Страница:
К 1990-м годам репутация гипотез об инструментах и охоте окончательно была подпорчена. Теперь все говорили о социальном интеллекте. Этологические исследования предыдущих двух десятилетий показали, что социальный интеллект приматов, в особенности наших ближайших родственников, высших приматов, достаточно высок. Они формируют коалиции, играют в политику. Они объединяются и строят козни против своих соперников, чтобы заполучить наиболее привлекательных самок. Они участвуют в том, что исследователи Ричард Бирн (Richard Byrne) и Эндрю Уайтен (Andrew Whiten) назвали «макиавеллистскими стратегиями», нагло обманывают друг друга, издают ложные крики тревоги – короче говоря, врут даже без слов, если они борются за повышение своего статуса в группе. И действительно, их социальная жизнь не слишком-то отличается от социальной жизни людей. Поэтому на развитие языка должно было повлиять что-то, связанное с социальным взаимодействием.
Здесь мы подошли к той приматоцентричности, которую я упоминал во введении. Ученые, принявшие гипотезу социального интеллекта, смотрели на обезьян, замечали их наиболее развитые качества и потом предполагали, что предки человека просто немножко сильнее их развили. И их не интересовало, что этот аргумент с легкостью может быть перевернут с ног на голову. Если человекообразные уже настолько хороши в создании социальных связей, то как горстка слов или знаков может улучшить эту их способность? Если считать, что человеческие сообщества более сложны, чем обезьяньи, может быть, эти ученые рассуждают так: «общество усложнилось настолько, что нам потребовался язык, чтобы справляться с этой сложностью»? Или так: «у нас появился язык, и поэтому наше общество стало сложнее, чем обезьянье»? Второе настолько же невероятно, насколько и первое.
И, в любом случае, мы сталкиваемся с той же проблемой, что и относительно инструментов и охоты. Нас пытаются убедить в том, что язык – нечто чрезвычайно отличное от уже существующих средств коммуникации – появился, чтобы помогать нашим предкам делать то, что они и так уже делали.
Сразу же появилось множество вариантов гипотезы о социальном интеллекте; есть даже один достаточно вразумительный, чтобы мы его здесь рассмотрели.
Это теория «груминга и сплетен» (“grooming and gossip”) Робина Данбара (Robin Dunbar). Груминг, который, конечно же, включает и вычесывание вшей, – не только гигиеническая, но и чрезвычайно важная социальная активность приматов. Он связывает обезьян друг с другом, позволяя сообществам быть (относительно!) сплоченными. Но для этого требуется время. А если социальная группа слишком сильно увеличивается, груминг – процедура личного, непосредственного взаимодействия – занимает слишком много времени. Вы просто не успеете вычесать блох у всех, у кого нужно это сделать, и в оставшееся время найти себе пропитание. Поэтому Данбар предположил, что язык появился как заменитель груминга. Вы можете вычесывать физически только одного товарища за раз, а чесать языками можно одновременно с тремя или четырьмя. И, как отмечает Данбар, большая часть нашего повседневного общения состоит из такого словесного груминга; мы льстим или, как говорится, «подлизываемся» к окружающим.
Почему тогда такой груминг не может состоять из приятных, но бессмысленных звуков – то есть из музыки? Потому что, чтобы достигать своей цели, словесный груминг должен привлекать интерес, а что может быть интереснее, чем болтовня о других членах сообщества? Студенты Данбара стали изучать социальное общение и обнаружили, что оно по большей части действительно состоит из сплетен о личной жизни. Поэтому он сделал вывод, что сплетни, используемые в качестве груминга, и были исходной и основной функцией современного языка.
Теория Данбара звучит интригующе и на первый взгляд убедительно. Кроме того, она, в отличие от многих других гипотез, избежала попадания в ловушку условия необходимости. Если Данбар прав, и размер группы действительно увеличивался, тогда у проточеловека на самом деле могла возникнуть новая проблема, которая вполне могла потребовать не менее нового решения. Но на самом ли деле увеличивался размер группы у наших предков? Мы не знаем (по крайней мере, пока – когда-нибудь кто-нибудь непременно займется этим вопросом). Мы даже не знаем, что означал размер группы применительно к таким нестабильным, постоянно распадающимся и вновь соединяющимся сообществам, какие можно наблюдать у шимпанзе и какие, вероятно, были и у наших предков, и как его можно измерить. У этой теории есть и еще несколько слабых мест, к которым мы вернемся позже.
Теперь же все, что нам нужно запомнить, это то, что она не проходит тест на десять слов, или, другими словами, тест непосредственной полезности. При помощи десятка слов или меньше вам удастся обсудить не так уж и много сплетен. А если вы используете все или большинство доступных вам слов для рассказа только об одном пикантном событии, например: «Вчера ночью Уг соблазнил твою любимую самку» (если предположить, вопреки здравому смыслу и фактам, что предложение даже настолько короткое и простое будет произнесено и понято), то что вы расскажете слушателям на закуску? Повторите то же самое еще раз? Новизна – основа хорошей сплетни. Нет никакой возможности скомбинировать небольшое количество слов так, чтобы описать целый ряд различных событий. Для этого нужно как минимум несколько десятков, а лучше и несколько сотен слов. Но так далеко вы никогда не продвинетесь, если самые первые слова не принесут пользы незамедлительно.
• Уникальность
• Экологичность
• Правдоподобие
• Эгоистичность.
Давайте рассмотрим каждое из них по порядку.
Уникальность стоит в этом списке потому, что любая серьезная теория появления языка должна объяснять не только то, почему у людей есть язык, но также и то, почему его нет у всех остальных. Даже этого не вполне достаточно. Она должна объяснять, почему, в то время как у человека язык достиг высшей степени развития, нет даже никакого намека на его зачатки у других видов. Воистину, уникальное следствие должно иметь уникальную причину. Но если в качестве повода для возникновения языка будет предложено нечто, что может относиться и к другим видам, это будет неверное предположение.
Этот критерий сразу же отсеивает целый ряд достаточно многообещающих гипотез.
К примеру, предложенную Джеффри Миллером (Geoffrey Miller), наряду с другими учеными: избирательная сила, давшая толчок развитию языка, – это выбор самки, механизм проверенный и одобренный эволюцией, получивший сертификат подлинности из рук самого Дарвина, а затем подтвержденный и наблюдениями, и экспериментами. Он объясняет, например, почему у петухов такой огромный и практически бесполезный хвост. Потому что он нравится самкам. Они рассуждают так: «Если он может выживать, имея такой огромный хвост, он, должно быть, горячая штучка». И можете быть уверены, что, если вы лишите петуха его хвоста, у него будет гораздо меньше самок.
Работает ли это правило и для человека? Ну, есть аргументы как за, так и против этого. С одной стороны, как заметили поэты-песенники Джонни Бёрк и Джимми Ван Хойзен, «знать язык не обязательно», если при этом светит луна, а у девушки горят глаза. С другой стороны, можно вспомнить жившего в XVIII веке Джона Вилкса, радикального активиста и известного распутника, чье лицо было изуродовано оспой. «Ну и страшен же ты, – отмечал его друг, – и как же тебе удалось добиться расположения стольких женщин?» – «Дай мне полчаса, чтобы поговорить с женщиной, – отвечал Вилкс, – и она забудет про мое лицо».
Неважно, кто из них прав (и, как я безнравственно отметил в одной своей статье, если бы выбор женщины действительно зависел от языка, председатель университетского дискуссионного клуба пользовался бы у женщин большей популярностью, чем капитан футбольной команды), потому что ответ надо искать ни там ни там. Сравнивать красноречие Вилкса и бессвязное мычание проточеловека на протоязыке – это как сравнивать зеленое с квадратным. Никто не сомневается в том, что как только язык действительно обособился, стал самостоятельным и сделал первые шаги, он мог, по крайней мере иногда, увеличивать эволюционную приспособленность своих наиболее продвинутых пользователей. Это верно практически для всех гипотез о происхождении языка: «Язык – это сила». По крайней мере, многие лидеры обязаны своим высоким положением хорошо подвешенному языку, и, поскольку, по словам Генри Киссинджера, иметь власть – значит быть сексуально притягательным, у лидеров тоже обычно бывает много женщин.
Проблема всех этих гипотез в том, что они включают вещи, характерные для широкого круга видов, и уж точно для наиболее близких к нам. Самки огромного количества видов определяют, кто будет их партнером, и выбирают себе лучших, по их мнению. Многие, возможно большинство приматов, стремятся повысить свой статус и строят коварные планы, как получить больше власти над другими членами сообщества. Если эти факторы играют важную роль у такого количества других видов, то почему ни у одного из них нет языка?
Более того, ни один из этих факторов не может работать, если ему работать не с чем. Все они – выбор самки, стремление к власти, и прочее – непременно способствовали бы развитию языка, если бы он уже существовал. Но как они могли его создать? Самкам нужно иметь что-то, из чего они будут выбирать, а именно это мог быть диапазон умения владеть языком. Жаждущие власти и повышения статуса должны иметь инструмент, чтобы приобретать власть, то есть владеть языком на высшем уровне настолько широкого диапазона, что у него есть высший уровень. Таким образом, все эти вещи не имеют ничего общего с самим возникновением языка.
Второе условие – это экологичность. Она означает лишь то, что объяснение происхождения языка не должно конфликтовать с тем, что мы знаем или можем логически вывести относительно экологических условий существования наших предков. Сюда включаются результаты исследований ископаемых и археологических находок, которые, безусловно, очень скудны и иногда кажутся противоречащими друг другу. Но условие экологичности все равно нельзя игнорировать.
Я всегда поражался одной вещи, связанной с темой развития языка: люди так часто игнорируют это условие. Самые злостные нарушители – исследователи приматов. Поскольку человекообразные приматы представляют собой такие удобные и доступные объекты для исследования, а также поскольку у нас с ними так много общих генов, исследователи приматов предполагают, что проточеловек должен был вести себя практически так же, как и современные приматы. А если оказывается, что сейчас между ними есть огромная разница – что ж, современная цивилизация научила нас хорошо притворяться и скрывать под масками наши исходные обезьяньи сущности.
Как мы увидим в главе 6, это чрезвычайно далеко от правды. Наши давние предки не могли быть сильно умнее своих обезьяньих кузенов, но они жили совершенно иначе. Если только вы не верите в универсальные гены, которые вызывают одинаковые паттерны поведения, где бы они ни встречались, – а современная биология решительно от этого открестилась, – вам предстоит осознать, что бегающие по лесу, перепрыгивающие с ветки на ветку обезьяны представляют собой неважный объект для изучения поведения проточеловека.
Третье условие – это правдоподобие.
Лондон, весна 1998 года, Вторая международная конференция по эволюции языка. Первым, что поразило меня, была гладкая и круглая, как пушечное ядро, голова и непримиримый лондонский акцент социолога Криса Найта (Chris Knight), который без предисловий спросил меня:
– Что ваша теория говорит о проблеме дешевых сигналов?
– Эээ… Ну… – красноречиво ответил я.
Я был оглушен и ослеплен. Дешевые сигналы? Что это, черт возьми, такое? Но Крис знал, о чем он говорит, и мне оставалось только быстро запоминать урок, вот и вся сложность.
В 1970-е годы теория игр была впервые приложена к биологии. Не может ли случиться так, что в популяции, в которой каждый индивид борется за выживание своих собственных генов, преимущество получат мошенники и обманщики? Животные, которые преувеличивают свои способности как потенциальных партнеров, могут получить доступ к таким возможностям для размножения, каких они никогда бы не получили честным путем. Как самка может понять, что сигналы, которые она получает, значат именно то, что и должны значить?
Израильский биолог Амоц Захави (Amotz Zahavi) нашел ответ. Чем сложнее подделать сигнал, тем больше вероятность того, что он подлинный. Каждый может изобразить искусный танец, но постоянно носить петушиный хвост или огромные оленьи рога означает, что их хозяин действительно настолько силен, чтобы произвести сильное и здоровое потомство. Другими словами, чтобы заслуживать доверие, сигналы должны быть дорогостоящими.
Ученые вроде Криса очень быстро применили эту теорию к языку. Слова чрезвычайно легко произносить. В разговорной речи полно соответствующих поговорок: «Болтать – не делать», «Вертит языком, что корова хвостом», «Не спеши языком, спеши делом». Слова ничего не стоят, так почему же все им верят? Этот вопрос не мог не встать, когда из находящихся в центре всеобщего внимания «макиавеллистских стратегий» Бирна и Уайтена все знали, что приматы всегда любили при случае обмануть сородичей, даже до появления языка. Но если никто не станет верить словам, что же даст толчок появлению первых десятков, а затем сотен и тысяч слов?
Как и условие полезности, условие правдоподобия играет самую значительную роль на ранней стадии развития языка, и можно предположить, что на этом этапе язык не смог бы стать самостоятельным явлением, если бы правдивость первых слов не могла быть незамедлительно проверена. Это, помимо прочего, забивает еще один гвоздь в крышку гроба теории «груминга и сплетен». Даже сегодня мы не верим и половине тех сплетен, которые слышим.
И, наконец, эгоистичность. На протяжении второй половины прошлого века биологи сменили веру в то, что существа по крайней мере иногда делают что-то «во благо вида» или «во благо сообщества» на представление о том, что любое действие любое животное совершает только для себя, ну или, в лучшем случае, во благо генов, общих у него и его близких сородичей. Первая точка зрения, известная как «групповой отбор», быстро стала табу для ученых, упоминание ее вызывает в равных пропорциях насмешки и оскорбления, хотя сегодня она медленно начинает возвращать утраченные позиции. (Чрезвычайно интересно наблюдать за этими циклическими перемещениями туда-сюда в науке, похожими на волнообразное колыхание складок платья, но более стимулирующими, по крайней мере, в интеллектуальном плане.)
Однако еще рано отбрасывать эгоистичные гены. То, что может выглядеть как поведение «во благо вида», на поверку легко может оказаться поведением исключительно для себя любимого, случайно еще и помогающим виду в целом. Как бы сомнительно ни выглядела гипотеза об эгоистичных генах, будучи доведена до такого предела, она проливает свет на многие поведенческие акты, которые мы предпочли бы скрыть.
Итак, рассмотрим с этой точки зрения некий языковой акт. А передает информацию Б. До начала этого акта информация принадлежала исключительно А. Он мог использовать ее для своего личного блага. Теперь это невозможно. Б тоже может ее использовать. Какую пользу это приносит А? Если ответ «никакой» или даже последствия становятся отрицательными для А, – ведь он поделился любимым лакомством с Б, – почему же первое, что А делает, – передача информации? Если ответ «Б ответит услугой на услугу», то какие гарантии есть у А, что Б ответит, а не сжульничает?
Другими словами, первые языковые акты, какими бы они ни были, должны были приносить говорящему (как минимум!) столько же пользы, сколько и слушающему.
Это убеждение – в той или иной форме – широко распространено среди ученых, имеющих высочайшую квалификацию. К примеру, в недавнем интервью Нина Яблонски (Nina Jablonski), которая не только является главным антропологом в Пенсильванском университете, но также, согласно Нью-Йорк Таймс, «приматологом, эволюционным биологом и палеонтологом», объясняет, что «для того, чтобы выжить под экваториальным солнцем, [первые люди] должны были охлаждать свой мозг. Первые люди использовали для этой цели потовые железы, предоставленные им эволюцией в большом количестве, что, в свою очередь, позволило мозгу увеличиваться в размерах. Как только люди развили достаточно большой мозг, их способности планировать будущее возросли, что способствовало расселению их из Африки».
Что не так с этой теорией, звучащей в высшей степени разумно? Да много чего. Раз – то, что множество животных выживают под экваториальным солнцем без увеличения количества потовых желез. Два – то, что наличие у мозга возможности увеличиваться есть отнюдь не то же самое, что необходимость увеличения мозга. Яблонски преподносит это так, как будто мозг уже готов был взрывообразно увеличиться, и его сдерживало только такое ерундовое препятствие, как неспособность достаточно потеть. Это отнюдь не так. Мозг чрезвычайно затратен в плане энергии, и животные могут себе позволить мозг большой лишь настолько, насколько нужно, чтобы обеспечивать самые необходимые вещи, а все, что сверх этого, оказывается неработоспособным. Три – никто, насколько я знаю, никогда не мог показать, что размер мозга коррелирует со способностью планировать действия у какого бы то ни было вида, и меньше всего – у предков человека, о способности строить планы у которых нам совершенно ничего не известно. Четыре – вам совершенно не нужно никаких подобных способностей, чтобы мигрировать с одного континента на другой. Все, что для этого необходимо, – это перешеек между материками и ноги. Тысячи видов проделали это, и среди них – плацентарные хищники Северной Америки, которые, как только образовалась Центральная Америка, хлынули на Южный континент и моментально искоренили все местные сумчатые виды.
У собаки мозг больше, чем у лягушки, и собака может делать массу таких вещей, на которые лягушка неспособна. Вы можете решить, что причина только в том, что большой мозг собаки делает ее умнее. Однако четверть века назад шотландский психолог Эван Макфейл (Evan Macphail) написал статью, которую никто не мог опровергнуть, но все могли игнорировать – и игнорировали, а в ней говорилось, что если рассматривать не набор возможных действий, которые способно выполнять животное, но наличный для этого психический аппарат, при помощи которого они выполняются, то можно насчитать только три уровня развития психики. Есть организмы, которые способны ассоциировать стимул и реакцию. Есть организмы, которые вдобавок могут ассоциировать стимул с другим стимулом: в этот класс попадают все позвоночные и даже некоторые беспозвоночные. И есть человек, которому посчастливилось обладать языком. Макфейл не знал, как язык делает нас более умными, но вы узнаете, если дочитаете эту книгу до конца.
В любом случает, что такое быть умным? Чтобы сравнивать интеллект у разных видов животных, нужно иметь валидное определение и валидный инструмент для его измерения, который, в отличие от IQ, работал бы независимо от вида. Такого инструмента еще никто не разработал. Поэтому, даже если между видами и существуют б0льшие различия, чем предположил Макфейл, мы никак не сможем показать объективными средствами, что один вид умнее или глупее другого.
Если, как предполагают некоторые, язык есть изобретение какого-то парня с большими мозгами, оно было бы вдвойне уникальным. Помимо того, что это была бы единственная система в своем роде, это было бы еще и единственное имеющее биологическую основу поведение, которое было сконструировано сознательно и целенаправленно. А если вы начинаете верить в возможность целенаправленного формирования поведения на биологической основе, у меня есть для вас пара интересных предложений, от которых вы не сможете отказаться.
Но главный мой аргумент в следующем. Мозги не растут сами собой, по собственному желанию, они растут потому, что животные нуждаются в большем количестве нейронов и связей между ними для более эффективного выполнения новых действий, которым они только начинают учиться. Другими словами, увеличение размера мозга не обеспечивает новые возможности – новые возможности запускают увеличение мозга, и в пятой главе я покажу вам во всех подробностях, как идет этот процесс, согласно новой увлекательнейшей теории формирования ниш (она радикально изменила мой взгляд на процесс эволюции и, я надеюсь, изменит и ваш).
Из этого следует, что у нас не было большего и лучшего мозга, который дал нам язык; мы приобрели язык, и он позволил нам увеличить и улучшить свой мозг.
Спокойно, без паники. У нас есть язык, и можно быть уверенным, что он возник в эволюции, вопреки всем кажущимся непреодолимыми препятствиям, лежащим на его пути.
Однако вы можете решить, что одну вещь я объяснил достаточно подробно. Язык не мог развиться, как считает большинство биологов, из каких-либо средств коммуникации, неких СКЖ ближайших предков, которые… как-то… постепенно… видоизменялись… или что-то в этом роде. Он должен был произойти от… ну, от чего-то другого. От чего именно? Ну. сложно сказать. но от чего-то.
Точно так же думал и я пятнадцать-двадцать лет назад. И практически до недавнего времени, стоит отметить. В конце концов, я же и придумал парадокс непрерывности: «Язык должен был произойти от какой-то существующей системы, однако похоже, что такой системы, от которой он мог произойти, не существует».
Так как же он появился? В своих ранних работах я много рассуждал о системах мысленной репрезентации – картах окружающего мира и всего находящегося в нем, которые формировались в мозге на протяжении бесконечных миллионов лет и тысяч видов, пока они не стали достаточно детальными, чтобы делить мир на кусочки размером со слово, только и ждущих, когда же им дадут языковой ярлык. Как только эти кусочки – доязыковые концепты – были готовы, то некоторым достаточно трудно определяемым образом, как-то связанный с проточеловеческими стратегиями пищевого поведения, достаточно сильно отличающийся и отделенный от проточеловеческих СКЖ как-то внезапно возник протоязык. После чего удачно подвернулась мутация, которая преобразовала протоязык в язык.
Взвалите вину за такое описание на молодость (в конце концов, тогда мне было всего-навсего шестьдесят четыре). И для первого раза это было не так уж и плохо. «Язык и вид» («Language and Species») – первая известная мне книга, где была сделана попытка проработать весь процесс эволюции языка с некоторой степенью детальности и глубины. Проблема в том, что у меня не было хорошей парадигмы для работы. Теория формирования ниш еще не была придумана. Когда я чего-то не знал, я заполнял это пустое место тем, что философ Дэниел Деннет (Daniel Dennett) называет «вымыслами», «плодами воображения» («figment»). И я не делал то, чем я занимаюсь сейчас – не продирался так педантично сквозь соотношения между системами коммуникации у человека и у животных и не описывал столь, я уверен в этом, мучительные подробности (прошу прощения за это, но любое серьезное исследование сродни тренировке спортсмена – без изнуряющей тренировки нет победы).
Здесь мы подошли к той приматоцентричности, которую я упоминал во введении. Ученые, принявшие гипотезу социального интеллекта, смотрели на обезьян, замечали их наиболее развитые качества и потом предполагали, что предки человека просто немножко сильнее их развили. И их не интересовало, что этот аргумент с легкостью может быть перевернут с ног на голову. Если человекообразные уже настолько хороши в создании социальных связей, то как горстка слов или знаков может улучшить эту их способность? Если считать, что человеческие сообщества более сложны, чем обезьяньи, может быть, эти ученые рассуждают так: «общество усложнилось настолько, что нам потребовался язык, чтобы справляться с этой сложностью»? Или так: «у нас появился язык, и поэтому наше общество стало сложнее, чем обезьянье»? Второе настолько же невероятно, насколько и первое.
И, в любом случае, мы сталкиваемся с той же проблемой, что и относительно инструментов и охоты. Нас пытаются убедить в том, что язык – нечто чрезвычайно отличное от уже существующих средств коммуникации – появился, чтобы помогать нашим предкам делать то, что они и так уже делали.
Сразу же появилось множество вариантов гипотезы о социальном интеллекте; есть даже один достаточно вразумительный, чтобы мы его здесь рассмотрели.
Это теория «груминга и сплетен» (“grooming and gossip”) Робина Данбара (Robin Dunbar). Груминг, который, конечно же, включает и вычесывание вшей, – не только гигиеническая, но и чрезвычайно важная социальная активность приматов. Он связывает обезьян друг с другом, позволяя сообществам быть (относительно!) сплоченными. Но для этого требуется время. А если социальная группа слишком сильно увеличивается, груминг – процедура личного, непосредственного взаимодействия – занимает слишком много времени. Вы просто не успеете вычесать блох у всех, у кого нужно это сделать, и в оставшееся время найти себе пропитание. Поэтому Данбар предположил, что язык появился как заменитель груминга. Вы можете вычесывать физически только одного товарища за раз, а чесать языками можно одновременно с тремя или четырьмя. И, как отмечает Данбар, большая часть нашего повседневного общения состоит из такого словесного груминга; мы льстим или, как говорится, «подлизываемся» к окружающим.
Почему тогда такой груминг не может состоять из приятных, но бессмысленных звуков – то есть из музыки? Потому что, чтобы достигать своей цели, словесный груминг должен привлекать интерес, а что может быть интереснее, чем болтовня о других членах сообщества? Студенты Данбара стали изучать социальное общение и обнаружили, что оно по большей части действительно состоит из сплетен о личной жизни. Поэтому он сделал вывод, что сплетни, используемые в качестве груминга, и были исходной и основной функцией современного языка.
Теория Данбара звучит интригующе и на первый взгляд убедительно. Кроме того, она, в отличие от многих других гипотез, избежала попадания в ловушку условия необходимости. Если Данбар прав, и размер группы действительно увеличивался, тогда у проточеловека на самом деле могла возникнуть новая проблема, которая вполне могла потребовать не менее нового решения. Но на самом ли деле увеличивался размер группы у наших предков? Мы не знаем (по крайней мере, пока – когда-нибудь кто-нибудь непременно займется этим вопросом). Мы даже не знаем, что означал размер группы применительно к таким нестабильным, постоянно распадающимся и вновь соединяющимся сообществам, какие можно наблюдать у шимпанзе и какие, вероятно, были и у наших предков, и как его можно измерить. У этой теории есть и еще несколько слабых мест, к которым мы вернемся позже.
Теперь же все, что нам нужно запомнить, это то, что она не проходит тест на десять слов, или, другими словами, тест непосредственной полезности. При помощи десятка слов или меньше вам удастся обсудить не так уж и много сплетен. А если вы используете все или большинство доступных вам слов для рассказа только об одном пикантном событии, например: «Вчера ночью Уг соблазнил твою любимую самку» (если предположить, вопреки здравому смыслу и фактам, что предложение даже настолько короткое и простое будет произнесено и понято), то что вы расскажете слушателям на закуску? Повторите то же самое еще раз? Новизна – основа хорошей сплетни. Нет никакой возможности скомбинировать небольшое количество слов так, чтобы описать целый ряд различных событий. Для этого нужно как минимум несколько десятков, а лучше и несколько сотен слов. Но так далеко вы никогда не продвинетесь, если самые первые слова не принесут пользы незамедлительно.
Какие тесты должна пройти хорошая теория
Проверка на полезность – не единственное условие, которому должна удовлетворять достойная теория происхождения языка. Есть еще как минимум четыре, и сейчас достаточно подходящий момент для их перечисления:• Уникальность
• Экологичность
• Правдоподобие
• Эгоистичность.
Давайте рассмотрим каждое из них по порядку.
Уникальность стоит в этом списке потому, что любая серьезная теория появления языка должна объяснять не только то, почему у людей есть язык, но также и то, почему его нет у всех остальных. Даже этого не вполне достаточно. Она должна объяснять, почему, в то время как у человека язык достиг высшей степени развития, нет даже никакого намека на его зачатки у других видов. Воистину, уникальное следствие должно иметь уникальную причину. Но если в качестве повода для возникновения языка будет предложено нечто, что может относиться и к другим видам, это будет неверное предположение.
Этот критерий сразу же отсеивает целый ряд достаточно многообещающих гипотез.
К примеру, предложенную Джеффри Миллером (Geoffrey Miller), наряду с другими учеными: избирательная сила, давшая толчок развитию языка, – это выбор самки, механизм проверенный и одобренный эволюцией, получивший сертификат подлинности из рук самого Дарвина, а затем подтвержденный и наблюдениями, и экспериментами. Он объясняет, например, почему у петухов такой огромный и практически бесполезный хвост. Потому что он нравится самкам. Они рассуждают так: «Если он может выживать, имея такой огромный хвост, он, должно быть, горячая штучка». И можете быть уверены, что, если вы лишите петуха его хвоста, у него будет гораздо меньше самок.
Работает ли это правило и для человека? Ну, есть аргументы как за, так и против этого. С одной стороны, как заметили поэты-песенники Джонни Бёрк и Джимми Ван Хойзен, «знать язык не обязательно», если при этом светит луна, а у девушки горят глаза. С другой стороны, можно вспомнить жившего в XVIII веке Джона Вилкса, радикального активиста и известного распутника, чье лицо было изуродовано оспой. «Ну и страшен же ты, – отмечал его друг, – и как же тебе удалось добиться расположения стольких женщин?» – «Дай мне полчаса, чтобы поговорить с женщиной, – отвечал Вилкс, – и она забудет про мое лицо».
Неважно, кто из них прав (и, как я безнравственно отметил в одной своей статье, если бы выбор женщины действительно зависел от языка, председатель университетского дискуссионного клуба пользовался бы у женщин большей популярностью, чем капитан футбольной команды), потому что ответ надо искать ни там ни там. Сравнивать красноречие Вилкса и бессвязное мычание проточеловека на протоязыке – это как сравнивать зеленое с квадратным. Никто не сомневается в том, что как только язык действительно обособился, стал самостоятельным и сделал первые шаги, он мог, по крайней мере иногда, увеличивать эволюционную приспособленность своих наиболее продвинутых пользователей. Это верно практически для всех гипотез о происхождении языка: «Язык – это сила». По крайней мере, многие лидеры обязаны своим высоким положением хорошо подвешенному языку, и, поскольку, по словам Генри Киссинджера, иметь власть – значит быть сексуально притягательным, у лидеров тоже обычно бывает много женщин.
Проблема всех этих гипотез в том, что они включают вещи, характерные для широкого круга видов, и уж точно для наиболее близких к нам. Самки огромного количества видов определяют, кто будет их партнером, и выбирают себе лучших, по их мнению. Многие, возможно большинство приматов, стремятся повысить свой статус и строят коварные планы, как получить больше власти над другими членами сообщества. Если эти факторы играют важную роль у такого количества других видов, то почему ни у одного из них нет языка?
Более того, ни один из этих факторов не может работать, если ему работать не с чем. Все они – выбор самки, стремление к власти, и прочее – непременно способствовали бы развитию языка, если бы он уже существовал. Но как они могли его создать? Самкам нужно иметь что-то, из чего они будут выбирать, а именно это мог быть диапазон умения владеть языком. Жаждущие власти и повышения статуса должны иметь инструмент, чтобы приобретать власть, то есть владеть языком на высшем уровне настолько широкого диапазона, что у него есть высший уровень. Таким образом, все эти вещи не имеют ничего общего с самим возникновением языка.
Второе условие – это экологичность. Она означает лишь то, что объяснение происхождения языка не должно конфликтовать с тем, что мы знаем или можем логически вывести относительно экологических условий существования наших предков. Сюда включаются результаты исследований ископаемых и археологических находок, которые, безусловно, очень скудны и иногда кажутся противоречащими друг другу. Но условие экологичности все равно нельзя игнорировать.
Я всегда поражался одной вещи, связанной с темой развития языка: люди так часто игнорируют это условие. Самые злостные нарушители – исследователи приматов. Поскольку человекообразные приматы представляют собой такие удобные и доступные объекты для исследования, а также поскольку у нас с ними так много общих генов, исследователи приматов предполагают, что проточеловек должен был вести себя практически так же, как и современные приматы. А если оказывается, что сейчас между ними есть огромная разница – что ж, современная цивилизация научила нас хорошо притворяться и скрывать под масками наши исходные обезьяньи сущности.
Как мы увидим в главе 6, это чрезвычайно далеко от правды. Наши давние предки не могли быть сильно умнее своих обезьяньих кузенов, но они жили совершенно иначе. Если только вы не верите в универсальные гены, которые вызывают одинаковые паттерны поведения, где бы они ни встречались, – а современная биология решительно от этого открестилась, – вам предстоит осознать, что бегающие по лесу, перепрыгивающие с ветки на ветку обезьяны представляют собой неважный объект для изучения поведения проточеловека.
Третье условие – это правдоподобие.
Лондон, весна 1998 года, Вторая международная конференция по эволюции языка. Первым, что поразило меня, была гладкая и круглая, как пушечное ядро, голова и непримиримый лондонский акцент социолога Криса Найта (Chris Knight), который без предисловий спросил меня:
– Что ваша теория говорит о проблеме дешевых сигналов?
– Эээ… Ну… – красноречиво ответил я.
Я был оглушен и ослеплен. Дешевые сигналы? Что это, черт возьми, такое? Но Крис знал, о чем он говорит, и мне оставалось только быстро запоминать урок, вот и вся сложность.
В 1970-е годы теория игр была впервые приложена к биологии. Не может ли случиться так, что в популяции, в которой каждый индивид борется за выживание своих собственных генов, преимущество получат мошенники и обманщики? Животные, которые преувеличивают свои способности как потенциальных партнеров, могут получить доступ к таким возможностям для размножения, каких они никогда бы не получили честным путем. Как самка может понять, что сигналы, которые она получает, значат именно то, что и должны значить?
Израильский биолог Амоц Захави (Amotz Zahavi) нашел ответ. Чем сложнее подделать сигнал, тем больше вероятность того, что он подлинный. Каждый может изобразить искусный танец, но постоянно носить петушиный хвост или огромные оленьи рога означает, что их хозяин действительно настолько силен, чтобы произвести сильное и здоровое потомство. Другими словами, чтобы заслуживать доверие, сигналы должны быть дорогостоящими.
Ученые вроде Криса очень быстро применили эту теорию к языку. Слова чрезвычайно легко произносить. В разговорной речи полно соответствующих поговорок: «Болтать – не делать», «Вертит языком, что корова хвостом», «Не спеши языком, спеши делом». Слова ничего не стоят, так почему же все им верят? Этот вопрос не мог не встать, когда из находящихся в центре всеобщего внимания «макиавеллистских стратегий» Бирна и Уайтена все знали, что приматы всегда любили при случае обмануть сородичей, даже до появления языка. Но если никто не станет верить словам, что же даст толчок появлению первых десятков, а затем сотен и тысяч слов?
Как и условие полезности, условие правдоподобия играет самую значительную роль на ранней стадии развития языка, и можно предположить, что на этом этапе язык не смог бы стать самостоятельным явлением, если бы правдивость первых слов не могла быть незамедлительно проверена. Это, помимо прочего, забивает еще один гвоздь в крышку гроба теории «груминга и сплетен». Даже сегодня мы не верим и половине тех сплетен, которые слышим.
И, наконец, эгоистичность. На протяжении второй половины прошлого века биологи сменили веру в то, что существа по крайней мере иногда делают что-то «во благо вида» или «во благо сообщества» на представление о том, что любое действие любое животное совершает только для себя, ну или, в лучшем случае, во благо генов, общих у него и его близких сородичей. Первая точка зрения, известная как «групповой отбор», быстро стала табу для ученых, упоминание ее вызывает в равных пропорциях насмешки и оскорбления, хотя сегодня она медленно начинает возвращать утраченные позиции. (Чрезвычайно интересно наблюдать за этими циклическими перемещениями туда-сюда в науке, похожими на волнообразное колыхание складок платья, но более стимулирующими, по крайней мере, в интеллектуальном плане.)
Однако еще рано отбрасывать эгоистичные гены. То, что может выглядеть как поведение «во благо вида», на поверку легко может оказаться поведением исключительно для себя любимого, случайно еще и помогающим виду в целом. Как бы сомнительно ни выглядела гипотеза об эгоистичных генах, будучи доведена до такого предела, она проливает свет на многие поведенческие акты, которые мы предпочли бы скрыть.
Итак, рассмотрим с этой точки зрения некий языковой акт. А передает информацию Б. До начала этого акта информация принадлежала исключительно А. Он мог использовать ее для своего личного блага. Теперь это невозможно. Б тоже может ее использовать. Какую пользу это приносит А? Если ответ «никакой» или даже последствия становятся отрицательными для А, – ведь он поделился любимым лакомством с Б, – почему же первое, что А делает, – передача информации? Если ответ «Б ответит услугой на услугу», то какие гарантии есть у А, что Б ответит, а не сжульничает?
Другими словами, первые языковые акты, какими бы они ни были, должны были приносить говорящему (как минимум!) столько же пользы, сколько и слушающему.
Большой мозг это заблуждение
Рассмотрев все четыре критерия – уникальность, экологичность, правдоподобие и эгоистичность, которым должна удовлетворять любая теория эволюции языка, давайте избавимся от заблуждения о том, что с увеличением объема мозга наши предки становились все умнее и умнее, пока, наконец, не стали настолько умными, что изобрели язык.Это убеждение – в той или иной форме – широко распространено среди ученых, имеющих высочайшую квалификацию. К примеру, в недавнем интервью Нина Яблонски (Nina Jablonski), которая не только является главным антропологом в Пенсильванском университете, но также, согласно Нью-Йорк Таймс, «приматологом, эволюционным биологом и палеонтологом», объясняет, что «для того, чтобы выжить под экваториальным солнцем, [первые люди] должны были охлаждать свой мозг. Первые люди использовали для этой цели потовые железы, предоставленные им эволюцией в большом количестве, что, в свою очередь, позволило мозгу увеличиваться в размерах. Как только люди развили достаточно большой мозг, их способности планировать будущее возросли, что способствовало расселению их из Африки».
Что не так с этой теорией, звучащей в высшей степени разумно? Да много чего. Раз – то, что множество животных выживают под экваториальным солнцем без увеличения количества потовых желез. Два – то, что наличие у мозга возможности увеличиваться есть отнюдь не то же самое, что необходимость увеличения мозга. Яблонски преподносит это так, как будто мозг уже готов был взрывообразно увеличиться, и его сдерживало только такое ерундовое препятствие, как неспособность достаточно потеть. Это отнюдь не так. Мозг чрезвычайно затратен в плане энергии, и животные могут себе позволить мозг большой лишь настолько, насколько нужно, чтобы обеспечивать самые необходимые вещи, а все, что сверх этого, оказывается неработоспособным. Три – никто, насколько я знаю, никогда не мог показать, что размер мозга коррелирует со способностью планировать действия у какого бы то ни было вида, и меньше всего – у предков человека, о способности строить планы у которых нам совершенно ничего не известно. Четыре – вам совершенно не нужно никаких подобных способностей, чтобы мигрировать с одного континента на другой. Все, что для этого необходимо, – это перешеек между материками и ноги. Тысячи видов проделали это, и среди них – плацентарные хищники Северной Америки, которые, как только образовалась Центральная Америка, хлынули на Южный континент и моментально искоренили все местные сумчатые виды.
У собаки мозг больше, чем у лягушки, и собака может делать массу таких вещей, на которые лягушка неспособна. Вы можете решить, что причина только в том, что большой мозг собаки делает ее умнее. Однако четверть века назад шотландский психолог Эван Макфейл (Evan Macphail) написал статью, которую никто не мог опровергнуть, но все могли игнорировать – и игнорировали, а в ней говорилось, что если рассматривать не набор возможных действий, которые способно выполнять животное, но наличный для этого психический аппарат, при помощи которого они выполняются, то можно насчитать только три уровня развития психики. Есть организмы, которые способны ассоциировать стимул и реакцию. Есть организмы, которые вдобавок могут ассоциировать стимул с другим стимулом: в этот класс попадают все позвоночные и даже некоторые беспозвоночные. И есть человек, которому посчастливилось обладать языком. Макфейл не знал, как язык делает нас более умными, но вы узнаете, если дочитаете эту книгу до конца.
В любом случает, что такое быть умным? Чтобы сравнивать интеллект у разных видов животных, нужно иметь валидное определение и валидный инструмент для его измерения, который, в отличие от IQ, работал бы независимо от вида. Такого инструмента еще никто не разработал. Поэтому, даже если между видами и существуют б0льшие различия, чем предположил Макфейл, мы никак не сможем показать объективными средствами, что один вид умнее или глупее другого.
Если, как предполагают некоторые, язык есть изобретение какого-то парня с большими мозгами, оно было бы вдвойне уникальным. Помимо того, что это была бы единственная система в своем роде, это было бы еще и единственное имеющее биологическую основу поведение, которое было сконструировано сознательно и целенаправленно. А если вы начинаете верить в возможность целенаправленного формирования поведения на биологической основе, у меня есть для вас пара интересных предложений, от которых вы не сможете отказаться.
Но главный мой аргумент в следующем. Мозги не растут сами собой, по собственному желанию, они растут потому, что животные нуждаются в большем количестве нейронов и связей между ними для более эффективного выполнения новых действий, которым они только начинают учиться. Другими словами, увеличение размера мозга не обеспечивает новые возможности – новые возможности запускают увеличение мозга, и в пятой главе я покажу вам во всех подробностях, как идет этот процесс, согласно новой увлекательнейшей теории формирования ниш (она радикально изменила мой взгляд на процесс эволюции и, я надеюсь, изменит и ваш).
Из этого следует, что у нас не было большего и лучшего мозга, который дал нам язык; мы приобрели язык, и он позволил нам увеличить и улучшить свой мозг.
Так как же мог появиться язык?
Дочитав до этого места, вы можете подумать: «Ну так как же мог появиться язык, в конце-то концов? Как некая теория может соответствовать всем описанным критериям?» Вы даже можете подумать так: «Эй, а может, он и не возникал? Может, верящие во Всемогущего Творца[1] и правы, может, это был волшебный подарок свыше, в готовом виде родившийся из головы Зевса, непостижимый (как многие и считают) никаким человеческим разумом. А может быть, мы все живем в Матрице, и все вокруг нас – гигантская иллюзия, и на самом деле никакого языка нет, нам только кажется, что он есть?!»Спокойно, без паники. У нас есть язык, и можно быть уверенным, что он возник в эволюции, вопреки всем кажущимся непреодолимыми препятствиям, лежащим на его пути.
Однако вы можете решить, что одну вещь я объяснил достаточно подробно. Язык не мог развиться, как считает большинство биологов, из каких-либо средств коммуникации, неких СКЖ ближайших предков, которые… как-то… постепенно… видоизменялись… или что-то в этом роде. Он должен был произойти от… ну, от чего-то другого. От чего именно? Ну. сложно сказать. но от чего-то.
Точно так же думал и я пятнадцать-двадцать лет назад. И практически до недавнего времени, стоит отметить. В конце концов, я же и придумал парадокс непрерывности: «Язык должен был произойти от какой-то существующей системы, однако похоже, что такой системы, от которой он мог произойти, не существует».
Так как же он появился? В своих ранних работах я много рассуждал о системах мысленной репрезентации – картах окружающего мира и всего находящегося в нем, которые формировались в мозге на протяжении бесконечных миллионов лет и тысяч видов, пока они не стали достаточно детальными, чтобы делить мир на кусочки размером со слово, только и ждущих, когда же им дадут языковой ярлык. Как только эти кусочки – доязыковые концепты – были готовы, то некоторым достаточно трудно определяемым образом, как-то связанный с проточеловеческими стратегиями пищевого поведения, достаточно сильно отличающийся и отделенный от проточеловеческих СКЖ как-то внезапно возник протоязык. После чего удачно подвернулась мутация, которая преобразовала протоязык в язык.
Взвалите вину за такое описание на молодость (в конце концов, тогда мне было всего-навсего шестьдесят четыре). И для первого раза это было не так уж и плохо. «Язык и вид» («Language and Species») – первая известная мне книга, где была сделана попытка проработать весь процесс эволюции языка с некоторой степенью детальности и глубины. Проблема в том, что у меня не было хорошей парадигмы для работы. Теория формирования ниш еще не была придумана. Когда я чего-то не знал, я заполнял это пустое место тем, что философ Дэниел Деннет (Daniel Dennett) называет «вымыслами», «плодами воображения» («figment»). И я не делал то, чем я занимаюсь сейчас – не продирался так педантично сквозь соотношения между системами коммуникации у человека и у животных и не описывал столь, я уверен в этом, мучительные подробности (прошу прощения за это, но любое серьезное исследование сродни тренировке спортсмена – без изнуряющей тренировки нет победы).