- Ну как ты мог?! - сказал я. - Инджестри - такое безобидное существо. У него на счету несколько хороших работ. Многие считают его выдающимся литератором и очень достойным человеком.
   Магнус похлопал меня по руке и рассмеялся. Это был низкий, необычный смешок. Смех Мерлина в самом чистом виде.
   7
   Айзенгрим пребывал в приподнятом расположении духа и не обнаруживал никаких признаков усталости даже после столь долгого рассказа. Он демонстрировал напускную заботу обо всех нас, а в особенности о Линде и Кингховне. Они и правда хотят, чтобы он продолжил рассказ? Они и на самом деле считают, что его история дает полезный подтекст для фильма о Робере-Гудене? Ведь фильм уже закончен, так что теперь проку от подтекста?
   - Очень много проку, когда я возьмусь за следующий фильм, - сказал Юрген Линд. - Такое вот несоответствие между милой сердцу романтикой жизни и грубой, топорно сработанной реальностью - это же как раз по моей части. И вот вам пожалуйста - то же самое и в вашей истории о канадской поездке сэра Джона: он нес романтику высшей пробы людям, чья жизнь проходила совсем в другой плоскости, да и его собственные болячки, как и обстановка в труппе, вещи из совсем другого мира. Как все это примирить?
   - С помощью света, - сказал Кингховн. - Это делается с помощью света. Романтике спектаклей будет соответствовать театральное освещение; что касается романтики актерской жизни, то ее передаст необычное освещение в поезде, о котором говорил Магнус. Вы только представьте себе, что можно сделать с помощью мигающего освещения, когда проходит встречный поезд и все, кажется, теряет материальность. А освещение канадцев будет таким же суровым и ярким, как свет в северных краях. Предоставьте это мне, и все три типа освещения будут вариациями темы света, а не просто тремя разновидностями света. Я могу для вас это сделать, Юрген.
   - Сомневаюсь, чтобы одного изобразительного ряда было тут достаточно, протянул Линд.
   - А я и не говорю, что достаточно, но одно могу сказать наверняка: без самой кропотливой проработки изобразительного ряда у вас точно ничего не получится; иначе вообще не будет никакой романтики. Помните, что говорит Магнус: без внимания к деталям не будет иллюзии, а вам нужна именно иллюзия, разве нет?
   - Я бы предпочел думать, что мне нужна истина или хотя бы ее крохотный кусочек, - сказал Линд.
   - Истина! - воскликнул Кингховн. - Что я слышу от разумного вроде бы человека! Разве мы истину выслушивали весь день? Сомневаюсь, чтобы Магнус считал, будто его рассказ имеет какое-то отношение к истине. Он дает нам множество деталей, и я не сомневаюсь в том, что каждое сказанное им слово само по себе истинно, но называть все это истиной смешно, даже если это делает такой философ от кинематографа, как вы, Юрген. А чего он только не наговорил про беднягу Роли? Сделал из него какого-то клоуна - мамочкин сынок, напыщенный университетский осел, сексуально неразвитый. И я уверен все это правда; но какое отношение это имеет к нашему Роли? К тому человеку, с которым мы с вами работаем и на которого полагаемся? К способному администратору, литератору и миротворцу? А?
   - Спасибо вам за добрые слова, Гарри, - сказал Инджестри. - Вы избавили меня от неприятной необходимости произносить их самому. Не думайте, что я затаил злобу на Магнуса. И вообще если бы я и, стал защищать свой заведомо не идеальный характер, то в одном - я никогда не был злобным человеком. Сказанное Магнусом я принимаю. Он описал меня таким, каким я ему тогда казался. А я не постеснялся сообщить вам, что, с моей точки зрения, он был отвратительный маленький наглец и карьерист. Именно так я и написал бы о нем, если бы сел за автобиографию, что я, возможно, и сделаю в ближайшем будущем. Но что такое автобиография? Слов нет, это нечто романтическое, где героем является сам автор. А иначе зачем писать автобиографии? Правда, автор может надумать вывести себя зауряднейшей личностью, как это сделали Руссо или Герберт Уэллс. Но ведь это просто один из способов показаться интересным. Мунго Фетч и Студент принадлежат к драме минувшего - ведь сорок лет прошло, как они вышли на подмостки. Теперь нас ничто не связывает. Магнус - великий иллюзионист и, как я не устаю повторять, великий актер. А я - тот, кем вы, Гарри, с вашей душевной щедростью представили меня. Так что причин для недовольства нет.
   Но Магнус не был удовлетворен.
   - Значит, вы не считаете, что человек - это сумма и следствие его поступков от рождения до смерти? В это верит Данни, а он в Зоргенфрее самый крупный эксперт по метафизике. Думаю, я тоже в это верю. Наглец и карьерист - неплохое мнение составили вы обо мне при первой встрече, Роли. Буду ждать выхода в свет вашей автобиографии и тогда отыщу себя в указателе на буквы "н" и "к": "Наглецы, которых я знал, - Мунго Фетч" и "Карьеристы, встречавшиеся на моем пути, - Фетч М." Все мы должны играть некие свои роли, как это было оговорено и в моем контракте с сэром Джоном. Что же касается истины, то я думаю, нам следует удовольствоваться постоянными поправками к истории. Хотя от голого факта нам никуда и не уйти, и у меня есть еще в запасе один-два таких факта, если вы по-прежнему хотите, чтобы я продолжал.
   Они хотели, чтобы он продолжал. Послеобеденный коньяк был поставлен на стол, и я взял на себя обязанности виночерпия. Ведь в конечном счете я нес свою часть расходов и вполне мог выступать в роли хозяина, насколько это было в моих силах. Можете не сомневаться, когда принесут счета, эту мою роль никто оспаривать не будет.
   - На нашем обратном пути по Канаде настроение труппы переменилось, продолжил Магнус. - Когда мы ехали на Запад, все было в новинку и интересно - мы погружались в страну. Но, повернув в Ванкувере на сто восемьдесят градусов, мы начали обратный путь и невольно сравнивали все канадское с гнездышками на окраинах Лондона, по которым многие актеры уже успели соскучиться. Хейли теперь еще больше говорили о своем сыне - их главной заботой было перевести его в школу попрестижнее, иначе он вырастет неполноценным человеком, с нежелательным просторечным произношением. Чарльтон и Вудс тосковали по ресторанам получше, чем те (большинством из них владели китайцы), что попадались нам на Западе. Гровер Паскин и Франк Мур со знанием дела говорили о тех замечательных пабах, где они бывали прежде, и о чрезмерной пенистости канадского пива. Одри Севенхоус, выжав из Студента все, что было можно, выбросила его на помойку и серьезно принялась за Эрика Фосса. Двигаясь на запад, мы видели, как резко сокращается продолжительность дня - была в этом какая-то любимая мной зловещая красота, свойственная северным странам. Теперь мы видели, как дни растут, и казалось, что это часть нашего возвращения домой: мы дошли до предела тьмы, а теперь направлялись к свету и, пробираясь к странноватому служебному входу очередного театра и поглядывая на голую лампочку над дверями, видели, что с каждым днем нужда в ней становится все меньше и меньше.
   Казалось, что с каждым восходом солнца Канада становится ближе и понятнее, но она все равно оставалась чужой. Целую неделю мы играли в Реджайне, и один из вечеров был весьма примечательным, потому что пять вождей черноногих заявились в театр и, сказав, что они с сэром Джоном названные братья, уселись как его гости в левой ложе, выходившей прямо на сцену. Странное это было чувство - играть в "Скарамуше", когда эти пять неподвижных, закутанных в одеяла фигур наблюдали за происходящим немигающими, черными как вороново крыло глазами. Что они обо всем этом думали? Одному Богу известно. А может быть, еще и сэру Джону, потому что в перерыве Мортон У. Пенфолд организовал их встречу, во время которой произошел обмен подарками и были сделаны фотографии. Но я не думаю, что Французская революция укладывалась в их образ мыслей. Миледи сказала, что им нравится высокое ораторское искусство, и, возможно, они гордились тем, как Сокси-Пойина своим красноречием докучал аристократам.
   К тому времени сэр Джон уже вернулся в труппу, и, увидев его, мы все испытали потрясение, потому что за время пребывания в больнице он почти полностью поседел. Возможно, до больницы он красил волосы, и краска просто выцвела. Он так больше никогда и не пытался вернуть своим волосам исходный темно-каштановый цвет, и, хотя седина ему шла, выглядеть он стал гораздо старше, а в быту движения его приобрели медлительность и усталость. Совсем иное дело на сцене. Там он оставался таким же изящным и подвижным, как прежде, но в его моложавости было что-то жутковатое, по крайней мере для меня. С его возвращением настроение в труппе переменилось. Мы всем сердцем поддерживали Гордона Барнарда, но теперь почувствовали, что властелин вернулся в свое королевство. В светильнике романтизма зажглось иное пламя, а может быть, вместо эффективной, но, в общем-то, неприглядной электрической лампы снова включили газовую горелку.
   К тому же мне показалось, что на нашем обратном пути критики изменили к нам отношение, а особенно это проявилось в Торонто. Важная четверка заняла свои обычные места: похожий на Эдуарда Седьмого критик из "Сатерди найт", маленький крепыш (по слухам, теософ) из "Глоуб", улыбающийся невысокий человечек в пенсне из "Телеграм" и битый жизнью скандинав, писавший невнятные высокопарные статейки для "Стар". Они были настроены дружелюбно (кроме Эдуарда Седьмого, который вставлял шпильки Миледи), но постоянно напоминали, что нельзя отступать от Ирвинга (видели они его или нет, это уже другой вопрос), а актерам помоложе это действовало на нервы. Действовало это на нервы и Мортону У. Пенфолду, который как-то шепнул Холройду, мол, не пора ли старику подумать о том, чтобы оставить сцену.
   По-прежнему почти все места на представлениях были заняты, и аплодисменты публики согревали нас, особенно когда мы давали "Лионскую почту". В этой пьесе тоже была роль-двойняшка из тех, что любил сэр Джон. Любил эти роли и я, так как получал возможность выступить его дублером. Если бы уважаемый мистер Инджестри был в свое время повнимательнее, то обнаружил бы в "Лионской почте" зерно своей пьесы про Джекила и Хайда, поскольку здесь сэр Джон выходил на сцену в роли любезного Лезюрка, весь благородство и добродушие, а несколько секунд спустя появлялся, пошатываясь, уже как пьяный убийца Дюбок - во рту соломинка, в руке шишковатая дубинка. В этой пьесе был один эпизод, от которого у меня всегда мороз подирал по коже: когда Дюбок, убив кучера почтовой кареты, склоняется над телом и выворачивает у мертвеца карманы. Делая это, сэр Джон сквозь зубы насвистывал "Марсельезу" - не громко, но так весело, что через несколько секунд возникал очень правдоподобный демонический образ бессердечного преступника. Но даже я, будучи очарован сэром Джоном, понимал, что это - в такой вот форме - не может продолжаться долго на сцене, которую монополизировал Ноэль Кауард. Это была игра высокого класса, но устаревшая. Она еще очаровывала в Канаде, но не потому, что зрители здесь были неотесанны (в целом они мало чем отличались от провинциальной английской публики), а потому, что взывала (как - я не умею объяснить) к самому существу этих людей, которые, сами того почти не осознавая, вели жизнь на отшибе и полную лишений. Я говорю "на отшибе", но сравниваю Канаду даже не с Англией (многие из обитателей этого медвежьего угла и английских корней-то не имели), а с обобщенной мифической Европой - далекой и давно утраченной. Канадцы считали себя чужаками на собственной земле и нигде не чувствовали себя дома.
   Так вот день за днем Канада ослабляла свои объятия, отпуская нас, а мы день за днем накапливали усталость; но уставали мы не столько друг от друга, сколько от неизменных тяжелых пальто на коллегах, от слишком примелькавшихся чемоданов. То, что казалось романтикой дальних странствий по пути на Запад (разобрать декорации, отправить загруженные грузовики от театра, разгрузить их в багажный вагон, сесть - когда ты уже без задних ног - в три часа ночи в поезд, найти свою полку в тускло освещенном спальном вагоне, изобилующем занавесками), стало приедаться. Теперь нас обуяла другая лихорадка лихорадка возвращения домой; но мы были профессионалами и держали себя в руках, а потому в течение двух последних недель в Монреале играли с особым блеском. Потом мы погрузились на корабль, сэр Джон и Миледи получили прощальную телеграмму от мистера Маккензи Кинга (который, казалось, был большим другом театра, хотя внешне ничем на театрала не походил), а когда гавань очистилась ото льда, мы первым рейсом отбыли в Англию.
   За время гастролей я сильно изменился. Я учился одеваться, как сэр Джон; для молодого человека такой стиль был довольно эксцентричен, но, по крайней мере, не вульгарен. Я начал говорить, подражая ему, и, как это часто случается с начинающими, перебарщивал. Мало-помалу я стал утрачивать убежденность в том, что весь мир против меня, а я - против всего мира. Я снова был на родной земле и примирился с ней со всей, кроме Дептфорда. На обратном пути, на перегоне между Виндзором и Лондоном, мы проезжали Дептфорд. От проводника я узнал, что поезд ненадолго остановится там, чтобы паровоз заправили водой. Но для моих целей этого было вполне достаточно. Когда локомотив, пыхтя, миновал песчаный карьер у железнодорожных путей, я уже стоял на ступеньках последнего вагона, а не успели мы въехать на станцию - такую маленькую и такую знакомую, - я соскочил на платформу и обвел взглядом часть городка, доступную взору из-под навеса.
   Я видел почти всю главную улицу. Я узнал несколько зданий, а за голыми деревьями увидел шпили пяти церквей - баптистской, методистской, пресвитерианской, англиканской и католической. Я торжественно плюнул, а потом направился на запасной путь, где столько лет назад Виллар заточил меня в Абдуллу, и там плюнул еще раз. Плеваться - действо не ритуальное, но его подкрепляла моя ненависть, и, когда я снова сел в поезд, мне стало гораздо лучше. Я не сводил счеты, и чувства мои не изменились, но я сделал что-то важное. Никто не знал о том, что Пол Демпстер посетил дом своего детства. Больше я туда никогда не возвращался.
   Я вернулся в Англию, и у меня начался еще один длительный период полуголодного существования. Сэр Джон хотел отдохнуть, а Миледи предстояло длительное испытание сначала ожиданием - катаракта, по тогдашней терминологии, должна была созреть, - потом самой операцией, которая прошла успешно в том смысле, что дала ей возможность видеть через огромные, уродливые линзы, унизительные для женщины, все еще считавшей себя примой. Макгрегор решил уйти на покой - время его наступило, и в системе, созданной сэром Джоном, образовалась брешь. Холройд был профессионалом до мозга костей, и ему были бы рады в любом театре, но я думаю, он видел даже дальше, чем сэр Джон или Миледи, потому что отправился в Стратфорд-на-Эйвоке и поступил в Мемориальный театр, где и работал, пока не ушел на покой. Из постановки о Джекиле и Хайде так ничего и не вышло, хотя, насколько мне известно, Тресайзы корпели над сценарием не один год, убивая время. Но они были вполне обеспечены - по некоторым стандартам, даже богаты - и могли жить, не зная забот, в своем пригородном доме с большим садом и среди всяких старинных вещичек, к которым всегда питали слабость. Я довольно часто заезжал к ним, потому что их интересовала моя судьба, и они помогали мне, как могли. Однако их влияние в театральном мире было невелико. Напротив, приди молодой человек в какой-нибудь театр с их рекомендацией, ему бы это вряд ли сослужило добрую службу, потому что в тридцатые годы большинство крупных работодателей лондонских театров считали, что Тресайзы принадлежат далекому прошлому.
   Труппу они уже больше не собирали. Сэр Джон еще раз вышел на сцену в пьесе одного писателя, который был заметной фигурой в театре до и после Первой мировой войны. Но и его время тоже прошло. Его пьеса много потеряла из-за болезни автора и из-за оправданных, но затянувшихся капризов актеров, исполнявших главные роли. Сэр Джон был великолепен и получил очень неплохую прессу, но факт оставался фактом: он уже был не звездой, а всего лишь "выдающимся исполнителем роли, которую с такой великолепной точностью и ослепительным блеском не смог бы сыграть ни один другой актер нашего времени", - как писал об этом Джеймс Агат, с чем все и согласились.
   Незадолго перед концом у сэра Джона произошла одна крупная неприятность, после которой, насколько я знаю, и началось умирание. Осенью 1937 года, когда людям не давали покоя мысли куда как более злободневные, некоторые театральные деятели вбили себе в голову, что столетний юбилей Генри Ирвинга нужно бы отметить с помпой. Они принялись за организацию гала-концерта с участием всех звезд, чтобы воздать должное великому актеру. В сценах из прославленных пьес ирвинговского репертуара должны были появиться самые выдающиеся знаменитости. Концерт предполагалось организовать в его старом театре - "Лицеуме" и как можно ближе ко дню его рождения - 6 февраля следующего года.
   Вам когда-нибудь доводилось участвовать в подобном мероприятии? Задумка так великолепна, чувства так восхитительны, что и представить невозможно, сколько изнурительной и, казалось бы, ненужной подковерной работы необходимо провести, чтобы добиться желаемого результата. Заполучить согласие звезд это только начало. Подбор необходимых декораций, организация репетиций, реклама, и все это не забывая о том, что расходы не должны быть губительны для мероприятия, - таково основное содержание работы, и, насколько я знаю, высокочтимый оргкомитет проделал все это с образцовым терпением. Но неизбежно возникала и неразбериха; так, в порыве энтузиазма вначале было приглашено значительно больше людей, чем за один день могла вместить сцена, даже если бы концерт продолжался шесть или семь часов.
   Одним из первых, как того и следовало ожидать, был приглашен сэр Джон, потому что он был единственным до сих пор выступающим первоклассным актером из тех, что учились у Ирвинга. Сэр Джон согласился, но потом - уж не знаю, какой злой ангел подогревал его тщеславие, - начал ставить условия: он выступит и произнесет речь, воздающую дань Ирвингу, но пусть эту речь напишет Знаменитый Поэт. Комитет заартачился и не стал обращаться к Знаменитому Поэту. И тогда сэр Джон, закусив удила, сам обратился к Знаменитому Поэту, а Знаменитый Поэт сказал, что ему нужно подумать. Он думал шесть недель, а когда сэр Джон послал ему еще одно письмо, ответил, что не видит для себя возможности сделать это.
   Сэр Джон сообщил эту новость комитету; комитет был занят какими-то другими делами и не ответил, потому что, как я понимаю, по уши погряз в организационных вопросах, на решение которых его члены должны были выкраивать время из своего и без того плотного расписания. Сэр Джон тем временем нажал на одного дряхлого поэта - своего знакомого: напиши, мол, поэтический панегирик; тот перед Первой мировой войной числился среди третьеразрядных литераторов. Дряхлый поэт, которого звали Урбан Фроли, решил, что для такого случая вполне хватит вилланели. Сэр Джон полагал, что требуется что-то более монументальное; проснулся дремавший в нем литературный Медлсам Мэтти, и они с дряхлым поэтом провели много счастливых часов, споря, в какой форме должна быть написана эта дань гению. Оставался еще и важнейший вопрос о том, что должен надеть сэр Джон для произнесения этого панегирика. Наконец он остановился на одеяниях, которые использовал лет двадцать пять назад - в пьесе Метерлинка; этот костюм, как и все остальное, был в свое время аккуратно помещен в гардероб, и теперь, чтобы его найти, из Стратфорда вызвали Холройда; оказалось, что костюм прекрасно сохранился, его нужно лишь погладить и немножко привести в порядок, и тогда он будет просто великолепен. Такие вот обязанности прислуги легли на меня; из-за одного этого костюма я приезжал в Ричмонд, где жили Тресайзы, трижды. Все, казалось, шло прекрасно, только меня немного беспокоило, что из оргкомитета долгое время не было никаких вестей.
   До концерта оставалось меньше недели, когда мне наконец удалось убедить сэра Джона предпринять что-нибудь, чтобы выяснить наверняка, включили ли его в программу. Это было бестактно, и он устроил мне вежливую головомойку за предположение, что в день, когда будут отдавать дань уважения Ирвингу, коллеги, по нерадению, забудут признанного наследника юбиляра. У меня такой уверенности не было, так как после гастролей я вращался среди актеров и узнал, что на корону Ирвинга есть и другие претенденты, что в этом контексте говорили и о сэре Джонстоне Форбсе-Робертсоне и сэре Франке Бенсоне, который был еще жив. Я смиренно воспринял эту выволочку, но по-прежнему убеждал его не оставлять все на волю случая. И вот совсем в духе Владетеля Баллантрэ, раздающего команды пиратам, он позвонил секретарю комитета, но поговорил не с ним, а с его неназвавшимся помощником.
   Сэр Джон сообщил, что звонит просто, чтобы сказать: он примет участие в концерте в соответствии с приглашением, сделанным несколько месяцев назад, что он прочтет посвящение Ирвингу, которое специально написал для этого случая Урбан Фроли, это любимое дитя муз, что он приедет в театр только в половине пятого и что будет уже в костюме, так как, вероятно, все помещения за сценой будут переполнены, а он меньше всего хотел бы создавать для кого-то неудобства, требуя себе грим-уборную, подобающую звезде. Все это говорилось в шутливой, но не терпящей возражений манере, - таким тоном он разговаривал на репетициях, вставляя множество "э" и "кн", чтобы звучало дружелюбнее. Судя по всему, секретарь секретаря давал удовлетворительные ответы, потому что сэр Джон, закончив разговор, сочувственно посмотрел на меня, словно на недоумка, который не понимает, как делаются такие вещи.
   Было решено, что отвезу его в театр я, поскольку ему, вероятно, понадобится помощь с костюмом, и хотя у него есть его старый шофер, на которого можно положиться, костюмер из шофера никакой. Мы выехали с большим запасом - я помог ему (в его тяжелом бархатном костюме с меховой оторочкой) расположиться на заднем сиденье, а сам сел за руль. Это был старый лимузин, вопиющая эмблема классовых различий. Сэр Джон восседал сзади на обивке из превосходного габардина, а переднее сиденье, где находился я, было обито холодной, как смерть, кожей. Нас разделяла тяжелая стеклянная перегородка, но время от времени сэр Джон говорил со мной по переговорной трубке - он пребывал в великолепном настроении.
   Бедный старик! Он собирался воздать дань уважения Ирвингу, и ни у кого в мире не было на это прав больше, чем у него, и никто не сделал бы это с более почтительной любовью, чем он. Для него это был великий день, а я боялся, как бы не случилось чего непредвиденного.
   А оно, конечно, и случилось. Мы подъехали к служебному входу "Лицеума", я вошел внутрь и сообщил привратнику, что прибыл сэр Джон. Привратник оказался не привычной в театрах фигурой - солидный и пожилой, а молодым парнем, который относился к себе очень серьезно. Он держал в руках список тех, кого был уполномочен впустить, только вот никакой сэр Джон Тресайз там не упоминался. Он предъявил мне этот список, словно обосновывая свой категорический отказ. Я стал возражать. Он высунул голову на улицу, увидел наш лимузин и ринулся по проходу, ведущему на сцену; я не отставал от него. Он подошел к элегантно одетому человеку (я знал, что это один из самых блестящих актеров-рыцарей более молодого поколения) и прошептал ему на ухо: "Там приехал какой-то божий одуванчик - одет, как Нерон. Он говорит, что должен выступать. Вы с ним будете говорить, сэр?" Тут вмешался я: "Это сэр Джон Тресайз, - сказал я. - Он должен произнести эпилог - похвальное слово Ирвингу". Знаменитый актер-рыцарь побледнел под своим гримом (он был в костюме Гамлета) и попросил сообщить ему подробности, что я не замедлил сделать. Знаменитый актер-рыцарь несколько секунд бранился с поразительной изобретательностью, а потом поманил меня в коридор. Я вышел, но не раньше, чем мне удалось определить, что за звуки доносятся со сцены - это был эпизод из "Лионской почты". Вот только ритм, интонация были абсолютно неподобающими - слишком разговорными, слишком обыденными.
   Мы направились назад к служебному входу, и знаменитый актер-рыцарь, выйдя на улицу, прыгнул на заднее сиденье лимузина к сэру Джону и начал что-то взволнованно говорить. Чего бы я только ни отдал, чтобы услышать, что было сказано, но до меня на водительском сиденье доносились только обрывки фраз. "Ужасная неразбериха... представить невозможно, что означает организация подобного мероприятия... да ни у кого и в мыслях не было оскорбить такого великого деятеля театра и последователя Ирвинга... но когда Знаменитый Поэт отверг предложение, всякая связь, казалось, прервалась... больше никаких известий... нет, никаких сообщений в течение последней недели не поступало, иначе они непременно внесли бы изменения в программу... но дела обстоят именно так... огромное сопротивление... будьте снисходительны... выражаю свое глубочайшее сожаление, но, как вам известно, я могу говорить только за себя и в такое позднее время не вправе принимать решения единолично..."
   И все в таком роде. Знаменитый актер-рыцарь сильно потел, и в зеркале с водительского сиденья я видел, что его огорчение искренно, но не менее искренна и его решимость стоять на своем. Эти двое являли собой весьма примечательное зрелище. Вы бы, Гарри, сделали из этого конфетку: пылкий молодой актер и старый - в благородной седине своей исключительности. Обыкновенная человеческая оплошность благодаря им становилась искусством. На лице сэра Джона было мрачное выражение, но наконец он выпростал руку, похлопал по коленке в гамлетовском трико и сказал: "Не скажу, что я понимаю, потому что не понимаю. Итак, ничего сделать нельзя, э? Чертовски неловкое положение для нас обоих, кн? Но пожалуй, я бы сказал, что для меня больше, чем просто неловкое". И тогда Гамлет, радуясь, что его пытка закончилась, улыбнулся своей знаменитой улыбкой, излучающей душевное обаяние, и сделал красивый жест: он взял протянутую ему для рукопожатия руку сэра Джона и поднес к своим губам. При сложившихся обстоятельствах лучшего и придумать было нельзя.