На одной из скамеек аккуратным рядком выложены камушки гравия, наверное, ребенок какой-нибудь играл. Привести бы вот так весь мир в порядок, как было бы здорово! Ворона, виляя толстым задом, ковыляет по дорожке, как старушка, у которой ноет бедро. Какая я старая, думает Бабетта, а ведь мне всего тридцать шесть. Вдова. Жутковатое и старомодное словечко. Она с трудом представляет себе, что это она и есть вдова. Теперь, заполняя какую-нибудь очередную анкету, ей следует ставить крестик в графе «Вдова/Вдовец». Но Бабетта пишет везде, что просто не замужем. Иначе она каждый раз рыдала бы в голос.
   Шаг за шагом, день за днем движется она сквозь времена года. Каждый приходящий год несет новую, неведомую дотоле боль, будто преподносит сюрприз. Где огромный букет тюльпанов, который Фриц каждый год дарил ей, как только наступала весна? Где его знаменитый франкфуртский соус из семи трав, что он всякий раз готовил в мае? А к июлю у него всегда до черноты загорал живот. И куда теперь все это делось?
   Бабетта шагает по кладбищу и думает: «Где ты?» Может ли кто-нибудь такое осознать?
   Она ходит сюда весь год, от зимы до зимы. Вот уже иней по утрам покрывает скамьи и памятники, у бегунов белым облачком вырывается изо рта пар. Лица одни и те же: молодая женщина, у которой под рубашкой прыгает тяжелый бюст, высохшая особа лет сорока в спортивном топе-лифчике, маленький бледный субъект, который с трудом переводит дух и при этом озабоченно оглядывается, двое загорелых молодцов, всегда в новеньких костюмах фирмы «Найк», пышная, как взбитое тесто, рыжеволосая дама – ковыляет еле-еле, трюхает не быстрее пешехода, и наконец высокий мужчина со светлыми космами, в мохнатой кепке. С недавних пор он стал кивать Бабетте каждое утро.
   Она только удивлялась: как он вообще ее замечает, разве она не стала еще невидимой? Просто черное пятно на белом снежном фоне. Незнакомец всякий раз здесь, тут как тут, в этом рыхлом раннем снегу, в этом дурацком, издевающемся январском снегу. Каждый день. С каждой неделей все худее и худее. Должно быть, из-за этих пробежек. Бабетта не уверена, что худоба ему так уж идет. Он совсем высох, лицо осунулось, вид встревоженный. Однажды утром – погода стояла прекрасная, снег на солнце сверкал, как бриллианты, – он ей невзначай улыбнулся.
   «Доброе утро!» – крикнул он, и мохнатая кепка подпрыгнула у него на голове.
   Бабетта изумленно улыбнулась в ответ. «Доброе утро», – тихо отозвалась она.
   Так они три месяца друг с другом и здоровались.
   Как-то в марте – снег уже почти весь стаял, среди мха показались подснежники, пробились крокусы, зацвели белоцветники, дорожки стали бурыми и скользкими – он показался из-за угла, как всегда. Бабетта узнала его по походке, даже не приглядываясь. Вот он бежит по направлению к ней, улыбается, вот сейчас кивнет. Она засовывает руки поглубже в карманы, потом смотрит на него и кивает ему. Он кивает в ответ, бежит дальше, собирается завернуть за угол. Бабетта видит – его нога заскользила на дорожке, потом словно побежала дальше сама по себе, а тело не может никак сообразить, за какой ногой ему бежать, кидается сначала за одной, потом – за другой. Мужчина нелепо взмахивает руками и во весь свой немалый рост растягивается в грязи.
   Бабетта не спешит к нему – пусть сам поднимется. Отвлеченно глядит она в сторону, краем глаза наблюдая, как он все еще лежит, где упал, а потом слышит его крик.
   Она бросается на помощь. Кривясь от боли, он, белый как мел, склоняется к своей лодыжке. В этот момент в своей зеленой мохнатой кепке он похож на огромный подснежник. Бабетта невольно улыбается, такого давно уже не случалось. Много позже она поймет: самое главное – он заставил ее улыбнуться.
   Она помогает ему подняться и ведет к ближайшей скамье, одной из тех – с надписями. На какую из трех его усадить? Он стонет и падает на первую попавшуюся. На ней начертано «Любовь». Ну уж нет, думает Бабетта, никогда!
   С закрытыми глазами он припадает к ее плечу и тихо постанывает. На лбу блестят капли пота. Она снимает с его головы кепку и как будто невзначай проводит рукой по растрепанным волосам цвета ржи. Какое у него светлое, красивое лицо, какая потрясающая кожа! Он открывает глаза. Бледно-голубые, холодные глаза цвета весеннего неба. Они и светло-голубые, и серые, и аквамариновые. Он наконец произносит шепотом: «Спасибо, мне уже лучше», – и садится прямо, пытаясь отдышаться.
   Ему, конечно, вовсе не лучше. Сам идти он не может. Бабетта ведет его, хромающего, к нему домой на Изабеллаштрассе. Это совсем рядом с кладбищем, в двух шагах от ее собственной квартиры. Удивительно, как это они до сих пор не встретились в булочной, на почте или на рынке святой Елизаветы.
   Как и когда пересекаются наконец пути двух людей? Как на выкройке видит Бабетта две линии, свою – красную, его – синюю. Годами они шли параллельно, иногда сближались, проходя на волосок друг от друга, пару раз разминулись на какие-то секунды, чтобы потом вдруг неожиданно встретиться, пересечься. Вот только зачем?
   Его квартира – большая, просторная, не сравнить с тесной норой Бабетты, но мебели маловато, словно прежние жильцы только-только отсюда съехали.
   – Томас Крон, анестезиолог из клиники «Швабинг», – произносит он на одном дыхании, будто заполняет формуляр.
   Ей, в общем-то, можно уже и уйти. Бледное, еще зимнее солнце освещает прибранную кухню, в раковине – одна кофейная чашка. Ага, всего одна, тут же отмечает Бабетта. Ни цветов, ни комнатных растений. Пожалуй, женщина в этом доме не живет.
   Томас садится на стул, расшнуровывает кроссовку, снимает носок. Ногти на ноге аккуратно подстрижены, уже хорошо. Итак, в раковине только одна чашка, ногти в порядке – быстро же Бабетта собрала самую важную информацию!
   Он бережно прощупывает свою лодыжку. Не так уж и страшно, завтра сходит в их больничную амбулаторию.
   Она так и стоит в нерешительности, не снимая пальто.
   – Ладно, я, пожалуй…
   – Кофе хотите? – быстро реагирует он.
   – О, с удовольствием. Я сама сварю, не надо вам вставать лишний раз.
   – Тогда вот в том шкафу… А это вон там в ящике…
   Бабетта с радостью суетится, варит кофе. Бегает по кухне от буфета к столу и обратно и чувствует себя как лошадка, которую вывели порезвиться на воздух после долгой зимы в душном стойле. Она варит кофе мужчине… Не положить бы ему по привычке два куска сахара, мелькает у нее в голове, а по телу пробегает приятная дрожь, оно словно просыпается после долгой спячки. Дрожащими руками Бабетта подает Томасу чашку:
   – Да, я совсем забыла, Господи, да мне же… ой! Да я же опаздываю! Ну, поправляйтесь…
   И вот она снова на улице, от возбуждения ее бросает в жар. «Нет, нет, нет», – твердит она. Слава Богу, он не узнал ее имени.
   Вечером Бабетта возвращается с работы, садится у себя на кухне, сидит и вспоминает его кухонный стол.
   На ее крошечном балкончике воркуют голуби. В ярости она распахивает балконную дверь и изо всех сил хлопает в ладоши. Птицы лениво убираются прочь. На полу остаются несколько сложенных в кружок веточек. Она сметает их в одну кучку и выкидывает. Голуби присаживаются на водосток и снова воркуют, сидят и ждут, пока хозяйка уйдет в дом, чтобы снова начать вить гнездо у нее на балконе.
   Она уходит и закрывает уши ладонями.
   Наутро Бабетта не пошла на кладбище: ее новый знакомый, понятное дело, все равно там не показался бы, бегать он ведь пока не в состоянии. Может, позвонить ему, справиться, как там его нога? Нет, не надо. Она не готова. Да и вообще – не надо, никогда больше, нет, нет, нет.
   Вместо того она пошла в Английский сад, уже до краев заполненный весной. Там жизнь бурлит, как вода в джакузи, и Бабетту снова тянет на кладбище, к могилам. Дети визжат, влюбленные обнимаются на скамейках, подростки носятся на роликах, уже по пояс голые; открываются пивные на воздухе, птицы воркуют парочками.
   Она скрывается от всего этого в туалет парковой пивной. На внутренней стороне двери объявление: «Ищу женщину, с которой можно трахаться 10 раз на дню. Еcли она родит ребенка, готов платить алименты. У меня потрясающий член. Ответ оставьте, пожалуйста, здесь. Мне 33 года. Возраст и внешность женщины не имеют значения. Где и когда?»
   Бабетта расплакалась. Плачет она редко, но сейчас разрыдалась так, что легкие свело от боли, разрыдалась прямо здесь, в туалете парковой пивной. Побрела домой. Легла и стала писать письмо Фрицу. Иногда, если она отвлекается от печальных мыслей, он отвечает.
   «Фриц, милый, я познакомилась с одним человеком. Против своей воли. Не хочу я ни с кем знакомиться».
   «Детка моя, ты же знаешь, мне совсем не хочется, чтобы ты жила такой жизнью».
   «Но я же по-другому не могу. Не хочу я ломать всю эту комедию. Все равно потом всему придет конец».
   «Дурочка ты, моя. Ведь знаешь же, что дурочка».
   «Помоги мне».
   «Пойди и закадри его».
   «Не могу».
   «Я тебя люблю».
   «И я тебя люблю».
   Каждый день, приходя с работы, Бабетта обнаруживает, что коварные голуби уже свили новое гнездо. Она с криком гонит их ко всем чертям, выбрасывает ветки. И все-таки однажды находит яйцо. Она поддевает его ложкой и спускает в унитаз.
   Убирайтесь вы к лешему, крысы вы летучие! Господи, да она же вся трясется от бешенства, с ума сойти, до чего дошло. Голубиный папаша усаживается на вентиляционную трубу, выходящую из стены ее ванной. «Гуль-гуль-гуль», – воркует он прямо у нее над ухом.
   – Да чтоб тебя! – кричит Бабетта не своим голосом и что есть сил колотит ложкой по водосточной трубе, пока наконец соседи не требуют прекратить этот грохот.
   Лишь спустя несколько недель Бабетта снова появляется на кладбище. Томаса, конечно, нет. Оно и понятн0 – с больной ногой ему здесь делать нечего, а она будет долго заживать. За время отсутствия Бабетты на могилах распустились мелкие синие цветочки. Может, правду говорят, что мертвые делают кладбищенскую землю плодородной? А может, после смерти человек превращается в маленький синий цветок? Почки набухли на деревьях, того и гляди, взорвутся. Одинокая муха прожужжала мимо.
   Бабетта старается обойти скамейки стороной. На первой, что так и лезет ей под ноги, той, где высечено слово «Надежда», – записка, маленькая, с расплывшимися буквами: «Дорогая спасительница в черном. Простите, сегодня не смог доковылять. Давайте завтра? Томас».
   Завтра? Это когда, сегодня или завтра? Или он имел в виду вчера? Или две недели назад? «Спасительница в черном», – бормочет Бабетта и прикрывает глаза, обернув лицо к солнцу. М-м-м, приятно-то как – красно-оранжевое тепло греет веки. И она потихоньку оттаивает, как пачка замороженного шпината. Ее острые углы и края размягчаются, тепло пробивается сквозь тугую оболочку внутрь – с трудом, но просачивается. Туда, где давно уже не было тепло и долго еще не будет, это уж точно. И все же Бабетта останавливается перед витриной бутика, а там – синее, как море, платье без рукавов.
   Нехотя вылезает она из своего черного кокона. В ярком свете примерочной кабины собственное тело кажется ей очень белым и совсем беззащитным. Холодный, как вода, материал, ниспадая, касается ее кожи. Бабетта смущенно выходит из кабинки. Пол под ногами ледяной, мурашки бегают по голым плечам. Бабетта кажется себе глупой и неуклюжей в летнем платье.
   Продавец – судя по всему, голубой – бритый наголо коренастый молодой человек, румяный, как младенец, придирчиво рассматривает Бабетту и восторженно хлопает в ладоши маленькими пухлыми руками.
   – Это платье, – восклицает он, – это платье изменит всю вашу жизнь!
   Другой продавец – тоже голубой, но не настолько ярко выраженный – стройный привлекательный брюнет, с сомнением поглядывает из-за прилавка. Но Бабетта уже не может отказаться, она не в силах обидеть этого румяного. И выкладывает бешеные деньги за платье, которое, как она надеется, способно превратить ее в другую женщину. Она бы рада измениться, но все же вряд ли сможет стать иной.
   «Я купила синее платье. Синее, как море вокруг Бали».
   «Ну, перестань!»
   «Я тебе в нем понравлюсь».
   «Понравишься. Я буду смотреть на тебя и восхищаться».
   «Не хочу, чтобы ты видел меня в нем».
   «Ладно, не буду».
   «Хорошо, теперь я знаю, что ты будешь отворачиваться».
   «Ты и вправду думаешь, я могу тебя видеть?»
   «Нет. В том-то все и дело».
   «Ялюблю тебя».
   «Я тебя тоже».

* * *

   Альфред вполне серьезно верил в то, что платья меняют жизнь людей, что оболочка определяет бытие.
   Умирал он голым. И никто больше не пытался напялить на него эту дурацкую больничную рубаху с завязочками на спине, в которой любой похож на беспомощного младенца.
   До самого конца его тело казалось молодым и невредимым. В том-то и был весь ужас – снаружи безупречная, красивая оболочка, а внутри уже все погибло, все разрушено и мертво, только сердце еще бьется.
   Сердце у него крепкое, повторяла медсестра. Это означало: долго еще промучается.
   Приехали его родители. Мать Альфреда приникла головой к груди Флориана и расплакалась. «Это я виновата, – шептала она ему на ухо, – я, моя дурная наследственность».
   Дом, где Альфред некогда жил с родителями, стоял на холме посреди кучки бунгало постройки семидесятых. Оттуда открывался замечательный вид на замок Нойшванштайн1. Последний раз Флориан ездил туда с другом почти десять лет назад: как хохмил Альфред, «познакомиться с тестем и тещей».
   – Не трясись, – говорил он, – это самые обычные, среднестатистические люди, и повернуты на том же, на чем и все остальные.
   – Не к добру все это, – мрачно бурчал Флориан.
   – Да нет, добра-то тут как раз полно – тот же Нойшванштайн во всей красе, – успокаивал Флориана Альфред, заводя машину в гараж. – А вот и королева-мать собственной персоной!
   Фрау Брич оказалась жилистой загорелой женщиной, волосы мелированные, лежат свободно, львиной гривой. Она вышла им навстречу босиком, в джинсах и синей с белым мужской полосатой рубашке.
   – Ну, заходите же наконец! – нервно крикнула она и распахнула дверцу машины.
   С самого начала она стала обращаться к Флориану на «ты» – как будто Альфред просто привез в гости своего одноклассника.
   – Давайте быстренько по сигаретке и по бокалу кампари, пока не вернулся папенька. Он не выносит, когда в доме курят, – поведала она Флориану.
   – Альфред бросил, – отвечал тот.
   – Да что ты?
   – Четыре месяца уже не курит.
   Альфред молчал.
   – Ну, так это же здорово! – одобрила маменька. – А у меня не хватает силы воли. Не могу жить без моих маленьких грешков. – Она засмеялась, тряхнув волосами. – Бывало, мы с Альфредом даже вместе покуривали травку. Тайком, здесь, в саду. Помнишь?
   Альфред продолжал молчать. Флориан улыбнулся.
   – Ну, ладно-ладно, не буду, – пробормотала фрау Брич, и улыбка исчезла с ее губ.
   Потом все трое расслабленно возлежали в шезлонгах в саду, мать Альфреда – в узком цветастом бикини.
   Какой у нее размер? 36, не больше. Недурно для ее-то лет, отметил Флориан. Сам он чувствовал себя крайне неловко, будто шестнадцатилетний мальчишка, в старых альфредовых плавках, которые фрау Брич для него откопала. Узкие, темно-синие, с красной полоской сбоку, они сидели слишком в обтяжку, обрисовывая то, что он вовсе не собирался демонстрировать.
   Альфред задремал. Его гладкий, плоский живот мерно опускался и поднимался.
   Взял и заснул, а мне-то что теперь прикажете делать? – испугался Флориан. Он растерянно протянул руку к Альфреду и собирался уже коснуться его ноги, но тут фрау Брич перевернулась на живот и подняла голову.
   – Жарко-то как сегодня! – воскликнула она. – Хочется освежиться. – Она нарочито проворно вскочила, схватила садовый шланг и включила воду.
   Разумеется, Флориан знал, что будет дальше. Куда она направила струю? Понятное дело, на них двоих. Они, как дети малые, завизжали не своими голосами, кинулись к ней, отняли шланг и сполна отомстили, щедро поливая ее и все вокруг, пока газон под ногами не зачавкал, как болото. Посмеялись вволю, порезвились и не знали уже, чем занять себя дальше. Так и стояли все трое, положив руки на пояс, как три вершины треугольника. Фрау Брич пристально взглянула на плавки, обтягивавшие бедра Флориана. А до него долетел запах ее кокосового косметического молочка.
   – Мы пойдем прогуляемся. Покажу Флориану окрестности, – пробормотал Альфред.
   – Давай, – согласилась мать и убрала с лица мокрые белокурые пряди. В тот момент она выглядела немного неуверенной и даже смешной в своем узком бикини, как будто оделась не по случаю. И казалась уже гораздо менее стройной, чем когда лежала в шезлонге. Флориан хладнокровно отметил мелкие, вялые складки жира у нее на животе и бедрах. Она поежилась от его взгляда, скрестила руки на груди и отставила в сторону ногу.
   – Покажи ему Нойшванштайн, сынок, на это стоит посмотреть.
   – О боже! – восклицает Флориан в машине.
   – Неужели тебе здесь так плохо?
   – Просто ты себя плохо ведешь, вот что!
   – Неужели?
   – Ты меня игнорируешь!
   – С ума сошел?
   – Да ты на меня даже не взглянул ни разу!
   – Не сочиняй!
   – Ты меня бросил одного. – Флориан отворачивается к окну. Зеленые поля, бурые коровы, синее небо. Скука смертная, природа эта – тоска зеленая, и больше ничего. – Ты меня просто бросил!
   Они взяли напрокат лодку, Альфред сел на весла и повез друга через Альпзее. С той поездки сохранится фотография, Флориан частенько будет потом на нее посматривать. Мокрые черные кудри падают Альфреду на лицо, он стоит, голый по пояс, загорелый, в солнечных очках с золотой оправой, и ухмыляется – наглый и безумно привлекательный, сильный и с виду совсем здоровый.
   – Дай я тебя поцелую.
   – Флориан! Прекрати дурачиться! Мы сейчас перевернемся, сядь на место!
   Тот послушно садится. Озеро сверкает так, что больно смотреть, и он закрывает глаза ладонями.
   – Какой ты неженка! – смеется Альфред. – Господи, да открой же глаза, посмотри, как здесь красиво! Что, скажешь, нет? – Он кивает на желтые башни замка Хоэншвангау2. – Вон там жила маменька, – шутит он, – а вон там, – кивает на сверкающие белизной стены Нойшванштайна, – ее голубой сынок. Класс! – Смеется, встряхивает головой.
   Молчание. Всплески весел.
   – Ты заметил, что у нее только одна грудь? Полгода назад вторую ампутировали. По-моему, хорошо справились, ювелирная работа. Но она мне ничего не рассказывала. И отцу тоже. Держит нас за последних слабаков. Ей-то, должно быть, досталось. И ни слова. Если не знать, то и не заметишь ничего, правда? – Альфред замолкает, снимает очки, прикрывает глаза. – И волосы у нее не свои, и травку она курит после химиотерапии. – Он проводит рукой по глазам. – Да ты же мне нужен как никто, идиот, – вдруг тихо произносит он.
   У берега заросли кувшинок. Белые цветы, как короны, возлежат на зеленых листьях. В их первой совместной коллекции появится потом такое платье, «Озерная кувшинка» – из белого плиссированного шелка с зелеными сатиновыми отворотами на рукавах и желтой вышивкой на воротнике. Они оба знали, откуда взялось это платье. Как же тесно переплетаются в единую сеть общие воспоминания, и как быстро улетучиваются те, что не связаны с чужими! Это Флориан заметил позже, когда ему пришлось учиться жить только собственной памятью, когда угасла память друга. Что это было за озеро? Как его называют, Алатзее или Альпензее? Помнится, Альфред забрался на дерево, махал ему оттуда рукой, потом пробежал по толстому суку над водой, как Тарзан, и с визгом бросился в ледяную воду. Интересно, а что запомнилось самому Альфреду?
   – Я постелила тебе в комнате для гостей, – улыбается фрау Брич Флориану. Она проводит пальцами между светлых прядей львиной гривы. – Спокойной вам обоим ночи, сладких снов. – И целует обоих.
   Альфред будет спать в бывшей детской. Флориан представил: мать укрывает его, садится рядом на одеяле с синими медвежатами, убирает волосы со лба, гладит по голове.
   – Ну ладно, спи сладко, – с кривой ухмылкой произносит Альфред, обращаясь к Флориану, и открывает дверь в свою комнату. Виновато пожимает плечами, подходит к другу снова и целует его быстро, мимолетно, как будто украденным поцелуем. Лучше бы не целовал вообще, честное слово.
   Да ладно, все в порядке. Флориан поднимается по трескучей лестнице наверх в гостевую комнату. На полотенце сверху лежит кусочек мыла, как в гостинице.
   Он садится на кровать и прислушивается. Кашляет отец Альфреда, доносится голос матери. Флориан весь вечер старался не смотреть на ее грудь. За ужином на ней было светло-зеленое кимоно с красным поясом, одно из ранних творений Альфреда. Флориан пытается представить себе: мать и сын вместе, за швейной машинкой, а снаружи солнце садится за зубчатые башни Нойшванштайна и Хоэншвангау. Смешно, право слово. Не расхихикаться бы самым наиглупейшим образом. Но они беседовали о путешествии в Египет, тут хихикать нельзя. Отец Альфреда показывал слайды.
   – Покажи лучше кино, – просит Альфред.
   Мать хлопает в ладоши.
   – Да, дорогой, пожалуйста, покажи!
   Господин Брич не без труда установил проектор, Альфред и Флориан натянули экран. Альфред сверкнул глазами, Флориан украдкой коснулся его руки. А на экране уже бежала восьмимиллиметровая пленка: Италия, Испания. Маленький худенький Альфред снова и снова прыгает в бассейн, облизывает мороженое. Вот он в кожаных штанишках за руку с матерью, она – в летнем платье из белых кружев с огромными солнечными очками на носу. Опять Альфред – уже лет пятнадцати, долговязый, худой, черные как смоль кудри лезут в глаза. Теперь уже он держит за руку мать, и рядом с ним она оказывается неожиданно хрупкой и миниатюрной.
   Фрау Брич смеялась, осушая один бокал за другим.
   – Ты только посмотри, – восклицала она, – посмотри, как я здесь выгляжу! С ума сойти!
   Глядя на эту прыгающую, размытую картинку, Флориан заново влюбился в Альфреда. В того, которого не знал, – робкого, неуклюжего. Маменькин сынок! Сосунок! Размазня! Малютка Альфред. Флориан задохнулся от нежности и, если бы не отодвинулся от Альфреда, сидевшего рядом на диване, наверное, задушил бы его в объятиях.
   Отец Альфреда, краем глаза наблюдая за другом своего сына, молча крутил проектор, менял пленку, разливал вино. Слегка покачивая головой, смотрел на свое семейство на пляже десять, пятнадцать лет назад и произносил только: «Фуертевентура, семьдесят восьмой; Эльба, восемьдесят второй; Майорка, восемьдесят четвертый».
   Флориану снится море, песок под ногами. Плавки, правда, узковаты. Чайки кричат над головой. Или это женщины в белых платьях?
   Вдруг дверь открывается, Альфред проскальзывает под одеяло, зажимает другу рот рукой. Кровать скрипит.
   – Ш-ш-ш, – произносит Альфред, – тихо. Не шуми.
   Флориан заливается смехом.
   – Да тише же!
   – Не могу, – стонет Флориан, – я так тебя лю-блю!
   Утром Флориан спускается вниз. В доме еще все спят, и он осторожно входит в гостиную. Не хотелось бы столкнуться с папашей Бричем. Пахнет вином и табаком. Горы заволокло облаками, Нойшванштайн не видно. Неужели они вчера там были? Существует ли вообще этот Нойшванштайн? Все, как сон.
   Шевеление на кухне. Может, Альфред? Нет, маменька. Стоит, повернувшись к раковине, кофе медленно капает из кофеварки в чашку.
   – Доброе утро, – довольно громко произносит гость.
   В ответ невнятное бормотание. На фрау Брич утренний халат из ткани, которую обычно используют для национального женского костюма. Альфред однажды на себе демонстрировал Флориану костюм своей бабушки, с блузочкой и фартучком – чертовски миленькая штучка.
   Ухмылка ползет по лицу гостя. А плечи хозяйки между тем вздрагивают. Да ведь она плачет!
   – Ой, простите, я лучше пойду.
   Она резко оборачивается, лицо белое. Отекшее. Светлые волосы стоят дыбом, так что голова кажется слишком маленькой.
   – Как вы могли?! – выкрикивает она. – Да как вы только посмели?! – И наступает на Флориана. Он пятится назад, как нашкодивший ребенок.
   – Как вы могли меня так подвести? – всхлипывает женщина. – Как вы могли так со мной поступить, ты и Альфред? Неужели вы оба такие бесчувственные? Каково мне все это теперь выслушивать?
   Флориан получает пощечину и не пытается защищаться. Она падает головой ему на грудь, он обнимает рукой ее трясущиеся плечи, кофе капает в чашку, за окном поет скворец.
   Альфред не рассказывал родителям о своей болезни. «Не могу я, – говорил он, – не могу им такое рассказать. Мать опять возьмет всю вину на себя. Она вечно считает себя во всем виноватой. И будет меня этой своей виной шантажировать. Это, мол, ее гены, ее дурная наследственность, это она виновата в моей болезни».
   Альфред поведал другу, что по-японски «кожа» и «платье» обозначаются одним словом – так сказал в интервью один знаменитый японский модельер; ребенком он пережил Хиросиму и потом, неделями втирая сырые яйца в обгоревшую кожу своей матери, спас ей жизнь.