– И дошлый же этот Грин! Ведь сегодняшним полетом он уже третью сотню начинает, а? Нет, Грина еще никто не переплюнул. Ждите, когда зубки прорежутся у его соперника, – а уж ждать придется никак не меньше ста лет, так и знайте! А я вот что скажу: коли уж попался талант, да еще отечественный, поощряйте его, всячески поощряйте!
И каждый раз после подобной реплики он еще решительней складывает руки на груди и устремляет взор, полный горделивого умиления, на шар, как бы давая понять, что никого, кроме Грина да еще себя, ни во что не ставит, так что публика смотрит на него, как на оракула.
– Вы совершенно правы, сэр, – замечает другой джентльмен, прибывший на место с женой, детьми, матерью, свояченицей и целой кучей родственниц, блистающих изысканностью белоснежных носовых платочков, оборочек и накидочек. – У мистера Грина твердая рука, и за него можно не опасаться.
– Опасаться? – воскликнул низенький человечек. – Да нет, вы о красоте-то подумайте! Вот он летит, скажем, со своей женой на одном шаре, а рядышком, бок о бок, летит его сын со своей, и все они проделывают двадцать, а то и тридцать миль за какие-нибудь три часа, а там и обратно на перекладных. И куда только заведет нас эта самая наука! – вот о чем я-то тревожусь.
Среди дам в накидочках вдруг поднялся оживленный говор.
– Что это ваши дамы так развеселились, сэр? благосклонно осведомился маленький человечек.
– Да вот тут сестра моя, Мэри, – ответила одна из девиц, – боится, как бы лорд не испугался вдруг и не захотел выскочить из корзинки.
– Уж на этот счет, душенька, будьте покойны, – сказал маленький человечек. – Если он без спроса хоть нос высунет, Грин его так хватит по голове своей подзорной трубой, что он тут же повалится на дно корзины, да так и пролежит там, оглушенный, до самой, значит, до земли.
– Неужели? – усомнился второй джентльмен.
– Вот вам и неужели, – ответил маленький человечек. – Да будь с ним сам король, Грин не стал бы раздумывать. Удивительно находчивый человек этот Грин.
Но тут все взоры обратились на шары, – шли последние приготовления. Ко второму шару тоже прикрепили корзинку, и грянул военный оркестр – с таким рвением и пылом, что, кажется, самый робкий человек на свете с радостью согласился бы на любой способ передвижения, лишь бы покинуть тот клочок нашей планеты, на котором усердствовали музыканты. Мистер Грин-старший со своим благородным пассажиром взошли в одну из корзинок, а мистер Грин-младший со своим – в другую; шары взвились, воздухоплаватели встали во весь рост, толпа издала восторженный рев, а два джентльмена, которые впервые пускались в полет, силились в знак полной своей непринужденности помахивать флажками, не забывая при этом, однако, крепко ухватиться за борт корзины. Шары плавно уносились ввысь, а низкорослый наш друг еще долгое время после того, как оба шара превратились в еле заметные точки на небе, не переставал серьезнейшим образом уверять, будто различает белую шляпу мистера Грина. Народ повалил из парка на улицу, где с криком «ша-а-ры-ы!» носились взад и вперед мальчишки; люди высыпали из лавочек на запруженные народом мостовые, для того лишь, чтобы с риском вывихнуть себе шею, взглянуть на два темных пятнышка в небе, а затем с чувством полного удовлетворения не спеша вернуться в лавку.
На следующий день утренние газеты опубликовали великолепное описание полета, и читающая публика узнала, что это был (не считая четырех других) самый удачный полет на памяти мистера Грина; что аэронавты все время видели землю, пока облака не скрыли ее от их глаз; что отражение шаров в туманных волнах скопившегося пара было живописно и величаво; попутно публике были преподнесены кое-какие сведения научного характера касательно преломления солнечных лучей, с таинственным намеком на атмосферический зной и приливы и отливы воздушных течений.
Там же можно было прочесть презанимательный рассказ о том, как Грин-младший отчетливо услыхал чей-то возглас с лодки на реке: «Ух ты!» – каковое явление мистер Грин-младший объяснял тем, что будто звук, ударившись о поверхность воздушного шара и отраженный ею, таким образом достиг корзинки, подвешенной к шару, в которой находился он, мистер Грин-младший. В заключение статьи как-то вскользь было сказано, что такой же полет предполагается произвести в следующую среду. Все это чрезвычайно поучительно и занятно, в чем наши читатели легко убедятся сами, если заглянут в газеты. Правда, мы позабыли указать точную дату этой публикации. Ну, да читатель с таким же успехом сможет прочесть соответствующий отчет о первом полете и в будущем сезоне.
Глава XV
Глава XVI
И каждый раз после подобной реплики он еще решительней складывает руки на груди и устремляет взор, полный горделивого умиления, на шар, как бы давая понять, что никого, кроме Грина да еще себя, ни во что не ставит, так что публика смотрит на него, как на оракула.
– Вы совершенно правы, сэр, – замечает другой джентльмен, прибывший на место с женой, детьми, матерью, свояченицей и целой кучей родственниц, блистающих изысканностью белоснежных носовых платочков, оборочек и накидочек. – У мистера Грина твердая рука, и за него можно не опасаться.
– Опасаться? – воскликнул низенький человечек. – Да нет, вы о красоте-то подумайте! Вот он летит, скажем, со своей женой на одном шаре, а рядышком, бок о бок, летит его сын со своей, и все они проделывают двадцать, а то и тридцать миль за какие-нибудь три часа, а там и обратно на перекладных. И куда только заведет нас эта самая наука! – вот о чем я-то тревожусь.
Среди дам в накидочках вдруг поднялся оживленный говор.
– Что это ваши дамы так развеселились, сэр? благосклонно осведомился маленький человечек.
– Да вот тут сестра моя, Мэри, – ответила одна из девиц, – боится, как бы лорд не испугался вдруг и не захотел выскочить из корзинки.
– Уж на этот счет, душенька, будьте покойны, – сказал маленький человечек. – Если он без спроса хоть нос высунет, Грин его так хватит по голове своей подзорной трубой, что он тут же повалится на дно корзины, да так и пролежит там, оглушенный, до самой, значит, до земли.
– Неужели? – усомнился второй джентльмен.
– Вот вам и неужели, – ответил маленький человечек. – Да будь с ним сам король, Грин не стал бы раздумывать. Удивительно находчивый человек этот Грин.
Но тут все взоры обратились на шары, – шли последние приготовления. Ко второму шару тоже прикрепили корзинку, и грянул военный оркестр – с таким рвением и пылом, что, кажется, самый робкий человек на свете с радостью согласился бы на любой способ передвижения, лишь бы покинуть тот клочок нашей планеты, на котором усердствовали музыканты. Мистер Грин-старший со своим благородным пассажиром взошли в одну из корзинок, а мистер Грин-младший со своим – в другую; шары взвились, воздухоплаватели встали во весь рост, толпа издала восторженный рев, а два джентльмена, которые впервые пускались в полет, силились в знак полной своей непринужденности помахивать флажками, не забывая при этом, однако, крепко ухватиться за борт корзины. Шары плавно уносились ввысь, а низкорослый наш друг еще долгое время после того, как оба шара превратились в еле заметные точки на небе, не переставал серьезнейшим образом уверять, будто различает белую шляпу мистера Грина. Народ повалил из парка на улицу, где с криком «ша-а-ры-ы!» носились взад и вперед мальчишки; люди высыпали из лавочек на запруженные народом мостовые, для того лишь, чтобы с риском вывихнуть себе шею, взглянуть на два темных пятнышка в небе, а затем с чувством полного удовлетворения не спеша вернуться в лавку.
На следующий день утренние газеты опубликовали великолепное описание полета, и читающая публика узнала, что это был (не считая четырех других) самый удачный полет на памяти мистера Грина; что аэронавты все время видели землю, пока облака не скрыли ее от их глаз; что отражение шаров в туманных волнах скопившегося пара было живописно и величаво; попутно публике были преподнесены кое-какие сведения научного характера касательно преломления солнечных лучей, с таинственным намеком на атмосферический зной и приливы и отливы воздушных течений.
Там же можно было прочесть презанимательный рассказ о том, как Грин-младший отчетливо услыхал чей-то возглас с лодки на реке: «Ух ты!» – каковое явление мистер Грин-младший объяснял тем, что будто звук, ударившись о поверхность воздушного шара и отраженный ею, таким образом достиг корзинки, подвешенной к шару, в которой находился он, мистер Грин-младший. В заключение статьи как-то вскользь было сказано, что такой же полет предполагается произвести в следующую среду. Все это чрезвычайно поучительно и занятно, в чем наши читатели легко убедятся сами, если заглянут в газеты. Правда, мы позабыли указать точную дату этой публикации. Ну, да читатель с таким же успехом сможет прочесть соответствующий отчет о первом полете и в будущем сезоне.
Глава XV
Утренний дилижанс
Мы часто спрашиваем себя, сколько месяцев непрерывной езды в двухместной дорожной карете нужно, чтобы убить человека; и еще один сходный вопрос очень занимает нас: сколько месяцев может выдержать злополучный смертный, вынужденный длительное время путешествовать утренним дилижансом. В старину людей казнили, ломая им кости на колесе, но куда страшнее, когда при помощи четырех колес разбивают ваш сон, ваш покой, ваше сердце, все ваше существо – и только голод ничем не перебьешь. По сравнению с этим кара, постигшая Иксиона[30] (единственного, кстати сказать, кто открыл секрет вечного движения), показалась бы просто безделицей. Будь мы могущественным князем церкви в то доброе старое время, когда во имя истинной веры кровь лилась рекой и людей косили, как траву, мы тихо и терпеливо выжидали бы, пока не попался бы нам в руки какой-нибудь закоренелый злодей, наотрез отказывающийся обратиться в нашу веру; тогда мы купили бы ему внутреннее место в дилижансе, не останавливающемся ни днем, ни ночью, и, отведя остальные места пассажирам плотного сложения, склонным кашлять и плевать, отправили бы грешника в последнее странствие; без жалости мы обрекли бы его всем пыткам, каким сочтут нужным подвергнуть его официанты и трактирщики, кучера и кондукторы, коридорные и служанки в гостиницах и иные мучители, с которыми он столкнется в пути.
Кто не испытал горестей и страданий, какие неизбежно влечет за собою необходимость внезапно и поспешно пуститься в дорогу? Вас извещают – где и в качестве кого вы бы ни работали, – что по делам службы вам надлежит безотлагательно выехать из Лондона. С этой минуты вы и все ваши чада и домочадцы ввергнуты в крайнее волнение; спешно посылают в прачечную за бельем; в доме царит суматоха; а вы с плохо скрытым сознанием своей значительности отправляетесь в почтовую контору заказывать место. Тут впервые вас охватывает мучительное ощущение собственного ничтожества: все так холодны, так равнодушны, словно вы и не собираетесь покинуть Лондон и вообще путешествие в сто с лишним миль – сущий пустяк. Вы входите в сырое помещение, украшенное огромными расписаниями карет; высокая деревянная стойка делит комнату на две неравные части, большая из них перегорожена дощатыми полками, разбитыми на клетки, в каких перевозят живность помельче странствующие зверинцы, только впереди нет решеток. Человек шесть сдают пакеты в оберточной бумаге, а один из конторщиков швыряет их в упомянутые клетки и проделывает это с такой лихостью, что вы, вспоминая купленный только сегодня утром новенький саквояж, испытываете немалую досаду; стремительно входят и выходят подобные Атласам носильщики с огромными тюками на плечах; дожидаясь минуты, когда вам удастся, наконец, получить необходимые сведения, вы спрашиваете себя, кем были все эти конторщики до того, как они стали служить в почтовой конторе; один из них стоит перед камином, сунув перо за ухо и заложив руки за спину – точь-в-точь портрет Наполеона во весь рост; другой, у которого шляпа еле держится на затылке, с невыразимо оскорбительным равнодушием заносит в толстые книги имена будущих пассажиров; и он свистит, негодяй, – да, да, свистит! – когда его спрашивают, да еще в такой мороз, сколько стоит проезд на империале до самого Холихеда. Сомнений нет, эти люди принадлежат к некоему особому племени, которому чужды чувства и тревоги, волнующие весь род людской. Наконец, очередь доходит и до вас, и, заплатив за проезд, вы с трепетом осведомляетесь: «В какое время мне нужно быть здесь?» – «В шесть утра», – отвечает свистун, небрежно швырнув соверен, с которым вы только что расстались, в деревянную чашку на столе. «А лучше пораньше», – прибавляет тот, что, грея спину, едва не влез в камин, и говорит он это так спокойно и небрежно, как будто все на свете встают с постели в пять часов утра. Вы выходите на улицу и по дороге домой размышляете о том, до какой степени привычка к суровым порядкам и обычаям ожесточает сердце человеческое.
Если можно в нашей жизни какой-нибудь жребий назвать более жалким, нежели другие, то одно бесспорно: ничего нет на свете хуже необходимости подниматься затемно, при свечах. Если вы в этом когда-либо сомневались, то в день отъезда на горьком опыте убедитесь в своей ошибке. С вечера вы строго-настрого наказали разбудить вас в половине пятого, и всю ночь не спите, а только дремлете по пять минут кряду и то и дело просыпаетесь в ужасе, оттого что вам примерещилось, будто маленькая стрелка на больших башенных часах с необычайной поспешностью обегает кругом весь циферблат. Но вот, измучившись, вы постепенно погружаетесь в благодатный сон, мысли ваши путаются, дилижансы, которые всю ночь отправлялись в путь у вас на глазах, становятся все менее отчетливыми и окончательно исчезают из виду; в какую-то минуту вы оказываетесь на козлах и сами правите с ловкостью и сноровкой бывалого возницы; а еще через мгновенье гарцуете не хуже циркача Дюкроу на правой передней лошади; и вот уже, тепло укутанный, вы сидите внутри дилижанса – и в кондукторе только что узнали своего школьного товарища, на чьих похоронах (это вы помните даже во сне) вы присутствовали восемнадцать лет тому назад. Потом вы забываетесь сном, и забытье как бы переносит вас в иную жизнь: вам грезится, будто вы ученик мастера, изготовляющего дорожные сундуки; как, когда, почему и отчего вы попали к нему в мастерскую, этим вопросом вы даже не задаетесь; но так уж оно вышло, и вы старательно подклеиваете изнутри обивку к крышке чемодана. Однако, чтоб ему пусто было, этому второму ученику в глубине мастерской, как он стучит своим молотком тук, тук, тук! Должно быть, на удивленье усердный малый! Вы слышали, как он принялся за дело полчаса тому назад, и с тех пор все стучит не переставая. Вот опять тук, тук, тук… теперь он что-то говорит… что это он сказал? Пять часов! Сделав над собою неимоверное усилие, вы садитесь на постели. Сновидение тотчас рассеивается; вы уже не в мастерской сундучника, а у себя в спальне, и стучит не второй ученик, а ваш дрожащий от холода слуга, который уже добрую четверть часа тщетно пытается разбудить вас, рискуя разбить себе костяшки пальцев либо пробить филенку двери.
Вы одеваетесь, спеша изо всех сил. Мигающее пламя нагоревшей свечи дает ровно столько света, чтобы вы могли убедиться, что вещей, которые вам необходимы, нет на том месте, где им следует быть, и вы принуждены еще немного замешкаться, потому что с вечера, в суете сборов, старательно упаковали вместе с остальным багажом один свой башмак. Вскоре, однако, вы заканчиваете свой туалет, ибо ради такого случая изменяете обычной тщательности, а побриться вы успели накануне вечером; итак, вы облачаетесь в пальто из грубого сукна и зеленый теплый шарф и, подхватив правой рукой саквояж, на цыпочках спускаетесь по лестнице, стараясь не разбудить домашних; задерживаетесь на минуту в столовой, чтобы проглотить чашку кофе (столовая, кстати, выглядит необыкновенно уютно, потому что все вещи сдвинуты со своих мест и всюду валяются крошки и остатки вчерашнего ужина), потом снимаете дверную цепочку, отодвигаете засовы – и вот, наконец, вы на улице.
Оттепель, будь она неладна! Мороза как не бывало. Вы смотрите вдоль бесконечной Оксфорд-стрит, мокрая мостовая отражает угрюмые огни газовых фонарей, и нигде не заметно ни единой движущейся точки, нет ни малейшей надежды нанять кэб или карету, – как видно, даже извозчики, отчаявшись, отправились по домам. Моросит мелкий дождик пополам со снегом, не сильный, но упорный – такой может зарядить по меньшей мере на сутки; сырой туман обволакивает крыши и фонари и окутывает вас словно незримым плащом. Вода заливает дворики[31], из труб так и хлещет, кадки полны до краев; канавы не успевают пропускать потоки воды, сами собой приходят в действие насосы, ломовые лошади, везущие товары на рынок, скользят и падают, и некому помочь им подняться; у полисменов такой вид, словно кто-то старательно посыпал их толченым стеклом; вон плетется молочница, башмаки у нее обмотаны тряпками, чтобы было не так скользко идти; мальчики, взятые в ученье «без ночлега в хозяйском доме», но обязанные являться на работу ни свет ни заря, барабанят в двери лавок в напрасной надежде добудиться своих хозяев и плачут от холода; панели на добрых два дюйма покрыты смесью льда, снега и воды; никто не решается ускорить шаг, чтобы согреться, а если бы кто-нибудь и решился, согреться все равно не удалось бы.
Медленно, с трудом шагаете вы к гостинице «Золотой Крест» и, минуя Ватерлоо-Плейс, слышите, как часы на башне бьют четверть шестого, и тут вам впервые приходит в голову, что вы поднялись чуть ли не на час раньше, чем нужно. У вас уже нет времени вернуться домой и негде найти приют, так как всюду еще закрыто; остается одно: идти своей дорогой; так вы и поступаете, необычайно довольный самим собой и всем окружающим миром. Вы приходите в почтовую контору и с грустью оглядываете двор в поисках «Бирмингемской Стрелы», которая, судя по всему, улетела, не оставив следа, ибо нигде не видно ничего похожего на готовящийся к отправке дилижанс. Вы бредете в контору, где горят газовые рожки и пылает в камине огонь, и после пустынного двора она кажется вам очень уютной, – если только может выглядеть уютно какое-либо помещение зимою в шестом часу утра. Все тот же счетовод стоит перед камином в той же позе, словно он со вчерашнего дня и не шевельнулся. Услыхав от него, что лошадей уже закладывают и дилижанс будет подан примерно через четверть. часа, вы оставляете в конторе свой саквояж и отправляетесь в соседнюю распивочную. Вы не льстите себя надеждой согреться, ибо понимаете, что об этом и думать нечего, но намереваетесь хотя бы получить стаканчик горячего бренди с водой, который вы и получите, конечно, вот только надо подождать, пока закипит чайник! И он закипает ровно за две с половиной минуты до того, как ваш дилижанс должен отправиться в путь.
Едва вы успеваете пригубить обжигающего напитка, часы на колокольне св. Мартина начинают бить шесть. В две секунды вы оказываетесь в конторе, и в те же две секунды буфетчик в распивочной с наслаждением выпивает ваш грог. Дилижанс уже во дворе, лошади впряжены, кондуктор и двое-трое носильщиков, пыхтя и отдуваясь, носятся с багажом по лестнице. Во дворе, который лишь несколько минут тому назад был тих и пустынен, теперь все кипит; появились первые продавцы утренних газет, и вас со всех сторон оглушают выкрики: «Таймс», «Таймс»!» – «А вот „Кроникл“, „Кроникл“!» – «Возьмите „Геральд“, мэм!» – «Необычайное убийство, джентльмены!» – «Нарушено обещание жениться! Читайте, дамы и девицы!»
Те пассажиры, чьи места внутри, уже забрались в дилижанс; те, кому предстоит ехать на империале, все, кроме вас, расхаживают взад и вперед, чтобы не замерзнуть; это – двое молодых людей с длинными, чуть ли не до плеч, волосами, вымокшими и слипшимися в какие-то обледенелые крысиные хвосты; худощавая молодая женщина, озябшая и злая; пожилой джентльмен, не менее озябший и злой; и нечто, утонувшее в плаще и шапке и долженствующее изображать собою армейского офицера; все без исключения закутаны с подбородком в широкие, толстые шарфы, и вид у всех такой, словно каждый усиленно дует в свирель Пана.
«Снимай попоны, Боб», – говорит появившийся, наконец, возница; он в жесткой синей шинели, пуговицы на широкой спине отстоят так далєко одна от другой, что обе сразу никак не увидишь. «Поспешайте, господа! – кричит кондуктор со списком пассажиров в руках. – Уже на пять минут запаздываем!» В два счета все на местах. Двое молодых людей лезут наверх, не выпуская трубок изо рта, и дымят, как фабричные трубы; пожилой джентльмен громко ворчит. Худощавую молодую женщину втаскивают на империал с великим трудом, подтягивал сверху, подталкивая снизу, помогая со всех сторон, – и в награду за все труды она мрачно объявляет, что уж вниз-то ей теперь нипочем не слезть!
«В лучшем виде, – провозглашает, наконец, кондуктор, вскакивая на козлы. – Тро-гай!» – и тотчас начинает трубить в рожок, показывая силу своих легких. «Отпускай, Гарри, поехали!» – кричит кучер; и мы отправляемся в путь так бодро, словно и утро, как наш дилижанс, тоже «в лучшем виде», – и с таким же нетерпением ждем конца наших странствий, с каким, боюсь, читатели давно уже ждут окончания нашего рассказа.
Кто не испытал горестей и страданий, какие неизбежно влечет за собою необходимость внезапно и поспешно пуститься в дорогу? Вас извещают – где и в качестве кого вы бы ни работали, – что по делам службы вам надлежит безотлагательно выехать из Лондона. С этой минуты вы и все ваши чада и домочадцы ввергнуты в крайнее волнение; спешно посылают в прачечную за бельем; в доме царит суматоха; а вы с плохо скрытым сознанием своей значительности отправляетесь в почтовую контору заказывать место. Тут впервые вас охватывает мучительное ощущение собственного ничтожества: все так холодны, так равнодушны, словно вы и не собираетесь покинуть Лондон и вообще путешествие в сто с лишним миль – сущий пустяк. Вы входите в сырое помещение, украшенное огромными расписаниями карет; высокая деревянная стойка делит комнату на две неравные части, большая из них перегорожена дощатыми полками, разбитыми на клетки, в каких перевозят живность помельче странствующие зверинцы, только впереди нет решеток. Человек шесть сдают пакеты в оберточной бумаге, а один из конторщиков швыряет их в упомянутые клетки и проделывает это с такой лихостью, что вы, вспоминая купленный только сегодня утром новенький саквояж, испытываете немалую досаду; стремительно входят и выходят подобные Атласам носильщики с огромными тюками на плечах; дожидаясь минуты, когда вам удастся, наконец, получить необходимые сведения, вы спрашиваете себя, кем были все эти конторщики до того, как они стали служить в почтовой конторе; один из них стоит перед камином, сунув перо за ухо и заложив руки за спину – точь-в-точь портрет Наполеона во весь рост; другой, у которого шляпа еле держится на затылке, с невыразимо оскорбительным равнодушием заносит в толстые книги имена будущих пассажиров; и он свистит, негодяй, – да, да, свистит! – когда его спрашивают, да еще в такой мороз, сколько стоит проезд на империале до самого Холихеда. Сомнений нет, эти люди принадлежат к некоему особому племени, которому чужды чувства и тревоги, волнующие весь род людской. Наконец, очередь доходит и до вас, и, заплатив за проезд, вы с трепетом осведомляетесь: «В какое время мне нужно быть здесь?» – «В шесть утра», – отвечает свистун, небрежно швырнув соверен, с которым вы только что расстались, в деревянную чашку на столе. «А лучше пораньше», – прибавляет тот, что, грея спину, едва не влез в камин, и говорит он это так спокойно и небрежно, как будто все на свете встают с постели в пять часов утра. Вы выходите на улицу и по дороге домой размышляете о том, до какой степени привычка к суровым порядкам и обычаям ожесточает сердце человеческое.
Если можно в нашей жизни какой-нибудь жребий назвать более жалким, нежели другие, то одно бесспорно: ничего нет на свете хуже необходимости подниматься затемно, при свечах. Если вы в этом когда-либо сомневались, то в день отъезда на горьком опыте убедитесь в своей ошибке. С вечера вы строго-настрого наказали разбудить вас в половине пятого, и всю ночь не спите, а только дремлете по пять минут кряду и то и дело просыпаетесь в ужасе, оттого что вам примерещилось, будто маленькая стрелка на больших башенных часах с необычайной поспешностью обегает кругом весь циферблат. Но вот, измучившись, вы постепенно погружаетесь в благодатный сон, мысли ваши путаются, дилижансы, которые всю ночь отправлялись в путь у вас на глазах, становятся все менее отчетливыми и окончательно исчезают из виду; в какую-то минуту вы оказываетесь на козлах и сами правите с ловкостью и сноровкой бывалого возницы; а еще через мгновенье гарцуете не хуже циркача Дюкроу на правой передней лошади; и вот уже, тепло укутанный, вы сидите внутри дилижанса – и в кондукторе только что узнали своего школьного товарища, на чьих похоронах (это вы помните даже во сне) вы присутствовали восемнадцать лет тому назад. Потом вы забываетесь сном, и забытье как бы переносит вас в иную жизнь: вам грезится, будто вы ученик мастера, изготовляющего дорожные сундуки; как, когда, почему и отчего вы попали к нему в мастерскую, этим вопросом вы даже не задаетесь; но так уж оно вышло, и вы старательно подклеиваете изнутри обивку к крышке чемодана. Однако, чтоб ему пусто было, этому второму ученику в глубине мастерской, как он стучит своим молотком тук, тук, тук! Должно быть, на удивленье усердный малый! Вы слышали, как он принялся за дело полчаса тому назад, и с тех пор все стучит не переставая. Вот опять тук, тук, тук… теперь он что-то говорит… что это он сказал? Пять часов! Сделав над собою неимоверное усилие, вы садитесь на постели. Сновидение тотчас рассеивается; вы уже не в мастерской сундучника, а у себя в спальне, и стучит не второй ученик, а ваш дрожащий от холода слуга, который уже добрую четверть часа тщетно пытается разбудить вас, рискуя разбить себе костяшки пальцев либо пробить филенку двери.
Вы одеваетесь, спеша изо всех сил. Мигающее пламя нагоревшей свечи дает ровно столько света, чтобы вы могли убедиться, что вещей, которые вам необходимы, нет на том месте, где им следует быть, и вы принуждены еще немного замешкаться, потому что с вечера, в суете сборов, старательно упаковали вместе с остальным багажом один свой башмак. Вскоре, однако, вы заканчиваете свой туалет, ибо ради такого случая изменяете обычной тщательности, а побриться вы успели накануне вечером; итак, вы облачаетесь в пальто из грубого сукна и зеленый теплый шарф и, подхватив правой рукой саквояж, на цыпочках спускаетесь по лестнице, стараясь не разбудить домашних; задерживаетесь на минуту в столовой, чтобы проглотить чашку кофе (столовая, кстати, выглядит необыкновенно уютно, потому что все вещи сдвинуты со своих мест и всюду валяются крошки и остатки вчерашнего ужина), потом снимаете дверную цепочку, отодвигаете засовы – и вот, наконец, вы на улице.
Оттепель, будь она неладна! Мороза как не бывало. Вы смотрите вдоль бесконечной Оксфорд-стрит, мокрая мостовая отражает угрюмые огни газовых фонарей, и нигде не заметно ни единой движущейся точки, нет ни малейшей надежды нанять кэб или карету, – как видно, даже извозчики, отчаявшись, отправились по домам. Моросит мелкий дождик пополам со снегом, не сильный, но упорный – такой может зарядить по меньшей мере на сутки; сырой туман обволакивает крыши и фонари и окутывает вас словно незримым плащом. Вода заливает дворики[31], из труб так и хлещет, кадки полны до краев; канавы не успевают пропускать потоки воды, сами собой приходят в действие насосы, ломовые лошади, везущие товары на рынок, скользят и падают, и некому помочь им подняться; у полисменов такой вид, словно кто-то старательно посыпал их толченым стеклом; вон плетется молочница, башмаки у нее обмотаны тряпками, чтобы было не так скользко идти; мальчики, взятые в ученье «без ночлега в хозяйском доме», но обязанные являться на работу ни свет ни заря, барабанят в двери лавок в напрасной надежде добудиться своих хозяев и плачут от холода; панели на добрых два дюйма покрыты смесью льда, снега и воды; никто не решается ускорить шаг, чтобы согреться, а если бы кто-нибудь и решился, согреться все равно не удалось бы.
Медленно, с трудом шагаете вы к гостинице «Золотой Крест» и, минуя Ватерлоо-Плейс, слышите, как часы на башне бьют четверть шестого, и тут вам впервые приходит в голову, что вы поднялись чуть ли не на час раньше, чем нужно. У вас уже нет времени вернуться домой и негде найти приют, так как всюду еще закрыто; остается одно: идти своей дорогой; так вы и поступаете, необычайно довольный самим собой и всем окружающим миром. Вы приходите в почтовую контору и с грустью оглядываете двор в поисках «Бирмингемской Стрелы», которая, судя по всему, улетела, не оставив следа, ибо нигде не видно ничего похожего на готовящийся к отправке дилижанс. Вы бредете в контору, где горят газовые рожки и пылает в камине огонь, и после пустынного двора она кажется вам очень уютной, – если только может выглядеть уютно какое-либо помещение зимою в шестом часу утра. Все тот же счетовод стоит перед камином в той же позе, словно он со вчерашнего дня и не шевельнулся. Услыхав от него, что лошадей уже закладывают и дилижанс будет подан примерно через четверть. часа, вы оставляете в конторе свой саквояж и отправляетесь в соседнюю распивочную. Вы не льстите себя надеждой согреться, ибо понимаете, что об этом и думать нечего, но намереваетесь хотя бы получить стаканчик горячего бренди с водой, который вы и получите, конечно, вот только надо подождать, пока закипит чайник! И он закипает ровно за две с половиной минуты до того, как ваш дилижанс должен отправиться в путь.
Едва вы успеваете пригубить обжигающего напитка, часы на колокольне св. Мартина начинают бить шесть. В две секунды вы оказываетесь в конторе, и в те же две секунды буфетчик в распивочной с наслаждением выпивает ваш грог. Дилижанс уже во дворе, лошади впряжены, кондуктор и двое-трое носильщиков, пыхтя и отдуваясь, носятся с багажом по лестнице. Во дворе, который лишь несколько минут тому назад был тих и пустынен, теперь все кипит; появились первые продавцы утренних газет, и вас со всех сторон оглушают выкрики: «Таймс», «Таймс»!» – «А вот „Кроникл“, „Кроникл“!» – «Возьмите „Геральд“, мэм!» – «Необычайное убийство, джентльмены!» – «Нарушено обещание жениться! Читайте, дамы и девицы!»
Те пассажиры, чьи места внутри, уже забрались в дилижанс; те, кому предстоит ехать на империале, все, кроме вас, расхаживают взад и вперед, чтобы не замерзнуть; это – двое молодых людей с длинными, чуть ли не до плеч, волосами, вымокшими и слипшимися в какие-то обледенелые крысиные хвосты; худощавая молодая женщина, озябшая и злая; пожилой джентльмен, не менее озябший и злой; и нечто, утонувшее в плаще и шапке и долженствующее изображать собою армейского офицера; все без исключения закутаны с подбородком в широкие, толстые шарфы, и вид у всех такой, словно каждый усиленно дует в свирель Пана.
«Снимай попоны, Боб», – говорит появившийся, наконец, возница; он в жесткой синей шинели, пуговицы на широкой спине отстоят так далєко одна от другой, что обе сразу никак не увидишь. «Поспешайте, господа! – кричит кондуктор со списком пассажиров в руках. – Уже на пять минут запаздываем!» В два счета все на местах. Двое молодых людей лезут наверх, не выпуская трубок изо рта, и дымят, как фабричные трубы; пожилой джентльмен громко ворчит. Худощавую молодую женщину втаскивают на империал с великим трудом, подтягивал сверху, подталкивая снизу, помогая со всех сторон, – и в награду за все труды она мрачно объявляет, что уж вниз-то ей теперь нипочем не слезть!
«В лучшем виде, – провозглашает, наконец, кондуктор, вскакивая на козлы. – Тро-гай!» – и тотчас начинает трубить в рожок, показывая силу своих легких. «Отпускай, Гарри, поехали!» – кричит кучер; и мы отправляемся в путь так бодро, словно и утро, как наш дилижанс, тоже «в лучшем виде», – и с таким же нетерпением ждем конца наших странствий, с каким, боюсь, читатели давно уже ждут окончания нашего рассказа.
Глава XVI
Омнибусы
Кому неизвестно, что нет более обширного поля для полезных и занимательных наблюдений, чем общественный транспорт. А из всех средств передвижения, созданных со времен Ноева ковчега, – кажется, это самый ранний образец, – и до наших дней, мы решительно предпочитаем омнибус. Дилижанс тоже имеет свои достоинства, но там только шесть внутренних мест, и всегда есть опасность, что придется всю дорогу ехать с теми же спутниками, а это однообразно и скучно. Вдобавок после первых двенадцати часов езды пассажиры обычно начинают злиться и клевать носом, а уж если увидишь человека в ночном колпаке, невозможно питать к нему уважение; мы, во всяком случае, на это не способны. Не то вдруг на длинном перегоне по ровной дороге кто-нибудь примется рассказывать бесконечную нудную историю, и даже у молчаливых соседей могут оказаться малоприятные повадки. Однажды нам довелось проехать четыреста миль внутри дилижанса в обществе толстяка, которому на каждой станции, где мы меняли лошадей, подавали в окно стакан горячего рома с водой. Очень это было неприятно. Случалось нам путешествовать и вместе с мальчуганом, бледным, сутулым и светловолосым, который ехал домой в Лондон из школы под присмотром кондуктора, взявшегося привезти его в гостиницу «Скрещенные Ключи» и оставить там до востребования. Это, пожалуй, еще хуже, чем горячий ром в спертом воздухе. А сколько пагубных последствий влечет за собой смена кучера; и какое бедствие подстерегает вас, как только вы задремлете, ибо кондуктору непременно в эту самую минуту потребуется бумажный сверток, а он отлично помнит, что сунул его под сиденье, на котором вы расположились. Начинаются лихорадочные поиски, о сне уже и думать нечего, а когда судорога сведет вам ноги, оттого что вы нечеловеческим усилием держите их на весу, пока кондуктор шарит под лавкой, он вдруг спохватывается, что положил сверток под козлы. Дверца хлопает; сверток мгновенно найден; карета трогается; и кондуктор изо всей мочи трубит в почтовый рожок, словно издеваясь над вами.
Ничего подобного не грозит вам в омнибусе; и тут уж вы не соскучитесь. Пассажиры меняются столь же часто, как узоры в калейдоскопе, и хотя в них меньше блеска, зато они куда занимательней. Насколько нам известно, не было случая, чтобы человек заснул в омнибусе. А что до длинных историй – кто же отважится, сидя в омнибусе, рассказывать истории? Впрочем, хоть бы и отважился, – что за беда? Говори не говори, все равно ничего не слышно. Опять-таки: дети, если и попадаются в омнибусах, то довольно редко; и к тому же, когда омнибус переполнен, – а он обычно переполнен, – кто-нибудь из взрослых сидит на них, так что их присутствие нисколько не мешает. Да, по зрелом размышлении, опираясь на немалый опыт, мы окончательно пришли к выводу, что из всех видов транспорта, от кареты со стеклами, в которой нас везли крестить, до мрачной колымаги, в которой нам суждено когда-нибудь проделать последний путь на земле, нет лучше омнибуса.
Мы готовы побиться об заклад, что ни один омнибус, идущий по Оксфорд-стрит, не может сравниться с тем, который ежедневно привозит нас в Сити: достаточно взглянуть на яркую наружную окраску, на строгую простоту внутреннего устройства и на прирожденное нахальство его кондуктора. Сей юный джентльмен являет собой поразительный пример самоотвержения: неукротимый пыл, с которым он блюдет выгоду своих хозяев, постоянно доводит его до беды, а то и до Исправительного дома. Однако, стоит ему выйти на волю, как он с неостывшим рвением снова приступает к своим обязанностям. Главное его достоинство – предприимчивость. Он сам похваляется, что может «запихнуть старикана внутрь, захлопнуть дверь и отправить омнибус, прежде чем тот сообразит, в какую сторону его везут»; и верно этот фокус он проделывает частенько к величайшему удовольствию всех присутствующих, кроме самого старикана, который почему-то никак не может понять, что тут смешного.
По-видимому, никто никогда не устанавливал точного числа пассажиров, на которое рассчитан наш омнибус. Но у кондуктора явно сложилось представление, что он с легкостью может вместить столько людей, сколько удастся заманить в него. «Места есть?» – кричит потный, запыхавшийся джентльмен. «Мест много, сэр», – отвечает кондуктор, чуть приоткрывая дверь и утаивая истинное положение вещей до тех пор, пока несчастный не вскочит на подножку. «Где же они?» – спрашивает одураченный пассажир, делая слабую попытку спрыгнуть на землю. «Да где угодно, сэр, – говорит кондуктор, вталкивая его в омнибус и захлопывая дверь. – Трогай, Билл!» Отступление отрезано; новый пассажир долго тычется во все стороны, потом привалится где-нибудь да так и едет.
В Сити мы въезжаем каждое утро около десяти часов, и потому человек пять пассажиров – наши постоянные спутники. Мы подбираем их на одних и тех же остановках, и занимают они обычно одни и те же места; одежда их тоже не меняется, не меняется и предмет их разговоров – непозволительно быстрая езда кэбов и полное отсутствие нравственных правил у омнибусной прислуги. Один желчный старичок с пудреными волосами всегда сидит у самой двери, справа, сложив ладони на ручке зонтика. Он очень сердитый, и садится на это место нарочно для того, чтобы не спускать глаз с кондуктора и всю дорогу препираться с ним. Он услужливо помогает пассажирам войти и выйти, и всегда рад потыкать зонтиком в кондуктора, если кто-нибудь хочет сойти. Дамам он обычно советует сразу протягивать заранее приготовленные шесть пенсов, чтобы не задерживать отправку; а если сосед опускает окно, до которого старичок может дотянуться, он тут же снова подымает его.
– Чего ради вы останавливаетесь? – каждое утро вопрошает старичок, как только приметит, что омнибус замедляет ход на углу Риджент-стрит; после этого между ним и кондуктором происходит следующий разговор:
– Чего ради вы останавливаетесь?
Кондуктор посвистывает, будто и не слышит вопроса.
– Вам говорят (тычет зонтиком), – для чего вы останавливаетесь?
– Для пассажиров, сэр. Ба-анк – Си-ти!
– Знаю, что для пассажиров; но вы не должны этого делать. Почему вы здесь останавливаетесь?
– Да как вам сказать, сэр? Должно, потому, что ехать неохота, а постоять охота.
– Ну погоди же! – кричит старичок, разозлившись, – вот я потяну тебя завтра в суд, тогда узнаешь. Я давно хотел это сделать. А теперь сделаю.
– Покорно благодарю, сэр, – кривляясь, отвечает кондуктор и прикладывает два пальца к шляпе, – по гроб жизни не забуду, сэр. – Тут пассажиры, из тех, кто помоложе, разражаются хохотом, а старичок сидит весь красный и кипит от ярости.
Полный господин в белом шейном платке пророческим тоном предостерегает из дальнего угла, что если не будут приняты срочные меры против этих нахалов, то одному богу ведомо, до чего мы дойдем, а джентльмен с зеленым чемоданом – благородной наружности, но весьма обтрепанного вида – всецело присоединяется к мнению толстяка, что, впрочем, делал каждый божий день в последние полгода.
Но вот подъезжает второй омнибус и останавливается вплотную за нами. Другой старичок, подняв тросточку, со всех ног бежит к нам; мы сочувственно следим за ним, дверь гостеприимно распахивается, но старичок вдруг исчезает – его перехватил наш соперник. Затем кучер второго омнибуса начинает поддразнивать нашу прислугу, бахвалясь, «как он ловко спер у них старого модника», а в это время «старый модник» громким голосом тщетно протестует против незаконного ареста. Мы трогаемся в путь, второй омнибус трогается за нами, и каждый раз, когда мы делаем остановку, чтобы принять пассажира, второй омнибус тоже останавливается, чтобы принять его; иногда пассажир достается нам, иногда он достается нашим соперникам, но кто бы ни победил, побежденная сторона неизменно заявляет, что пассажир принадлежал ей по праву, и в зависимости от исхода борьбы то один кондуктор, то другой осыпает бранью своего собрата.
Ничего подобного не грозит вам в омнибусе; и тут уж вы не соскучитесь. Пассажиры меняются столь же часто, как узоры в калейдоскопе, и хотя в них меньше блеска, зато они куда занимательней. Насколько нам известно, не было случая, чтобы человек заснул в омнибусе. А что до длинных историй – кто же отважится, сидя в омнибусе, рассказывать истории? Впрочем, хоть бы и отважился, – что за беда? Говори не говори, все равно ничего не слышно. Опять-таки: дети, если и попадаются в омнибусах, то довольно редко; и к тому же, когда омнибус переполнен, – а он обычно переполнен, – кто-нибудь из взрослых сидит на них, так что их присутствие нисколько не мешает. Да, по зрелом размышлении, опираясь на немалый опыт, мы окончательно пришли к выводу, что из всех видов транспорта, от кареты со стеклами, в которой нас везли крестить, до мрачной колымаги, в которой нам суждено когда-нибудь проделать последний путь на земле, нет лучше омнибуса.
Мы готовы побиться об заклад, что ни один омнибус, идущий по Оксфорд-стрит, не может сравниться с тем, который ежедневно привозит нас в Сити: достаточно взглянуть на яркую наружную окраску, на строгую простоту внутреннего устройства и на прирожденное нахальство его кондуктора. Сей юный джентльмен являет собой поразительный пример самоотвержения: неукротимый пыл, с которым он блюдет выгоду своих хозяев, постоянно доводит его до беды, а то и до Исправительного дома. Однако, стоит ему выйти на волю, как он с неостывшим рвением снова приступает к своим обязанностям. Главное его достоинство – предприимчивость. Он сам похваляется, что может «запихнуть старикана внутрь, захлопнуть дверь и отправить омнибус, прежде чем тот сообразит, в какую сторону его везут»; и верно этот фокус он проделывает частенько к величайшему удовольствию всех присутствующих, кроме самого старикана, который почему-то никак не может понять, что тут смешного.
По-видимому, никто никогда не устанавливал точного числа пассажиров, на которое рассчитан наш омнибус. Но у кондуктора явно сложилось представление, что он с легкостью может вместить столько людей, сколько удастся заманить в него. «Места есть?» – кричит потный, запыхавшийся джентльмен. «Мест много, сэр», – отвечает кондуктор, чуть приоткрывая дверь и утаивая истинное положение вещей до тех пор, пока несчастный не вскочит на подножку. «Где же они?» – спрашивает одураченный пассажир, делая слабую попытку спрыгнуть на землю. «Да где угодно, сэр, – говорит кондуктор, вталкивая его в омнибус и захлопывая дверь. – Трогай, Билл!» Отступление отрезано; новый пассажир долго тычется во все стороны, потом привалится где-нибудь да так и едет.
В Сити мы въезжаем каждое утро около десяти часов, и потому человек пять пассажиров – наши постоянные спутники. Мы подбираем их на одних и тех же остановках, и занимают они обычно одни и те же места; одежда их тоже не меняется, не меняется и предмет их разговоров – непозволительно быстрая езда кэбов и полное отсутствие нравственных правил у омнибусной прислуги. Один желчный старичок с пудреными волосами всегда сидит у самой двери, справа, сложив ладони на ручке зонтика. Он очень сердитый, и садится на это место нарочно для того, чтобы не спускать глаз с кондуктора и всю дорогу препираться с ним. Он услужливо помогает пассажирам войти и выйти, и всегда рад потыкать зонтиком в кондуктора, если кто-нибудь хочет сойти. Дамам он обычно советует сразу протягивать заранее приготовленные шесть пенсов, чтобы не задерживать отправку; а если сосед опускает окно, до которого старичок может дотянуться, он тут же снова подымает его.
– Чего ради вы останавливаетесь? – каждое утро вопрошает старичок, как только приметит, что омнибус замедляет ход на углу Риджент-стрит; после этого между ним и кондуктором происходит следующий разговор:
– Чего ради вы останавливаетесь?
Кондуктор посвистывает, будто и не слышит вопроса.
– Вам говорят (тычет зонтиком), – для чего вы останавливаетесь?
– Для пассажиров, сэр. Ба-анк – Си-ти!
– Знаю, что для пассажиров; но вы не должны этого делать. Почему вы здесь останавливаетесь?
– Да как вам сказать, сэр? Должно, потому, что ехать неохота, а постоять охота.
– Ну погоди же! – кричит старичок, разозлившись, – вот я потяну тебя завтра в суд, тогда узнаешь. Я давно хотел это сделать. А теперь сделаю.
– Покорно благодарю, сэр, – кривляясь, отвечает кондуктор и прикладывает два пальца к шляпе, – по гроб жизни не забуду, сэр. – Тут пассажиры, из тех, кто помоложе, разражаются хохотом, а старичок сидит весь красный и кипит от ярости.
Полный господин в белом шейном платке пророческим тоном предостерегает из дальнего угла, что если не будут приняты срочные меры против этих нахалов, то одному богу ведомо, до чего мы дойдем, а джентльмен с зеленым чемоданом – благородной наружности, но весьма обтрепанного вида – всецело присоединяется к мнению толстяка, что, впрочем, делал каждый божий день в последние полгода.
Но вот подъезжает второй омнибус и останавливается вплотную за нами. Другой старичок, подняв тросточку, со всех ног бежит к нам; мы сочувственно следим за ним, дверь гостеприимно распахивается, но старичок вдруг исчезает – его перехватил наш соперник. Затем кучер второго омнибуса начинает поддразнивать нашу прислугу, бахвалясь, «как он ловко спер у них старого модника», а в это время «старый модник» громким голосом тщетно протестует против незаконного ареста. Мы трогаемся в путь, второй омнибус трогается за нами, и каждый раз, когда мы делаем остановку, чтобы принять пассажира, второй омнибус тоже останавливается, чтобы принять его; иногда пассажир достается нам, иногда он достается нашим соперникам, но кто бы ни победил, побежденная сторона неизменно заявляет, что пассажир принадлежал ей по праву, и в зависимости от исхода борьбы то один кондуктор, то другой осыпает бранью своего собрата.