о чем они – ничего не смог вспомнить, как ни старался. Так, память о впечатлении, ощущении верных слов и родной души. Вот оно – родная душа. Поэтому и вспомнил о ней, как о забытом долге. Как будто он был в отлучке, много лет, и здесь, в чужом городе, появилась у него женщина, и ребенок родился, и Вадим Петрович даже испугался подобных фантазий, поскольку ничего даже отдаленно похожего не было в его жизни, но чувствовал он, будто именно с ним и произошло такое: уехал, завел новую семью, и вдруг посреди ночи с тоской вспомнил – где-то там, за горами, за долами, ждет его не дождется любимая и родная настоящая жена…
   Вадим Петрович осторожно покосился туда, где буквально в полуметре спала и ничего не ведала его жена – настоящая жена, и нечего дурака валять. Вадим Петрович приподнялся на локте. Жена спала, впечатавши в подушку свой гармоничный профиль, красивая, как античная камея, и даже сквозь сон видно было, что умная и сильная – словно какая-нибудь Фаустина или Агриппина, изображенная на вышеупомянутой камее. Вадим Петрович осторожно встал, нашарил тапочки и вышел в кухню. Зажег свет, налил из-под крана воды, напился, ополоснул чашку и сел за стол, положа локти на холодный пластик.
 
   Спать не хотелось совсем. Он попытался представить себе, как она отправляет стихи в Москву, как заклеивает конверт, сидя ночью на кухне, за столом, покрытым старенькой изрезанной клеенкой. Кухня, маленькая лампа, низкие окна с морозным узором, – Вадим Петрович сознавал, что образы эти заезженны, не сказать – пошловаты, но что делать, если обо всем хорошем, далеком и желанном мы думаем так одинаково… И поэтому он не осекал себя, давал себе волю думать и воображать, как она идет по тропинке и, открывая калитку, из-за плеча взглядывает сквозь морозный туман на него – он не видел ее лица, не мог нарисовать ее портрет, не было портрета, была она, и ее взгляд на дорогу, и собака, взлаивающая ей навстречу, и то, как она сначала обтопывает ноги на крыльце, а потом, войдя в холодные сени, веником стряхивает остатки снега – с валенок? с сапожек? И волшебным образом он, только что стоявший на дороге и смотревший ей вслед, вдруг оказывался там, в доме, ждал ее, встречал, целовал, раздевал, грел в ладонях ее озябшие ноги, узкие стопы, прозрачные ноготки на чуть длинноватых пальцах, дышал на них, целовал… Но все это было как в кино, он и на себя в этих мечтах смотрел вчуже, будто на цветной экран из темного зала, и конечно, в другое время Вадим Петрович, человек очень образованный и подкованный во всяких искусствоведческих штучках, – в другое время и по другому поводу он, конечно, порассуждал бы о кинематографизации мечты, – но сейчас ему не до того было. Обидно было, что разучился даже мечтать, и неисполнившееся счастье проходило перед ним, как поспешно склеенные куски каких-то старых, сто раз виденных фильмов. Все коротко, сжато, моментальными кадрами – не мечта, а конспект мечтаний.
 
   А вдруг она вовсе не посылала стихи в редакцию, не маялась полгода сама не своя в ожидании ответа, как навоображал себе доверчивый Вадим Петрович? Ах, низенькая кухня, морозные узоры! Все могло быть не так, проще, грубее, – творческий вечер второсортного поэта в районном доме культуры, вопросы, записки, и студентка первого курса педагогического училища, глаза, сияющие любовью – нет, не к этому потрепанному литератору, а к дыханию той жизни, куда душа стремится вместе со стихами и телом. Туда, туда, любой ценой… Конспект другого сюжета. Но Вадим Петрович рвал этот скверный конспект в клочья, так не было, потому что не могло быть, потому что она его мечта и любовь, должна быть строга и чиста, и Вадим Петрович смеялся сам над собой, что такими словами называет ни разу не виденную женщину, и потом, что за глупости – мечтать о строгой чистоте в нашем обстоянии, тем более что и сам-то не похож на отшельника египетского… Печку топит, одна-одинешенька, и его ждет? Смешно! Да разумеется, она замужем давно, довольно давно, и детей нарожала, не менее двух, и уже успела устать непроходящей усталостью жены-матери-хозяйки, и прозрачные ноготки на пальцах ее божественных ног стали тускло-желтыми, и растоптались, задубели узкие стопы от стояния у плиты, в очередях… И муж у нее вполне положительный товарищ – да вроде него самого, вроде Вадима Петровича, какой-нибудь сотрудник городской газеты, или даже выше – начальник районного управления кинопроката. Или, наоборот, бородатый шизофреник – тоже поэт, или, например, художник.
 
   Зачем же ей тогда он, Вадим то есть Петрович? Шило на мыло менять в первом случае, а во втором – таких вот никчемных бородатых шизофреников очень любят жены, особенно если жены сами немного по этой части, – о, разумеется, речь идет о поэзии! И Вадим Петрович хмыкнул по поводу нечаянной двусмысленности последних слов, но решил, что этот самый журнал со стихами он непременно найдет. Кстати, не далее как завтра они собирались на дачу.
 
   Но странное дело – ни назавтра, ни в другие разы Вадим Петрович не то что не разыскал журнал, он даже к полкам близко не подошел. Более того, он даже старался не оставаться в своем кабинете один, а если и оставался, то, во-первых, чтобы избежать упреков в безделье, и, во-вторых, чтоб не нарушать семейный стереотип под названием «папа в кабинете». В кабинете он сидел на краешке тахты, напряженно глядя в окно, и ждал, когда позовут обедать или, скажем, окапывать малину. Он боялся, что его застигнут, боялся, что немедленно, лишь только он вытащит годовую пачку журналов и разложит их на полу, немедленно кто-то войдет и спросит – «что ты там разыскиваешь?». И ему придется что-то на ходу выдумывать, он покраснеет, собьется и в конце концов во всем признается. Так прошло, наверное, месяца полтора, и Вадим Петрович все никак не мог найти предлога съездить на дачу одному. Слава богу, в сентябре позвонил сосед насчет штакетника – надо было срочно приехать и забрать. Перст судьбы. Когда Вадим Петрович отворял калитку и отпирал пустой дом, у него дрожали руки и перехватывало дыхание, как у неопытного прелюбодея.
 
   Журнал он нашел сразу, по вмятому корешку – тогда ведь он его кулаком запихивал на место. Вытащил. На обложке жирным фломастером было написано – Старовойтов Вл. Евг. и два телефона – домашний и служебный. Тот самый, в шляпе и черных очках, сыщик из старой комедии – вот, значит, почему он тогда вспомнился. Вадим Петрович быстро залистал журнал и вдруг остановился, испугался, что сейчас не найдет в этих строчках того, что поразило его три года назад. Вдруг окажется, что ничего в этих стихах особенного нет, а тогда он просто ошибся, очаровался, усталый и мечтательный. Но не зря же он, в конце концов! И он, как в воду бросаясь, раскрыл журнал.
   Нет, он не ошибся тогда. Стихи действительно были превосходны. Больше того – время вроде сделало их лучше. Тогда Вадим Петрович поразился лишь зыбкой верности мазка, дрожащему и словно бы случайно ложащемуся слову, а теперь стихи отстоялись, окрепли, и сквозь мерцающий цвет проглянул точный рисунок. Вадим Петрович захотел было профессионально сравнить свое ощущение с восприятием картин великих французов девятнадцатого века, где в переливах и размывах сначала незаметны пластика и перспектива, и только потом, приглядевшись, вернувшись в эти отуманивающие залы, видишь, что именно здесь и есть высшее мастерство формы, не школьное рисование, раскрашенное поверх растушевки, но лепка цветом и воздухом, живым телом природы… Но Вадим Петрович тут же осекся, потому что не хотелось обсуждать, хотелось читать и читать эти два столбца, мелко напечатанные в подбор, тесно и экономно, как всегда печатают творения, криво усмехнулся Вадим Петрович, терпеливых и робких молодых дарований. И он читал и перечитывал эти стихи, и вчитывался в ее имя и адрес, глотал слезы, и прижимал эту страницу к лицу, к глазам, к губам, и точно знал, что уедет к ней, уедет обязательно, не сегодня, так завтра, дайте только срок, дайте с силами собраться, а так – вопрос решенный.
 
   И теперь Вадим Петрович, проезжая в троллейбусе через площадь, с тайным значением глядел в окно на петушки и башенки вокзала; а в метро на минутку задерживался у кассы Аэрофлота, глядел на расписание самолетов; а дома сочувственно вздыхал, глядя на жену, и подолгу гладил ребенка по затылку, закусив губу и нахмурив брови – несколько картинно, но уж извините, как умеем… И все время повторялось первое начальное виденье – как он стоит перед ней на коленях, раздевая ее, целуя ее ноги, и поэтому Вадиму Петровичу казалось, что влечет его к ней зов плоти; но ежевечернее, глядя на свою скульптурно-прекрасную, антично-соразмерную жену, он понимал – нет, не то… Просто с ней можно будет, наконец, наговориться вдосталь. Но ведь жена его тоже была не просто так, она была кандидат философских наук, специалист в области религиозно-каких-то исканий эпохи ренегатства либеральной интеллигенции, – собеседник высшего класса. Но все это было суета и прах, и воображаемые утехи плоти, и еще более воображаемая духовная радость – просто где-то далеко, за горами за долами, в самом прямом смысле за горами, жила-была родная бедному Вадиму Петровичу душа. Так, во всяком случае, решил для себя Вадим Петрович, и сидя за столом, глядя в одну точку, проливая суп на скатерть и выживая момент, когда можно будет плюнуть на все и уехать к ней.
 
   Найти, приехать, окликнуть – здравствуйте, я, простите, мне трудно говорить, я впервые вижу вас, вживе, въяве, я мечтал о вас, много лет назад, я прочем ваши стихи, и я приехал к вам, взглянуть на вас и сказать, сказать…
   Ну, говорите, мой лестный немолодой поклонник! Что же вы молчите? Или вы годами мечтали обо мне, искали, ехали, ждали встречи – чтобы молчать? Да, вы смущены, но все же, все же… Значит, вы не протянете мне руку, я не положу свою ладонь на вашу, и вы не поведете меня туда, где одна только любовь, одно только счастье? Не бойтесь, мои дети выросли, а муж простит, он даже не заметит, ибо я была вашей мечтой, а значит, кажимостью, контуром, текстом роли – для него… Я знала, глядя на свои стихи в журнале, что ваши глаза пробегут по этим невинным строчкам, я чувствовала ваше прикосновенье к странице, как к телу – прикосновенье рук. Но напрасно. Но вотще, как говорят высоким стилем… А жаль. Жаль, ведь я, признаюсь вам, почему-то надеялась и думала, что вся моя жизнь поделится надвое – до публикации в знаменитом журнале, и потом – жизнь, услажденная дальнейшими трудами и победами. Увы, мой друг. Интересно, кстати, уж если вы меня не собираетесь умыкать и влечь в дальние края, то хоть на прощанье вопрос – времени мало, надо в магазин забежать, обед, то да се… – так вот: это все так мечтают? И многим ли удается?
 
   А вдруг именно ей-то и удалось? – думал, глядя в одну точку Вадим Петрович. Ведь он же не следит за текущей литературой, а тем более за поэзией – пойди уследи! Может быть, все у нее превосходно сложилось, она давно уже переехала в Москву, вовсю печатается – ну, сменила фамилию на мужнину, ну псевдоним взяла, – вовсю выступает по телевизору и смеется над ним. Да, да, смеется! Смеется, нетерпеливо щелкая желтым сигналом поворота, стоя под светофором и глядя из своей машины на него, груженного сумками, прихватывающего поверх трепаного кейса еще пластиковый пакет с тающей треской, боящегося зашагнуть на проезжую часть. Он же не видит, что стрелка погасла, он же не знает, что на уме у этой дамы за рулем, и она, раздраженная его робостью, стукнула кулачком в перчатке по сигналу, отчего он дернулся и воззрился на нее, а она помахала ему рукой – проходи, дядя!!! Тоже мне, партнер по дорожному движению… – да, она смеется над ним, над его жизнью, надо всем, над тем, что он, может быть, и на свете-то живет, чтобы думать о ней.
 
   Но в подобное развитие событий Вадим Петрович по зрелом размышлении не верил, и, что самое главное, не из соображений высшей справедливости или переклички душ, а увы, из соображений куда более простых, земных и статистических. Потому что он тоже, еще студентом, послал стихи в знаменитый журнал, и ждал, и дождался, и купил в редакции десять номеров, и еще в ларьке пять, и человека три родственников откликнулись, вполне искренне похвалив по телефону, – и все, и дело этим кончилось, и напрасно, вотще, как говорят высоким стилем, он таскал в редакции новые свои сочинения и искал, дурачина-простофиля, свое имя в разных критических обзорах.
 
   Потому что так дела не делаются, объяснила ему знакомая пятикурсница с философского факультета.
   Все это сказка из ранешних времен – уснул безвестным, проснулся знаменитым, теперь не так, и только последний пентюх – о, как нежно произнесла она это слово, какая улыбка тронула ее лицо, – только последний пентюх может верить и мечтать о таком повороте событий… А как же делаются дела? – растерялся юный Вадим Петрович. Медленно, но неустранимо, как движутся материки – по миллиметру в год. Да, именно, миллиметр в год, – и она снова улыбнулась, и эта античная улыбка была назначена ему, и значит, не такой уж он пентюх, если такая женщина берется ему все разъяснить и вообще проруководить им в этой жизни. Такая красивая, такая стройная, белая и гармоничная, как садовая статуя, возникающая из зеленой темноты, и Вадим Петрович быстро гасил свет и прикрывал глаза, обнимая ее, потому что боялся увидеть на ее академически прекрасном теле разметку пропорций – штрихи, засечки и быструю латынь великого мастера.
 
   Наверное, слова про миллиметр в год Вадим Петрович понял слишком буквально, потому что с тех пор он как-то скис и замедлился. Нет, он делал все что положено, все, что ожидается и требуется, как то: успешное окончание университета, устройство на приличную службу, женитьба, воспитание ребенка, – да, все-все, от починки текущих кранов до защиты диссертации делал Вадим Петрович, но все это делал с натугой, нехотя, через «не могу», все время присаживаясь отдохнуть-отдышаться, а то и вовсе норовя прилечь. Не смотри в одну точку! О чем задумался?! Вадим Петрович не протестовал, когда его понукали, но сам никогда ходу не прибавлял, и с равнодушным ужасом выслушивал за столом сетования жены насчет того, что ребенку скоро – да, да, Ваденька, скоро, пять лет как один миг пробегут, – скоро поступать в институт, а ты представляешь себе, что это такое, ребенку поступить в институт? С равнодушным ужасом, как осужденный выслуживает приговор – да, пятнадцать лет строгого режима, да, потом ссылка, да, да, да, обжалованию не подлежит, да, там холодно, темно и страшно, но мы сделаем все, что велят конвоир и бригадир, будем валить деревья и тесать камни, не сделаем ни шагу ни вправо, ни влево, и примем как должное суровую кару, и ссылку отбудем до звоночка, и пусть наш пример послужит грозным уроком, и в институт наш ребенок конечно же поступит, в самый что ни на есть тот, не говоря уже о кранах, обоях и дачном штакетнике, но Господи, если Ты и в самом деле есть и не оставил нас, Господи, как же все это скучно, до тошноты, да желания рассосать под языком запретную третью четвертушку таблетки очень легкого транквилизатора. Господи, слышишь ли?!
 
   Слышу, слышу, успокоительно отвечал Господь, не сам, конечно, а его голос, записанный на пленку автоответчика, ибо подобных стенаний возносилось столь великое множество, что у Господа Бога не было физической возможности ответить лично каждому.
   А дальше пленка кончалась, слышалось шуршание и треск, и Вадим Петрович понимал, что прекрасные жизненные перемены и волшебные разломы биографии – не для нас. Потому что мы ляжем в почву, уйдем в нее и станем ею, и травка вырастет, мягкая и тугая, и будут ступать по ней божественные ножки, узкие стопы с прозрачными ноготками на чуть длинноватых пальчиках, и кто-то будет легонько сжимать эти стопы своими большими мужественными ладонями и целовать смуглый подъем с нежными жилками, кто-то – не мы. Почему? А кто его знает – то ли поздно, то ли некогда, то ли нету сил.
 
   И Вадим Петрович вдруг рассобирался ехать к ней, в далекий район зауральской области. Не то что бы он долго об этом думал, взвешивал «за» и «против», или желание погасло – нет. Просто вот так вдруг взял и рассобирался, так же внезапно, как тогда ночью вдруг вспомнил о ней. Сидел за столом, смотрел в одну точку, и на вопрос жены, о чем на сей раз задумался, вдруг не стал отмахиваться или пожимать плечами, а кратко и убедительно изложил свою точку зрения на публикации молодых поэтов в толстых журналах. Выходило, что от этих публикаций только один вред и разбитые надежды.
   И теперь за столом домашние часто спрашивали его – ты чего улыбаешься? И он с удовольствием отвечал в меру циничным афоризмом или метким жизненным наблюдением. И весь он как-то очнулся и взбодрился, наш доселе дремотный Вадим Петрович. Появилась в нем какая-то хватка, какая-то практическая закваска, во всем, от своевременной починки забора на даче и до поступления ребенка в институт с последующим распределением на кафедру, которой заведует профессор Старовойтов Владимир Евгеньевич, да просто Володька, Вова-сыщик, господи, свои же ребята, о чем речь, старик, нет вопросов! Какие проблемы! И по службе Вадим Петрович тоже неплохо двинулся, и теперь он был единственным реальным кандидатом на место Первого Заместителя Начальника Главного Управления. И вообще он потихоньку получил репутацию очень знающего, очень умного, очень тонко разбирающегося человека, и всегда был готов помочь, посоветовать, а то и позвонить кому надо, и дома у него всегда, чуть не каждый вечер, были люди, а по субботам собирались на даче, жарили шашлык, сидя во дворе под деревьями за большим некрашеным столом, а Вадим Петрович восседал во главе, на самодельном кресле, подобном трону древних властителей, из тяжелых суковатых жердин, и кресло это скрипело и дрожало при движениях его мощного тела, расседалось в сочленениях, обнажая шестидюймовые гвозди, и погружались ножки кресла по щиколотку в землю, хрустя разрываемыми корнями трав, и совсем взрослый ребенок разливал гостям вино и квас, и жена в полноте своих греко-римских совершенств кормила внука чищеным огурцом, и толстоухие пятнистые щенки толклись вокруг криволапой редкопородной суки, и шашлычный дым, нашинкованный узорчатыми лучами, пробивавшимися сквозь листву дерев, восходил к небесам, и Вадим Петрович, прожевав и запив, сообщал гостям, что тайн у него, собственно, никаких нету. Это была всегдашняя прелюдия к краткой и мудрой речи, на которые так щедр был Вадим Петрович, и гости привычно затихали, и кто-то шутя давал подзатыльника сыну или дочке – слушай, мол, что умный человек говорит, учись. И Вадим Петрович делился житейскими секретами с честной самоуверенностью человека, так и эдак вертевшего жизнь в своих крепких умелых пальцах. И в самом деле, какие у доброго человека тайны?
 
   Но только одну тайну соблюдал всю оставшуюся жизнь Вадим Петрович. Никому и никогда не назвал он имени той, чьи стихи он однажды встретил в старом журнале. Ни жене, ни ребенку, ни другу, ни во сне, ни спьяну, ни гвоздями к стенке приколоти – хотя кому, честное слово, понадобилось бы приколачивать к стенке гвоздями такого хорошего человека, как Вадим Петрович, приколачивать и выпытывать всякую ерунду? А вот Вадим Петрович знал: случись даже такое – он не выдаст. И даже в самую последнюю минуту, когда захотелось позвать ее, хотя бы имя произнести, он собрался с силами, и открыл было рот, и воздуху чуть набрал, и медсестра тут же склонилась над ним, – но Вадим Петрович просто вздохнул и поглядел в окно, туда, где далеко-далеко, за крутизной земного шара, жила – или, может быть, в этот миг тоже умирала она.