Страница:
Конечно, для любого животного было бы невероятным подспорьем, если бы оно могло припоминать прошлое, отмечать все сделанные ошибки и планировать будущее так, чтобы не повторять их. Такое достижение, говоря наукообразно, максимально увеличило бы приспособленность животного – на деле это означает, что животное будет жить дольше, будет иметь больше отпрысков и более широко распространит свои гены. А в этом – вся эволюция: тот, кто оставит после себя большее потомство, побеждает. В связи с этим вы можете весьма обоснованно поинтересоваться, а почему же только у нас есть язык, почему мы не живем в мире доктора Дулиттла, где мы могли бы общаться с обезьянами, беседовать с белками, совещаться с совами, ругаться с рысями и галдеть с галками, потому что все эти существа делают подобные вещи друг с другом.
Ответ таков: способности не развиваются в эволюции только потому, что они могли бы быть полезны для тех или иных видов. Эволюция минималистична. Она не сделает ни на йоту больше того, что необходимо. И она также ограничена тем, с чем ей приходится работать. А приходится ей работать с формами тела и психическими способностями, имеющимися в наличии у любого взятого вида в любой выбранный момент, и с паттернами поведения, которые существуют благодаря этим формам и способностям. Так как в пределах одной особи эти формы, способности и паттерны не могут очень уж сильно меняться, все эволюционные изменения постепенны и незаметны для глаза. Чрезвычайно редко, конечно, могут встречаться и выпадающие точки, но по большей части природа не делает резких скачков.
Таким образом, все средства коммуникации у животных – все эти сигналы, крики, жесты и прочее, что я упоминал в начале этой главы, – едва ли могли быть с самого начала созданы для коммуникативных целей. Скорее, это модификации, или стилизации, или упрощения тех действий, которые животные делали бы и без того, действий, которые изначально имели с коммуникацией весьма мало общего. Такой вывод был сделан первыми этологами – учеными вроде Нико Тинбергена ('Nikolaas Tinbergen) и Конрада Лоренца (Konrad Lorenz), и хотя интерпретации функций и значений элементов СКЖ с 1950-х годов радикально поменялись, наше понимание их происхождения осталось прежним.
С течением времени и вследствие частого сочетания эти исходные паттерны поведения начали ассоциироваться с определенными ситуациями и, следовательно, с подходящими для таких случаев сообщениями. Используя их, действующие особи не имели сознательно поставленной цели сказать нечто другим, как мы говорим, например: «Закрой окно, пожалуйста». СКЖ являются не просто дешевыми заменителями языка, но чем-то существенно иным. Используя их в процессе реагирования на какую-либо ситуацию, животные обеспечивают подсказки для других, как им следует реагировать на ту же ситуацию; правильная интерпретация таких подсказок существенно повышает их шансы на выживание. Поэтому у млекопитающих в ситуации конфронтации поза отступления назад и высокие пронзительные звуки говорят о намерении умиротворить противника. У тех певчих птиц, которые охраняют свою территорию, песни определенного типа и интенсивности предполагают намерение сразиться с незваным гостем. И так далее.
Уже поэтому язык отличается от других средств коммуникации. Проще и быстрее всего было бы развить язык из СКЖ наших самых близких предков, общих для шимпанзе и человека. Но если они были похожи на звуки, издаваемые современными шимпанзе, шансы на то, чтобы преобразовать их в слова, не говоря уже о предложениях, ничтожно малы. О проблеме значения мы даже и не говорим.
Чтобы вытянуть самого себя за косу, для начала нужно эту косу иметь.
Взгляните на сигналы для выживания. Они включают предупреждения о приближении хищника и оповещения о наличии пищи. Предупреждение о приближении опасного зверя не увеличивает шансов предупреждающего на выживание. Напротив, они уменьшаются, так как крик животного привлекает к нему внимание хищника, который распознает в нем жертву. Но оно увеличивает шансы на выживание близких родственников этого животного – тех, чьи гены во многом сходны с его собственными. Именно это биологи имеют в виду, говоря о «совокупной приспособленности». Вы делаете все эти вещи не просто для увеличения вашего собственного шанса на то, чтобы хорошо расплодиться – той же цели служит и увеличение шансов ваших братьев и сестер или других близких родственников.
Одно время считалось, что подобные предупреждающие сигналы являются полностью автоматическими, как, например, вы автоматически моргнете, если кто-то ткнет пальцем вам в глаз. Бедное животное увидело леопарда и заверещало – и иначе оно не могло. Теперь же исследователи обнаружили, что животные не настолько безмолвно тупы, хоть они и не умеют говорить. Если вокруг никого нет, они не будут никого предупреждать. Если вокруг нет близких родственников, они будут предупреждать гораздо реже, чем если бы они были в окружении своей семьи.
Сигналы о наличии пищи – крики, издаваемые при ее обнаружении, а иногда и обозначающие ее вид, качество и местонахождение, – снова ничем не могут помочь издающей их особи, если они означают, что ей придется разделить лакомый кусочек с другими вместо того, чтобы слопать его в одиночку. Но здесь снова действует то же правило совокупной приспособленности: принеси пользу брату своему, и ты передашь свои гены, или хотя бы часть из них, будущему поколению. Поэтому все сигналы для выживания напрямую служат увеличению приспособленности.
Теперь давайте рассмотрим сигналы для размножения. Сюда могут включаться демонстрации готовности к немедленному спариванию, например набухание половых органов у самок некоторых приматов в период течки или же просто сигналы типа «я самец/самка вида X». С другой стороны, к этому типу относятся и изощренные церемонии ухаживания, и создание сложных объектов (например, искусно украшенных жилищ) для привлечения самок. Более простые сигналы только обеспечивают то, что особи подходящего пола и вида в нужное время оказываются в одном месте. Действительно, если в некоторый момент есть животные, сигнализирующие о своем поле и виде, и таковые, которые этого не делают, то первые будут спариваться чаще, чем вторые, поэтому так или иначе, каждая особь данного вида будет производить такие сигналы. Более сложные демонстрации дают понять не только то, что партнер доступен, но также и то, что это наилучший партнер из возможных. Как давным-давно заметил Дарвин, выбор самки – желание любой самки обеспечить наилучшие условия для своего потомства и заполучить партнера, который передаст ее гены будущим поколениям, – формирует один из самых мощных механизмов эволюции. Итак, и в случае размножения мы имеем набор сигналов, напрямую увеличивающих приспособленность.
Нам осталось рассмотреть только социальные сигналы. Они социальны не в смысле общения с друзьями – их можно найти даже у не социальных животных. Под ними понимают любые взаимодействия между особями одного вида. Например, это могут быть птицы-одиночки, охраняющие свою территорию и, возможно, имеющие одного постоянного партнера. Сигналы, которые они издают, чтобы отвадить соперников, относятся к социальным не меньше, чем такие личные сигналы, как тычки, при помощи которых детеныши обезьян призывают маму покормить их. И хотя увеличение приспособленности как следствие таких сигналов может быть не так велико, но очевидно, что, как и в случае с сигналами выживания и размножения, его тоже нельзя сбрасывать со счетов. Животное, у которого получается умиротворить соперника и остановить его агрессию, избегает возможной смерти или ранения. Животное, способное воодушевить другого вычесать ему шерсть, получает больше, чем просто избавление от паразитов. Если предполагать, что принявший помощь должен отплатить тем же в ответ, мы увидим образование дружеских связей, повышение статуса в группе, увеличение возможностей для питания и размножения. Лучшая жизнь – значит жизнь более долгая, а в перспективе – все то же увеличение приспособленности.
Люди часто думают, что корень этой проблемы лежит в уникальности языка. Это не так. Многие особенности человека уникальны: хождение на двух ногах и отсутствие волосяного покрова на теле (если сравнивать человека с наземными животными), противопоставление большого и указательного пальца, обеспечивающее хватание мелких предметов, и даже глаза с белками. У многих других видов тоже есть уникальные особенности – хобот у слона, длинная шея у жирафа, хвост у петуха. Стук у дятлов, чувствительность к теплу у гремучих змей, рытье ловушек у муравьиных львов – формы поведения, которые так же уникальны, как и физические особенности слонов, жирафов и петухов. Но ни одна другая уникальная черта какого бы то ни было животного не изолирована от остального эволюционного ряда так, как язык.
Хождение на двух ногах вовсе не настолько исключительно. Птицы как-то с этим справляются. Им на пятки наступают кенгуру Близкие к человеку виды обезьян время от времени встают на задние конечности и осматриваются по сторонам. Наша возможность хватания мелких предметов и соответствующее расположение пальцев отличаются от возможностей других человекообразных только уровнем контроля и шириной раскрытия пальцев. А отсутствие волос на теле уникально в нашем случае только потому, что оно существует на протяжении всей жизни: многие детеныши млекопитающих рождаются на свет безволосыми и только потом обрастают шерстью.
Давайте лучше сравним язык с другой особенностью – пусть и не человеческой, но действительно уникальной: со слоновьим хоботом. В своей книге «Язык как инстинкт» (The Language Instinct) психолингвист Стивен Пинкер (Steven Pinker) действительно приводит хобот в качестве примера, чтобы показать, что язык не кажется такой аномалией, какой он на самом деле является. Он предлагает своим читателям «представить, что могло бы произойти, если бы некоторые биологи стали слонами». Как и в случае с языком, кое-кто мог бы сказать, что хобот уникален в эволюции, другие сказали бы, что он вовсе и не может быть уникальным. Однако исключительные формы могут возникать в процессе естественного отбора, поэтому Пинкер настаивает на том, что «языковой инстинкт, уникальный для современного человека, является не большим парадоксом, чем хобот слона».
Он не прав. Хобот слона есть результат чрезвычайного удлинения носа и других расположенных рядом с ним частей лица у общих предков слонов и даманов, и те, кто занимается анатомией, могут точно указать, от чего произошло это украшение. Но Пинкер не говорит, из чего сделан язык (да и в любом случае не кажется ли это странным – сравнивать его с частью тела?).
Дело здесь не в уникальности. Дело в непохожести. Ее-то Пинкер, как и все остальные, кто пишет об эволюции языка, в действительности не учитывает. В случае любой другой «уникальной» в эволюции формы можно проследить, что было до нее, над чем эволюция так хорошо поработала, чтобы получилось то, что получилось. С языком так сделать нельзя. Давайте рассмотрим то, что на первый взгляд представляется лучшей, если не единственной, кандидатурой: система коммуникации у нашего последнего общего с обезьянами предка. Для начала, чтобы перейти от любой СКЖ к языку, нужно решить две задачи. Первая: эволюции нужно найти исходный материал – какое-то уже существующее поведение, которое можно взять и преобразовать в соответствующе средство. Вторая задача на порядок сложнее: нужно отделить эту новую систему от наличных ситуаций, связанных с приспособленностью.
На самом деле здесь целых три задачи в одной. Систему нужно отделить от ситуаций, от их существования «здесь-и-сейчас» и от приспособленности. Попробую объяснить.
Элементы СКЖ – все эти крики, сигналы и жесты, при помощи которых общаются животные, – все они привязаны к определенным ситуациям: агрессивной конфронтации, поиску сексуального партнера, появлению хищника, обнаружению пищи и так далее. Вне этих ситуаций они не будут иметь никакого смысла. Элементы языка – слова и жесты – будут. Они имеют значение в любой ситуации. Если я скажу: «Посмотрите, тигр собирается прыгнуть на вас», – вы можете подумать, что я просто шучу, но вы прекрасно поймете, что означают мои слова. Они означают ровно то, что они значили бы, если бы на вас действительно собирался прыгнуть тигр.
Некоторые лингвисты и философы могут, однако, сказать, что ваши слова непосредственно связаны с конкретными объектами в мире – с собаками, стульями или деревьями, но даже и это неверно, или, по крайней мере, слова связаны с объектами не напрямую, а посредством идей об этих объектах, имеющихся в нашем сознании. Если я говорю «собаки лают», каких именно собак я имею в виду? Больших? Черных? Идущих по дороге? Разумеется, нет. Значит, всех собак? Не обязательно. Я не сказал «все», мое утверждение не может относиться к нелающим собакам. Имелось в виду, что «как правило, собаки лают» или «лай есть достаточно надежный признак собаки». Хм, покажите мне, что такое «признак собаки» или «как правило, собака». Вы не можете этого сделать, не существует таких критериев. У нас есть, пусть довольно смутные, но вполне успешно используемые, идеи о том, что собою представляют собаки и о чем мы говорим. Если мы хотим поговорить о какой-то конкретной собаке, мы не можем просто сказать «собака» или «собаки», а говорим «эта собака», «вон те собаки», «собака, виляющая хвостом». Итак, чтобы превратиться в язык, значимые единицы описания – слова или знаки – должны быть отделены от конкретных ситуаций и привязаны к концептуальным идеям, которые имеются у нас относительно тех или иных окружающих нас предметов.
Однако то, к чему привязаны элементы СКЖ, – это не просто любая характерная ситуация. Это именно ситуация, которая существует прямо сейчас, в тот самый момент, когда о ней сигнализирует крик, или вспышка, или жест. Ни одно животное не может использовать крик о приближении хищника, чтобы напомнить своим товарищам, как хищник приближался к ним вчера, или о том хищнике, что всегда околачивается у водопоя. Нет никакого шанса предупредить заранее, невозможно напомнить о том, что было не так в прошлый раз. Каждое использование элемента СКЖ привязано к тому, что происходит непосредственно в данном месте в данный момент. Слова же, напротив, очень редко используются для описания того, что прямо сейчас находится перед нами. Мы и так все можем видеть, так какой смысл это комментировать? Правда, у нас есть и язык жестов, чтобы, например, показывать, насколько далеко мы готовы заходить в конфронтации или насколько велико наше сексуальное желание. Старый добрый язык тела служит нам не хуже, чем любым другим животным, и иногда стоит тысячи слов. С другой стороны, при помощи слов мы можем выходить за пределы ситуации «здесь-и-сейчас». Мы можем обмениваться мнениями о вещах, бесконечно удаленных в пространстве и времени, о том, чего мы никогда не видели, и даже о том, чего вообще может не существовать, – об ангелах и демонах, например. Поэтому коммуникация каким-то образом должна быть отделена от того, что происходит прямо сейчас.
И, наконец, свобода от приспособленности. Мы видели, что функцией элементов СКЖ является увеличение приспособленности. Ни один элемент не существует, если он так или иначе не увеличивает приспособленность. Некоторые предполагают, что язык в целом увеличивает приспособленность. Могло быть и так, что на определенной стадии эволюции наши предки, у которых языковая способность была развита лучше, оставили после себя больше потомства, чем те, у кого эти навыки были менее развиты. Но несмотря на то, что это предположение вполне разумно, ему нет никаких доказательств, да и в любом случае это совершенно другая тема. Дело в том, что никакие сигналы СКЖ не возникают в ситуации, если она непосредственно не связана с приспособленностью. А о словах и знаках этого отнюдь нельзя утверждать. Они могут относиться к чему угодно, связанному ли с приспособленностью или нет. Если оставить в стороне одно-два исключения, например крики «Пожар!» или «На помощь!», слово само собой, само по себе никак не может менять приспособленность. А эти исключения, если разобраться, гораздо больше похожи на сигналы СКЖ, чем на слова языка: они привязаны к ситуации точно так же, как и элементы СКЖ. Если вы сомневаетесь, попробуйте крикнуть «Пожар!» в переполненном театре, или спросите у себя, одинаков ли смысл слова «гореть» в крике «На помощь! Горим!» и в предложении «Нет ничего прекраснее, чем сидеть у горящего очага зимним вечером».
Давайте проведем еще один мысленный эксперимент. Когда-то давно должно было быть время, когда появилась первая система, сломавшая шаблон СКЖ, – назовем ее первым протоязыком. В нем было десять единиц или даже меньше. Итак, представьте себе десяток слов или знаков, которые по отдельности или в сочетаниях увеличивали бы шансы на выживание и/или воспроизводство тех, кто их использует.
Здесь, конечно, есть некоторые ограничения. Нет смысла говорить то, что может быть не хуже передано без слов. Выражения вроде «Я такой горячий!» или «Смотри, какой большой!» бесполезны, потому что невербальными средствами это можно передать намного выразительнее. Далее, первые слова должны выглядеть как первые слова, они не могут быть абстрактными. Они должны обозначать вещи, на которые легко можно указать, изобразить, и так далее. И, наконец, значение, которое они содержат, не может зависеть от того, как они скомпонованы; большинство исследователей согласны в том, что слова появились до синтаксиса. Поэтому пока разрешается собирать слова в предложение любым образом, его окончательное значение не может зависеть от порядка слов.
Призов за правильный ответ не будет, уж простите. Если бы я разыгрывал призы, то брал бы с вас клятву, что вы еще не читали пятую главу, и должен был бы вам поверить.
Почему этот мысленный эксперимент настолько важен? Почему «десять слов или меньше»? Почему не двадцать, не тридцать, не сто? Я имею в виду, оставьте язык в покое, ну как можно пользоваться десятью словами или даже меньше?
Идея в том, что если эти первые несколько слов не приносили бы немедленной и ощутимой пользы, которой нельзя было бы достичь более простыми средствами, язык никогда не вышел бы за пределы десятка слов, и даже они не могли бы появиться. Эволюция не предусмотрительна. Она не рассуждает так: хорошо, если мы изощримся и придумаем, скажем, пятьдесят или сто слов, вот какие классные штуки мы сможем с ними вытворять. На самом деле, я еще расщедрился, сказав «десяток». С самого первого слова язык должен обладать некоторой приспособительной способностью, обеспечивать некоторое преимущество. Если он этого не делает, тогда никто и не будет напрягаться и изобретать новые слова.
Вдумайтесь в это. Подумайте обо всех миллионах существ, живших в этот период. Все им вполне хватало обычных СКЖ. Все, что им было нужно, они могли решить с их помощью. А в самих СКЖ не было ничего, что можно назвать развитием.
Вы можете решить, что если шимпанзе более сложно устроены, чем собаки, а собаки – более сложно, чем сверчки, то, следовательно, у шимпанзе будет более сложная СКЖ, чем у собак, а у собак – более сложная, чем у сверчков. Да, действительно, между сложностью вида и количеством элементов в его СКЖ есть некоторая – весьма небольшая – корреляция. У рыб больше сигналов, чем у насекомых, у млекопитающих – больше, чем у рыб, а у приматов – больше, чем у всех других животных. Но это в среднем: диапазоны могут перекрываться, а сами системы по отношению к любым средствам, которые они используют, изначально одинаковы. У всех одни и те же ограничения: все состоят их отдельных, не связанных между собой сигналов, которые не могут соединяться друг с другом для создания более сложных сообщений, не могут быть использованы вне определенных ситуаций, не могут ничего, кроме реакции на некоторый аспект ситуации здесь-и-сейчас.
Если все остальные виды, помимо нашего, обходятся такими системами, этому может быть только одно объяснение. Ключевой момент в том, что другие животные не используют язык, потому что им не нужен язык.
Я слышу крики: «Нет, все не так! У них просто недостаточно большой мозг!» Что ж, давайте поговорим о мозге. Напомню вам: было экспериментально доказано, что следующие виды животных способны обучаться достаточно рудиментарным формам языка. Это шимпанзе, гориллы, бонобо, орангутаны, дельфины афалины, африканские серые попугаи, морские львы – все самые близкие к человеку виды и некоторые более далекие. И это практически все виды, которых человек пытался обучать языку. Мне не известен ни один случай, когда бы у него это не получилось. С другой стороны, я бы не ожидал быстрых результатов от лягушек. Действительно, похоже, что любой вид с достаточно сложным мозгом («достаточно» здесь все еще остается черным ящиком) может обучаться некоторому протоязыку, поэтому наиболее важным фактором все-таки является необходимость, а не размер мозга.
Как день следует за ночью, так и из того, что человек обладает языком, следует, что он может иметь его только постольку, поскольку остро нуждается в нем. Нуждается так, как никогда не нуждалось ни одно другое животное (или, по крайней мере, ни одно из тех, чья сложность хотя бы отдаленно сопоставима с человеческой). Значит, должно было быть нечто такое, что необходимо человеку для выживания и недостижимо никакими средствами обычных СКЖ.
Людей всегда интересовало, как же появился язык. Только начиная со времен Дарвина этот вопрос был переформулирован и звучал так: «Из чего же развился язык?» Но даже после Дарвина, редко выражаясь явно, но практически всегда подразумеваясь, сохранялась идея о том, что мы могли начать использовать язык для тех действий, которые существовали и раньше, просто потому, что с языком они выходили лучше. Похоже, что люди думали так: «Вот все эти животные общаются между собой так, как у них это получается, а вот мы, и мозги у нас больше, и общаемся мы лучше». Тут и сказочке конец. Едва ли кто-то принимает во внимание бесконечное единообразие всех СКЖ, скрытое под их такими разными масками, или вряд ли кто-то задумывается о том, как сильно связаны СКЖ с определенными требованиями ситуации и приспособленности и, следовательно, как сильно оторвался от них язык.
То, в чем нас хотят убедить, заключается в следующем.
Чтобы развить простейшую систему коммуникации, неразрывно связанную с вещами, необходимыми для выживания, каждому отдельно взятому виду потребовались бесконечные миллионы лет.
Наш же с вами вид за промежуток чрезвычайно малый по сравнению с этим временем развил гораздо более сложную систему только для того, чтобы мы могли делать то, что делали и раньше и мы, и другие животные, но немного лучше.
Если говорить настолько прямо, то никто не поверит в то, что эволюция поступила бы именно так. Подобные взгляды выживают в основном благодаря тому, что их никто не произносит вслух. И тем не менее они являются основой большинства объяснений, почему и как возник язык.
К примеру, еще двадцать лет назад было широко распространено убеждение в том, что язык связан с орудиями – с изготовлением орудий – или, например, с обучением других их изготовлению и использованию. Потом было обнаружено, что и шимпанзе создают и используют орудия: из листьев они делают губки, чтобы впитывать воду из углублений; заточенными палочками они выуживают термитов из термитников. Кристофер Бёш (Christopher Boesch) показал, что шимпанзе с Берега Слоновой Кости не только разбивают орехи с пальм при помощи инструментов, но и учат этому своих детенышей. Надо признать, что эти инструменты довольно примитивны, но такими были они и у наших предков больше двух миллионов лет назад. Если обезьяны могут и при этом обходиться без языка, зачем же нам понадобился такой эволюционный скачок для тех же самых вещей?
Есть и такие, кто утверждал, что существенное влияние оказала необходимость совместной охоты. У этой идеи никогда не было даже той доли смысла, что есть у идеи об использовании инструментов. Во-первых, нет никаких доказательств тому, что наши ранние предки охотились – разве что изредка, когда появлялась такая возможность. И даже тогда у них не было оружия, чтобы убивать кого-либо размером больше зайца. Все эти замечательные картинки, которые нам показывают и на которых мощные косматые парни втыкают свои копья в мамонтов, относятся к достаточно недавнему этапу истории, вероятно, уже нашего с вами вида, которому менее двухсот тысяч лет (а наш самый последний общий предок жил как минимум пять, а скорее всего, шесть или семь миллионов лет назад). Во-вторых, множество других видов (волки, шакалы, львы) охотятся совместно и при этом прекрасно обходятся без единого слова. Добивает эту гипотезу наблюдение за тем, как шимпанзе охотятся на обезьян-колобусов. Они как будто говорят друг другу: «Смотри, ты пойдешь сюда, а я встану здесь. Билл перекроет ему путь, а Фред схватит его вот на той ветке». Но они же не говорят. Они не говорят ни слова, но при этом хватают бедную обезьянку и поедают ее так же успешно, как если бы они долго обсуждали план действий.
Ответ таков: способности не развиваются в эволюции только потому, что они могли бы быть полезны для тех или иных видов. Эволюция минималистична. Она не сделает ни на йоту больше того, что необходимо. И она также ограничена тем, с чем ей приходится работать. А приходится ей работать с формами тела и психическими способностями, имеющимися в наличии у любого взятого вида в любой выбранный момент, и с паттернами поведения, которые существуют благодаря этим формам и способностям. Так как в пределах одной особи эти формы, способности и паттерны не могут очень уж сильно меняться, все эволюционные изменения постепенны и незаметны для глаза. Чрезвычайно редко, конечно, могут встречаться и выпадающие точки, но по большей части природа не делает резких скачков.
Таким образом, все средства коммуникации у животных – все эти сигналы, крики, жесты и прочее, что я упоминал в начале этой главы, – едва ли могли быть с самого начала созданы для коммуникативных целей. Скорее, это модификации, или стилизации, или упрощения тех действий, которые животные делали бы и без того, действий, которые изначально имели с коммуникацией весьма мало общего. Такой вывод был сделан первыми этологами – учеными вроде Нико Тинбергена ('Nikolaas Tinbergen) и Конрада Лоренца (Konrad Lorenz), и хотя интерпретации функций и значений элементов СКЖ с 1950-х годов радикально поменялись, наше понимание их происхождения осталось прежним.
С течением времени и вследствие частого сочетания эти исходные паттерны поведения начали ассоциироваться с определенными ситуациями и, следовательно, с подходящими для таких случаев сообщениями. Используя их, действующие особи не имели сознательно поставленной цели сказать нечто другим, как мы говорим, например: «Закрой окно, пожалуйста». СКЖ являются не просто дешевыми заменителями языка, но чем-то существенно иным. Используя их в процессе реагирования на какую-либо ситуацию, животные обеспечивают подсказки для других, как им следует реагировать на ту же ситуацию; правильная интерпретация таких подсказок существенно повышает их шансы на выживание. Поэтому у млекопитающих в ситуации конфронтации поза отступления назад и высокие пронзительные звуки говорят о намерении умиротворить противника. У тех певчих птиц, которые охраняют свою территорию, песни определенного типа и интенсивности предполагают намерение сразиться с незваным гостем. И так далее.
Уже поэтому язык отличается от других средств коммуникации. Проще и быстрее всего было бы развить язык из СКЖ наших самых близких предков, общих для шимпанзе и человека. Но если они были похожи на звуки, издаваемые современными шимпанзе, шансы на то, чтобы преобразовать их в слова, не говоря уже о предложениях, ничтожно малы. О проблеме значения мы даже и не говорим.
Чтобы вытянуть самого себя за косу, для начала нужно эту косу иметь.
Почему остальным животным не о чем поговорить
Дальше – больше. Почему в СКЖ содержатся сигналы, связанные только с выживанием, размножением и социальным взаимодействием? Потому что сигналы в этих и только в этих сферах могут существенно улучшить приспособленность животных.Взгляните на сигналы для выживания. Они включают предупреждения о приближении хищника и оповещения о наличии пищи. Предупреждение о приближении опасного зверя не увеличивает шансов предупреждающего на выживание. Напротив, они уменьшаются, так как крик животного привлекает к нему внимание хищника, который распознает в нем жертву. Но оно увеличивает шансы на выживание близких родственников этого животного – тех, чьи гены во многом сходны с его собственными. Именно это биологи имеют в виду, говоря о «совокупной приспособленности». Вы делаете все эти вещи не просто для увеличения вашего собственного шанса на то, чтобы хорошо расплодиться – той же цели служит и увеличение шансов ваших братьев и сестер или других близких родственников.
Одно время считалось, что подобные предупреждающие сигналы являются полностью автоматическими, как, например, вы автоматически моргнете, если кто-то ткнет пальцем вам в глаз. Бедное животное увидело леопарда и заверещало – и иначе оно не могло. Теперь же исследователи обнаружили, что животные не настолько безмолвно тупы, хоть они и не умеют говорить. Если вокруг никого нет, они не будут никого предупреждать. Если вокруг нет близких родственников, они будут предупреждать гораздо реже, чем если бы они были в окружении своей семьи.
Сигналы о наличии пищи – крики, издаваемые при ее обнаружении, а иногда и обозначающие ее вид, качество и местонахождение, – снова ничем не могут помочь издающей их особи, если они означают, что ей придется разделить лакомый кусочек с другими вместо того, чтобы слопать его в одиночку. Но здесь снова действует то же правило совокупной приспособленности: принеси пользу брату своему, и ты передашь свои гены, или хотя бы часть из них, будущему поколению. Поэтому все сигналы для выживания напрямую служат увеличению приспособленности.
Теперь давайте рассмотрим сигналы для размножения. Сюда могут включаться демонстрации готовности к немедленному спариванию, например набухание половых органов у самок некоторых приматов в период течки или же просто сигналы типа «я самец/самка вида X». С другой стороны, к этому типу относятся и изощренные церемонии ухаживания, и создание сложных объектов (например, искусно украшенных жилищ) для привлечения самок. Более простые сигналы только обеспечивают то, что особи подходящего пола и вида в нужное время оказываются в одном месте. Действительно, если в некоторый момент есть животные, сигнализирующие о своем поле и виде, и таковые, которые этого не делают, то первые будут спариваться чаще, чем вторые, поэтому так или иначе, каждая особь данного вида будет производить такие сигналы. Более сложные демонстрации дают понять не только то, что партнер доступен, но также и то, что это наилучший партнер из возможных. Как давным-давно заметил Дарвин, выбор самки – желание любой самки обеспечить наилучшие условия для своего потомства и заполучить партнера, который передаст ее гены будущим поколениям, – формирует один из самых мощных механизмов эволюции. Итак, и в случае размножения мы имеем набор сигналов, напрямую увеличивающих приспособленность.
Нам осталось рассмотреть только социальные сигналы. Они социальны не в смысле общения с друзьями – их можно найти даже у не социальных животных. Под ними понимают любые взаимодействия между особями одного вида. Например, это могут быть птицы-одиночки, охраняющие свою территорию и, возможно, имеющие одного постоянного партнера. Сигналы, которые они издают, чтобы отвадить соперников, относятся к социальным не меньше, чем такие личные сигналы, как тычки, при помощи которых детеныши обезьян призывают маму покормить их. И хотя увеличение приспособленности как следствие таких сигналов может быть не так велико, но очевидно, что, как и в случае с сигналами выживания и размножения, его тоже нельзя сбрасывать со счетов. Животное, у которого получается умиротворить соперника и остановить его агрессию, избегает возможной смерти или ранения. Животное, способное воодушевить другого вычесать ему шерсть, получает больше, чем просто избавление от паразитов. Если предполагать, что принявший помощь должен отплатить тем же в ответ, мы увидим образование дружеских связей, повышение статуса в группе, увеличение возможностей для питания и размножения. Лучшая жизнь – значит жизнь более долгая, а в перспективе – все то же увеличение приспособленности.
Почему язык – это настолько необычно
Теперь, когда мы определили две наиболее существенные характеристики СКЖ – то, что они обогащаются благодаря паттернам поведения, изначально не предназначенным для коммуникативных целей, и что они проявляются только в ситуациях, непосредственно влияющих на приспособительные возможности животного, – мы наконец начинаем осознавать необъятность проблемы, которую язык ставит перед биологами.Люди часто думают, что корень этой проблемы лежит в уникальности языка. Это не так. Многие особенности человека уникальны: хождение на двух ногах и отсутствие волосяного покрова на теле (если сравнивать человека с наземными животными), противопоставление большого и указательного пальца, обеспечивающее хватание мелких предметов, и даже глаза с белками. У многих других видов тоже есть уникальные особенности – хобот у слона, длинная шея у жирафа, хвост у петуха. Стук у дятлов, чувствительность к теплу у гремучих змей, рытье ловушек у муравьиных львов – формы поведения, которые так же уникальны, как и физические особенности слонов, жирафов и петухов. Но ни одна другая уникальная черта какого бы то ни было животного не изолирована от остального эволюционного ряда так, как язык.
Хождение на двух ногах вовсе не настолько исключительно. Птицы как-то с этим справляются. Им на пятки наступают кенгуру Близкие к человеку виды обезьян время от времени встают на задние конечности и осматриваются по сторонам. Наша возможность хватания мелких предметов и соответствующее расположение пальцев отличаются от возможностей других человекообразных только уровнем контроля и шириной раскрытия пальцев. А отсутствие волос на теле уникально в нашем случае только потому, что оно существует на протяжении всей жизни: многие детеныши млекопитающих рождаются на свет безволосыми и только потом обрастают шерстью.
Давайте лучше сравним язык с другой особенностью – пусть и не человеческой, но действительно уникальной: со слоновьим хоботом. В своей книге «Язык как инстинкт» (The Language Instinct) психолингвист Стивен Пинкер (Steven Pinker) действительно приводит хобот в качестве примера, чтобы показать, что язык не кажется такой аномалией, какой он на самом деле является. Он предлагает своим читателям «представить, что могло бы произойти, если бы некоторые биологи стали слонами». Как и в случае с языком, кое-кто мог бы сказать, что хобот уникален в эволюции, другие сказали бы, что он вовсе и не может быть уникальным. Однако исключительные формы могут возникать в процессе естественного отбора, поэтому Пинкер настаивает на том, что «языковой инстинкт, уникальный для современного человека, является не большим парадоксом, чем хобот слона».
Он не прав. Хобот слона есть результат чрезвычайного удлинения носа и других расположенных рядом с ним частей лица у общих предков слонов и даманов, и те, кто занимается анатомией, могут точно указать, от чего произошло это украшение. Но Пинкер не говорит, из чего сделан язык (да и в любом случае не кажется ли это странным – сравнивать его с частью тела?).
Дело здесь не в уникальности. Дело в непохожести. Ее-то Пинкер, как и все остальные, кто пишет об эволюции языка, в действительности не учитывает. В случае любой другой «уникальной» в эволюции формы можно проследить, что было до нее, над чем эволюция так хорошо поработала, чтобы получилось то, что получилось. С языком так сделать нельзя. Давайте рассмотрим то, что на первый взгляд представляется лучшей, если не единственной, кандидатурой: система коммуникации у нашего последнего общего с обезьянами предка. Для начала, чтобы перейти от любой СКЖ к языку, нужно решить две задачи. Первая: эволюции нужно найти исходный материал – какое-то уже существующее поведение, которое можно взять и преобразовать в соответствующе средство. Вторая задача на порядок сложнее: нужно отделить эту новую систему от наличных ситуаций, связанных с приспособленностью.
На самом деле здесь целых три задачи в одной. Систему нужно отделить от ситуаций, от их существования «здесь-и-сейчас» и от приспособленности. Попробую объяснить.
Элементы СКЖ – все эти крики, сигналы и жесты, при помощи которых общаются животные, – все они привязаны к определенным ситуациям: агрессивной конфронтации, поиску сексуального партнера, появлению хищника, обнаружению пищи и так далее. Вне этих ситуаций они не будут иметь никакого смысла. Элементы языка – слова и жесты – будут. Они имеют значение в любой ситуации. Если я скажу: «Посмотрите, тигр собирается прыгнуть на вас», – вы можете подумать, что я просто шучу, но вы прекрасно поймете, что означают мои слова. Они означают ровно то, что они значили бы, если бы на вас действительно собирался прыгнуть тигр.
Некоторые лингвисты и философы могут, однако, сказать, что ваши слова непосредственно связаны с конкретными объектами в мире – с собаками, стульями или деревьями, но даже и это неверно, или, по крайней мере, слова связаны с объектами не напрямую, а посредством идей об этих объектах, имеющихся в нашем сознании. Если я говорю «собаки лают», каких именно собак я имею в виду? Больших? Черных? Идущих по дороге? Разумеется, нет. Значит, всех собак? Не обязательно. Я не сказал «все», мое утверждение не может относиться к нелающим собакам. Имелось в виду, что «как правило, собаки лают» или «лай есть достаточно надежный признак собаки». Хм, покажите мне, что такое «признак собаки» или «как правило, собака». Вы не можете этого сделать, не существует таких критериев. У нас есть, пусть довольно смутные, но вполне успешно используемые, идеи о том, что собою представляют собаки и о чем мы говорим. Если мы хотим поговорить о какой-то конкретной собаке, мы не можем просто сказать «собака» или «собаки», а говорим «эта собака», «вон те собаки», «собака, виляющая хвостом». Итак, чтобы превратиться в язык, значимые единицы описания – слова или знаки – должны быть отделены от конкретных ситуаций и привязаны к концептуальным идеям, которые имеются у нас относительно тех или иных окружающих нас предметов.
Однако то, к чему привязаны элементы СКЖ, – это не просто любая характерная ситуация. Это именно ситуация, которая существует прямо сейчас, в тот самый момент, когда о ней сигнализирует крик, или вспышка, или жест. Ни одно животное не может использовать крик о приближении хищника, чтобы напомнить своим товарищам, как хищник приближался к ним вчера, или о том хищнике, что всегда околачивается у водопоя. Нет никакого шанса предупредить заранее, невозможно напомнить о том, что было не так в прошлый раз. Каждое использование элемента СКЖ привязано к тому, что происходит непосредственно в данном месте в данный момент. Слова же, напротив, очень редко используются для описания того, что прямо сейчас находится перед нами. Мы и так все можем видеть, так какой смысл это комментировать? Правда, у нас есть и язык жестов, чтобы, например, показывать, насколько далеко мы готовы заходить в конфронтации или насколько велико наше сексуальное желание. Старый добрый язык тела служит нам не хуже, чем любым другим животным, и иногда стоит тысячи слов. С другой стороны, при помощи слов мы можем выходить за пределы ситуации «здесь-и-сейчас». Мы можем обмениваться мнениями о вещах, бесконечно удаленных в пространстве и времени, о том, чего мы никогда не видели, и даже о том, чего вообще может не существовать, – об ангелах и демонах, например. Поэтому коммуникация каким-то образом должна быть отделена от того, что происходит прямо сейчас.
И, наконец, свобода от приспособленности. Мы видели, что функцией элементов СКЖ является увеличение приспособленности. Ни один элемент не существует, если он так или иначе не увеличивает приспособленность. Некоторые предполагают, что язык в целом увеличивает приспособленность. Могло быть и так, что на определенной стадии эволюции наши предки, у которых языковая способность была развита лучше, оставили после себя больше потомства, чем те, у кого эти навыки были менее развиты. Но несмотря на то, что это предположение вполне разумно, ему нет никаких доказательств, да и в любом случае это совершенно другая тема. Дело в том, что никакие сигналы СКЖ не возникают в ситуации, если она непосредственно не связана с приспособленностью. А о словах и знаках этого отнюдь нельзя утверждать. Они могут относиться к чему угодно, связанному ли с приспособленностью или нет. Если оставить в стороне одно-два исключения, например крики «Пожар!» или «На помощь!», слово само собой, само по себе никак не может менять приспособленность. А эти исключения, если разобраться, гораздо больше похожи на сигналы СКЖ, чем на слова языка: они привязаны к ситуации точно так же, как и элементы СКЖ. Если вы сомневаетесь, попробуйте крикнуть «Пожар!» в переполненном театре, или спросите у себя, одинаков ли смысл слова «гореть» в крике «На помощь! Горим!» и в предложении «Нет ничего прекраснее, чем сидеть у горящего очага зимним вечером».
Давайте проведем еще один мысленный эксперимент. Когда-то давно должно было быть время, когда появилась первая система, сломавшая шаблон СКЖ, – назовем ее первым протоязыком. В нем было десять единиц или даже меньше. Итак, представьте себе десяток слов или знаков, которые по отдельности или в сочетаниях увеличивали бы шансы на выживание и/или воспроизводство тех, кто их использует.
Здесь, конечно, есть некоторые ограничения. Нет смысла говорить то, что может быть не хуже передано без слов. Выражения вроде «Я такой горячий!» или «Смотри, какой большой!» бесполезны, потому что невербальными средствами это можно передать намного выразительнее. Далее, первые слова должны выглядеть как первые слова, они не могут быть абстрактными. Они должны обозначать вещи, на которые легко можно указать, изобразить, и так далее. И, наконец, значение, которое они содержат, не может зависеть от того, как они скомпонованы; большинство исследователей согласны в том, что слова появились до синтаксиса. Поэтому пока разрешается собирать слова в предложение любым образом, его окончательное значение не может зависеть от порядка слов.
Призов за правильный ответ не будет, уж простите. Если бы я разыгрывал призы, то брал бы с вас клятву, что вы еще не читали пятую главу, и должен был бы вам поверить.
Почему этот мысленный эксперимент настолько важен? Почему «десять слов или меньше»? Почему не двадцать, не тридцать, не сто? Я имею в виду, оставьте язык в покое, ну как можно пользоваться десятью словами или даже меньше?
Идея в том, что если эти первые несколько слов не приносили бы немедленной и ощутимой пользы, которой нельзя было бы достичь более простыми средствами, язык никогда не вышел бы за пределы десятка слов, и даже они не могли бы появиться. Эволюция не предусмотрительна. Она не рассуждает так: хорошо, если мы изощримся и придумаем, скажем, пятьдесят или сто слов, вот какие классные штуки мы сможем с ними вытворять. На самом деле, я еще расщедрился, сказав «десяток». С самого первого слова язык должен обладать некоторой приспособительной способностью, обеспечивать некоторое преимущество. Если он этого не делает, тогда никто и не будет напрягаться и изобретать новые слова.
Вопросы необходимости и полезности
Итак, миссия единым махом приобрести свободу от приспособленности, свободу от ситуации и свободу от «здесь-и-сейчас» представляется невыполнимой и не имеющей аналогов в истории длиною в три миллиарда лет – с тех пор, как самые примитивные формы жизни появились на нашей планете.Вдумайтесь в это. Подумайте обо всех миллионах существ, живших в этот период. Все им вполне хватало обычных СКЖ. Все, что им было нужно, они могли решить с их помощью. А в самих СКЖ не было ничего, что можно назвать развитием.
Вы можете решить, что если шимпанзе более сложно устроены, чем собаки, а собаки – более сложно, чем сверчки, то, следовательно, у шимпанзе будет более сложная СКЖ, чем у собак, а у собак – более сложная, чем у сверчков. Да, действительно, между сложностью вида и количеством элементов в его СКЖ есть некоторая – весьма небольшая – корреляция. У рыб больше сигналов, чем у насекомых, у млекопитающих – больше, чем у рыб, а у приматов – больше, чем у всех других животных. Но это в среднем: диапазоны могут перекрываться, а сами системы по отношению к любым средствам, которые они используют, изначально одинаковы. У всех одни и те же ограничения: все состоят их отдельных, не связанных между собой сигналов, которые не могут соединяться друг с другом для создания более сложных сообщений, не могут быть использованы вне определенных ситуаций, не могут ничего, кроме реакции на некоторый аспект ситуации здесь-и-сейчас.
Если все остальные виды, помимо нашего, обходятся такими системами, этому может быть только одно объяснение. Ключевой момент в том, что другие животные не используют язык, потому что им не нужен язык.
Я слышу крики: «Нет, все не так! У них просто недостаточно большой мозг!» Что ж, давайте поговорим о мозге. Напомню вам: было экспериментально доказано, что следующие виды животных способны обучаться достаточно рудиментарным формам языка. Это шимпанзе, гориллы, бонобо, орангутаны, дельфины афалины, африканские серые попугаи, морские львы – все самые близкие к человеку виды и некоторые более далекие. И это практически все виды, которых человек пытался обучать языку. Мне не известен ни один случай, когда бы у него это не получилось. С другой стороны, я бы не ожидал быстрых результатов от лягушек. Действительно, похоже, что любой вид с достаточно сложным мозгом («достаточно» здесь все еще остается черным ящиком) может обучаться некоторому протоязыку, поэтому наиболее важным фактором все-таки является необходимость, а не размер мозга.
Как день следует за ночью, так и из того, что человек обладает языком, следует, что он может иметь его только постольку, поскольку остро нуждается в нем. Нуждается так, как никогда не нуждалось ни одно другое животное (или, по крайней мере, ни одно из тех, чья сложность хотя бы отдаленно сопоставима с человеческой). Значит, должно было быть нечто такое, что необходимо человеку для выживания и недостижимо никакими средствами обычных СКЖ.
Людей всегда интересовало, как же появился язык. Только начиная со времен Дарвина этот вопрос был переформулирован и звучал так: «Из чего же развился язык?» Но даже после Дарвина, редко выражаясь явно, но практически всегда подразумеваясь, сохранялась идея о том, что мы могли начать использовать язык для тех действий, которые существовали и раньше, просто потому, что с языком они выходили лучше. Похоже, что люди думали так: «Вот все эти животные общаются между собой так, как у них это получается, а вот мы, и мозги у нас больше, и общаемся мы лучше». Тут и сказочке конец. Едва ли кто-то принимает во внимание бесконечное единообразие всех СКЖ, скрытое под их такими разными масками, или вряд ли кто-то задумывается о том, как сильно связаны СКЖ с определенными требованиями ситуации и приспособленности и, следовательно, как сильно оторвался от них язык.
То, в чем нас хотят убедить, заключается в следующем.
Чтобы развить простейшую систему коммуникации, неразрывно связанную с вещами, необходимыми для выживания, каждому отдельно взятому виду потребовались бесконечные миллионы лет.
Наш же с вами вид за промежуток чрезвычайно малый по сравнению с этим временем развил гораздо более сложную систему только для того, чтобы мы могли делать то, что делали и раньше и мы, и другие животные, но немного лучше.
Если говорить настолько прямо, то никто не поверит в то, что эволюция поступила бы именно так. Подобные взгляды выживают в основном благодаря тому, что их никто не произносит вслух. И тем не менее они являются основой большинства объяснений, почему и как возник язык.
К примеру, еще двадцать лет назад было широко распространено убеждение в том, что язык связан с орудиями – с изготовлением орудий – или, например, с обучением других их изготовлению и использованию. Потом было обнаружено, что и шимпанзе создают и используют орудия: из листьев они делают губки, чтобы впитывать воду из углублений; заточенными палочками они выуживают термитов из термитников. Кристофер Бёш (Christopher Boesch) показал, что шимпанзе с Берега Слоновой Кости не только разбивают орехи с пальм при помощи инструментов, но и учат этому своих детенышей. Надо признать, что эти инструменты довольно примитивны, но такими были они и у наших предков больше двух миллионов лет назад. Если обезьяны могут и при этом обходиться без языка, зачем же нам понадобился такой эволюционный скачок для тех же самых вещей?
Есть и такие, кто утверждал, что существенное влияние оказала необходимость совместной охоты. У этой идеи никогда не было даже той доли смысла, что есть у идеи об использовании инструментов. Во-первых, нет никаких доказательств тому, что наши ранние предки охотились – разве что изредка, когда появлялась такая возможность. И даже тогда у них не было оружия, чтобы убивать кого-либо размером больше зайца. Все эти замечательные картинки, которые нам показывают и на которых мощные косматые парни втыкают свои копья в мамонтов, относятся к достаточно недавнему этапу истории, вероятно, уже нашего с вами вида, которому менее двухсот тысяч лет (а наш самый последний общий предок жил как минимум пять, а скорее всего, шесть или семь миллионов лет назад). Во-вторых, множество других видов (волки, шакалы, львы) охотятся совместно и при этом прекрасно обходятся без единого слова. Добивает эту гипотезу наблюдение за тем, как шимпанзе охотятся на обезьян-колобусов. Они как будто говорят друг другу: «Смотри, ты пойдешь сюда, а я встану здесь. Билл перекроет ему путь, а Фред схватит его вот на той ветке». Но они же не говорят. Они не говорят ни слова, но при этом хватают бедную обезьянку и поедают ее так же успешно, как если бы они долго обсуждали план действий.