Страница:
– Нет, Мэг, поздно! Когда я впервые тебя увидела, ты стояла передо мной на коленях. Дай мне умереть на коленях перед тобой. Не поднимай меня!
– Ты возвратилась. Сокровище мое! Мы будем вместе, будем вместе жить, работать, надеяться, вместе умрем!
– Поцелуй меня, Мэг, обними меня, прижми к груди; посмотри на меня, как бывало. Но не поднимай меня. Дай наглядеться на тебя напоследок вот так, на коленях!
О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О красота и молодость, вы, через кого совершается воля всеблагого творца вашего, смотрите!
– Прости меня, Мэг! Дорогая моя! Прости! Я знаю, вижу, что ты простила, но ты скажи это, Мэг!
И она сказала это, касаясь губами щеки Лилиен, обвив руками ту, чье сердце – теперь она это знала – вот-вот перестанет биться.
– Храни тебя спаситель, родная. Поцелуй меня еще раз! Он позволил ей сидеть у его ног и отирать их волосами головы своей.[10] Ах, Мэг, какое милосердие!
Едва она умерла, как возле старого Тоби опять возник призрак маленькой девочки, невинной и радостной, и, легко до него дотронувшись, поманил его за собой.
Четвертая четверть
– Ты возвратилась. Сокровище мое! Мы будем вместе, будем вместе жить, работать, надеяться, вместе умрем!
– Поцелуй меня, Мэг, обними меня, прижми к груди; посмотри на меня, как бывало. Но не поднимай меня. Дай наглядеться на тебя напоследок вот так, на коленях!
О красота и молодость, вы, по праву счастливые, смотрите! О красота и молодость, вы, через кого совершается воля всеблагого творца вашего, смотрите!
– Прости меня, Мэг! Дорогая моя! Прости! Я знаю, вижу, что ты простила, но ты скажи это, Мэг!
И она сказала это, касаясь губами щеки Лилиен, обвив руками ту, чье сердце – теперь она это знала – вот-вот перестанет биться.
– Храни тебя спаситель, родная. Поцелуй меня еще раз! Он позволил ей сидеть у его ног и отирать их волосами головы своей.[10] Ах, Мэг, какое милосердие!
Едва она умерла, как возле старого Тоби опять возник призрак маленькой девочки, невинной и радостной, и, легко до него дотронувшись, поманил его за собой.
Четвертая четверть
Снова забрезжили в памяти грозные фигуры – духи колоколов; донесся до слуха слабый колокольный звон; закружился в глазах и в мозгу рой эльфов, и множился, множился, пока самое воспоминание о нем не затерялось в его несметности; снова мелькнула мысль, неведомо кем внушенная, что прошло еще сколько-то лет, и теперь Тоби, стоя рядом с призраком девочки, видел перед собой простых смертных.
Смертные были упитанные, румяные, довольные. Их было всего двое, но раскраснелись они за десятерых. Они сидели у весело пылающего огня, по обе стороны низкого столика; и аромат горячего чая и пышек, – если только он не застаивался здесь дольше, чем во всякой другой комнате, – свидетельствовал о том, что столиком этим совсем недавно пользовались. Но поскольку посуда была вымыта и расставлена по местам в буфете, а длинная вилка для поджаривания хлеба висела в отведенном ей уголке, растопырив свои четыре пальца и словно требуя, чтобы с нес сняли мерку для перчатки, – видимых следов только что закончившейся трапезы не осталось, если не считать довольного мурлыканья разомлевшей, умывающейся лапкой кошки да ублаготворенных, чтобы не сказать лоснящихся физиономий ее хозяев.
Эти двое (явно супружеская пара) уютно расположились у огня так, чтобы ни ему, ни ей не было обидно, и глядя на искры, падающие в решетку, то задремывали, то снова просыпались, когда горячая головешка покрупнее со стуком скатывалась вниз, словно увлекая за собой остальные.
Впрочем, огню не грозила опасность потухнуть: он поблескивал не только в комнатке, и на стеклах двери, и на занавеске, до половины скрывавшей их, но и в лавочке за этой дверью. А лавочка была битком набита товаром – обжора, а не лавочка, с пастью жадной и вместительной, что у акулы. Сыр, масло, дрова, мыло, соленья, спички, сало, пиво, волчки, сласти, бумажные змеи, конопляное семя, ветчина, веники, плиты для очага, соль, уксус, вакса, копченые селедки, бумага и перья, шпиг, грибной соус, шнурки для корсетов, хлеб, воланы, яйца и грифели – все годилось в пищу этой прожорливой лавчонке и все она заглатывала без разбора. Сколько еще было в ней всякого другого добра – сказать невозможно; но с потолка, подобно гроздьям диковинных фруктов, свисали мотки бечевки, связки лука, пачки свечей, сита и щетки; а жестяные ящички, издававшие разнообразные приятные запахи, подтверждали слова вывески над входной дверью, оповещавшей публику, что владелец этой лавочки имеет разрешение на торговлю чаем, кофе, перцем и табаком, как курительным так и нюхательным.
Бросив взгляд на те из перечисленных выше предметов, которые были видны при ярком пламени очага и не столь веселом свете двух закопченных ламп, тускло горевших в самой лавке, словно задыхаясь от ее изобилия; а затем взглянув на одно из лиц, обращенных к огню, Трухти тотчас узнал в раздобревшей пожилой особе миссис Чикенстокер: она всегда была склонна к полноте, даже в те дни, когда он знавал ее лично и за ним числился в ее лавке небольшой должок.
Второе лицо далось ему труднее. Тяжелый подбородок с такими глубокими складками, что в них можно засунуть целый палец; удивленные глаза, точно пытающиеся убедить сами себя, что нельзя же так беспардонно заплывать жиром; нос, подверженный малоприятному расстройству, в просторечии именуемом сопеньем; короткая, толстая шея; грудь, вздымаемая одышкой, и другие подобные прелести хоть и были рассчитаны на то, чтобы запечатлеться в памяти, но сначала не вызвали у Трухти воспоминания ни о ком из его прежних знакомых. А между тем ему помнилось, что где-то он их уже видел. В конце концов в компаньоне миссис Чикенстокер по торговой линии, а также по кривой и капризной линии жизни, Tpyхти узнал бывшего швейцара сэра Джозефа Баули, который много лет назад прочно связался в его сознании с миссис Чикенстокер, ибо именно он, сей апоплексический младенец, впустил его в богатый особняк, где он покаялся в своих обязательствах перед этой леди и тем навлек па свою горемычную голову столь тяжкий укор.
После тех перемен, на какие насмотрелся Тоби, эта перемена не особенно его поразила; но сила ассоциации порою бывает очень велика, и он невольно заглянул в лавку, на косяк двери, где когда-то записывали мелом долги покупателей. Своей фамилии он не увидел. Те фамилии, что значились там, были ему незнакомы, да и число их заметно сократилось против прежнего, из чего он заключил, что бывший швейцар предпочитает торговать за наличные и, войдя в дело, подтянул поводья чикенстокеровским неплательщикам.
Так грустно было Тоби, так он горевал о загубленной молодости своей несчастной дочери, что и тут не на шутку опечалился – даже в списке должников миссис Чикенстокер ему не нашлось места!
– Какая на дворе погода, Энн? – спросил бывший швейцар сэра Джозефа Баули и, протянув ноги к огню, потер их, насколько позволяли его короткие руки, словно говоря: «Если плохая – хорошо, что я дома, если хорошая – все равно никуда не пойду».
– Ветер и слякоть, – отвечала жена. – Того и гляди снег пойдет. Темно. И холодно очень.
– Вот и правильно, что мы поели пышек, – сказал бывший швейцар тоном человека, успокоившего свою совесть. – Вечер нынче как раз подходящий для пышек. А также для сладких лепешек. И для сдобных булочек.
Бывший швейцар назвал эти лакомства одно за другим, словно не спеша подсчитывая свои добрые дела. Затем он опять потер толстые свои ноги и, согнув их в коленях, чтобы подставить огню еще не поджарившиеся места, рассмеялся как от щекотки.
– Вы сегодня веселы, дорогой Тагби, – заметила супруга.
Фирма именовалась «Тагби, бывш. Чикенстокер».
– Нет, – сказал Тагби. – Нет. Разве что чуточку навеселе. Очень уж кстати пришлись пышки.
Тут он поперхнулся смехом, да так, что весь почернел, а чтобы изменить свою окраску, стал выделывать ногами в воздухе замысловатые фигуры, причем жирные эти ноги согласились вести себя сколько-нибудь прилично лишь после того, как миссис Тагби изо всей мочи постукала его по спине и встряхнула, точно большущую бутыль.
– О господи, спаси и помилуй! – в испуге восклицала миссис Тагби. – Что же это делается с человеком!
Мистер Тагби вытер слезы и слабым голосом повторил, что он чуточку навеселе.
– Ну и довольно, богом вас прошу, – сказала миссис Тагби. – Я просто умру со страху, если вы будете так лягаться и биться.
Мистер Тагби пообещал, что больше не будет; но вся его жизнь была сплошною битвой, в которой он, если судить по усиливающейся с годами одышке и густеющей багровости лица, терпел поражение за поражением.
– Так вы говорите, моя дорогая, что на дворе ветер и слякоть, вот-вот пойдет снег, темно и очень холодно? – сказал мистер Тагби, глядя в огонь и возвращаясь к первопричине своей веселости.
– Погода хуже некуда, – подтвердила его жена, качая головой.
– Да, да, – проговорил мистер Тагби. – Годы в этом смысле все равно что люди. Одни умирают легко, другие трудно. Нынешнему году осталось совсем мало жизни, вот он за нее и борется. Что ж, молодец! Это мне по нраву. Дорогая моя, покупатель!
Миссис Тагби, услышав, как стукнула дверь, и сама уже встала с места.
– Ну, что угодно? – спросила она, выходя в лавку. – Ох, прошу прощенья, сэр, никак не ожидала, что это вы.
Джентльмен в черном, к которому она обратилась с этим извинением, кивнул в ответ, засучил рукава, небрежно сдвинул шляпу набекрень и уселся верхом на бочку с пивом, сунув руки в карманы.
– Там у вас наверху дело плохо, – сказал джентльмен. – Он не выживет.
– Неужто чердак? – вскричал Тагби, выходя в лавку и вступая в беседу.
– Чердак, мистер Тагби, – сказал джентльмен, – быстро катится вниз и скоро окажется ниже подвала.
Поглядывая то па мужа, то на жену, он согнутыми пальцами постучал по бочке, чтобы выяснить, сколько в ней пива, после чего стал выстукивать на пустой ее части какой-то мотивчик.
– Чердак, мистер Тагби, – сказал джентльмен, снова обращаясь к онемевшему от неожиданности Тагби, – скоро отправится на тот свет.
– В таком случае, – сказал Тагби жене, – надо отправить его отсюда, пока он еще туда не отправился.
– Трогать его с места нельзя, – сказал джентльмен, покачивая головой. – Я по крайней мере не могу взять на себя такую ответственность. Лучше оставьте его в покое. Он долго не протянет.
– Только из-за этого, – сказал Тагби и так ударил кулаком по чашке весов, что она грохнула о прилавок, – только из-за этого у нас с ней и бывали нелады, и вот, извольте видеть, что получилось! Все-таки он умирает здесь. Умирает под этой крышей. Умирает в нашем доме!
– А где же ему было умирать, Тагби? – вскричала его жена.
– В работном доме. Для чего же и существуют работные дома!
– Не для того, – заговорила миссис Тагби горячо и убежденно. – Не для того! И не для того я вышла за вас, Тагби. Я этого не позволю, и не надейтесь, я этого не допущу. Скорее я готова разойтись с вами и больше вас не видеть. Еще когда над этой дверью стояла моя вдовья фамилия – а так было много лет, и лавка миссис Чикенстокер была известна всем в округе как честное, порядочное заведение, – еще когда над этой дверью, Тагби, стояла моя вдовья фамилия, я знала его, видного парня, непьющего, смелого, самостоятельного; знала и ее, красавицу и умницу, каких поискать; знала и ее отца (он, бедняга, залез как-то во сне на колокольню, упал и разбился насмерть), такой работящий был старик, а сердце простое и доброе, как у малого ребенка; и уж если я их выгоню из своего дома, пусть ангелы выгонят меня из рая. А они и выгонят. И поделом мне будет!
При этих словах будто проглянуло ее прежнее лицо, – а оно до всех описанных перемен каждого привлекало своими симпатичными ямочками; и когда она утерла глаза и тряхнула головой и платком, глядя на Тагби с выражением непреклонной твердости, Трухти сказал: «Благослови ее бог!» Потом с замирающим сердцем стал слушать дальше, понимая пока одно – что речь идет о Мэг.
Если в гостиной Тагби вел себя веселее, чем нужно, то теперь он с лихвой расплатился по этому счету, ибо в лавке был мрачнее мрачного; он тупо уставился на жену и даже не пытался ей возражать, однако же, не спуская с нее глаз, втихомолку – то ли по рассеянности, то ли из предосторожности – перекладывал всю выручку из кассы к себе в карман.
Джентльмен, сидевший на бочке, – видимо, он был уполномочен городскими властями оказывать врачебную помощь беднякам, – казалось, привык к мелким стычкам между супругами, почему и в этом случае не счел нужным вмешаться. Он сидел, тихо посвистывая и по капле выпуская пиво из крана, пока не водворилась полная тишина, а тогда поднял голову и сказал, обращаясь к миссис Тагби, бывшей Чикенстокер:
– Женщина и сейчас еще недурна. Как случилось, что она вышла за него замуж?
– А это, пожалуй, и есть самое тяжелое в ее жизни, сэр, – отвечала миссис Тагби, подсаживаясь к нему. – Дело-то было так: они с Ричардом полюбили друг друга еще давным-давно, когда оба были молоды и хороши собой. Вот они обо всем договорились и должны были пожениться в день Нового года. Но Ричард послушал тех джентльменов и забрал в голову, что, мол, нечего себя губить, что скоро он об этом пожалеет, что она ему не пара, что такому молодцу, как он, вообще незачем жениться. А ее те джентльмены застращали, она стала такая смутная, все боялась, что он ее бросит, и что дети ее угодят на виселицу, и что выходить замуж грешно и бог его знает чего еще. Ну, короче говоря, они все тянули и тянули, перестали верить друг другу и, наконец, расстались. Но вина была его. Она-то пошла бы за него, сэр, с радостью. Я сама сколько раз видела, как она аж в лице менялась, когда он, бывало, гордо пройдет мимо и не взглянет на нее; и ни одна женщина так не сокрушалась о мужчине, как она сокрушалась о Ричарде, когда он стал сбиваться с пути.
– Ах, так он, значит, сбился с пути? – спросил джентльмен и, вытащив втулку, заглянул в бочку с пивом.
– Да понимаете, сэр, по-моему, он сам не знал, что делает. По-моему, когда они расстались, у него даже разум помрачился. Не будь ему совестно перед теми джентльменами, а может и страшновато – как, мол, она его примет, – он бы на любые муки пошел, лишь бы опять получить согласие Мэг и жениться на ней. Это я так думаю. Сам-то он никогда этого не говорил, и очень жаль. Он стал пить, бездельничать, водиться со всяким сбродом, – ведь ему сказали, что это лучше, чем свой дом и семья, которую он мог бы иметь. Он потерял красоту, здоровье, силу, доброе имя, друзей, работу – все потерял!
– Не все, миссис Тагби, – возразил джентльмен, – раз он обрел жену; мне интересно, как он обрел ее.
– Сейчас, сэр, я к этому и веду. Так шло много лет – он опускался все ниже, она, бедняжка, терпела такие невзгоды, что не знаю, как еще она жива осталась. Наконец он докатился до того, что никто уж не хотел и смотреть на него, не то что держать на работе. Куда ни придет, отовсюду его гонят. Вот он ходил с места на место, обивал-обивал пороги, и в сотый, наверно, раз пришел к одному джентльмену, который раньше часто давал ему работу (работал-то он хорошо до самого конца); а этот джентльмен знал его историю, он разобиделся, рассердился, да и скажи ему: «Думаю, что ты неисправим; только один человек на свете мог бы тебя образумить. Пусть она попробует, а до того не будет к тебе больше моего доверия». Словом, что-то в этом роде.
– Вот как? – сказал джентльмен. – Ну и что же?
– Ну, он и пошел к ней, бухнулся ей в ноги, сказал, что только на нее и надеется, просил-умолял спасти его.
– А она?.. Да вы не расстраивайтесь так, миссис Тагби.
– Она в тот вечер пришла ко мне насчет комнаты. «Чем он был для меня раньше, говорит, это лежит в могиле, как и то, чем я была для него. Но я подумала, и я попробую. В надежде спасти его. В память той беззаботной девушки (вы ее знали), что должна была выйти замуж на Новый год; и в память ее Ричарда». И еще она сказала, что он пришел к ней от Лилиен, что Лилиен доверяла ему, и она этого никогда не забудет. Вот они и поженились; и когда они сюда пришли и я их увидела, у меня была одна мысль: не дай бог, чтобы сбывались такие пророчества, как те, что разлучили их в молодости, и не хотела бы я быть на месте этих пророков!
Джентльмен слез с бочки и потянулся.
– Наверно, он с самого начала стал дурно с ней обращаться?
– Да нет, этого, по-моему, никогда не было, – сказала миссис Тагби, утирая слезы. – Некоторое время он держался, но отделаться от старых привычек не мог; скоро он опять поскользнулся и очень быстро докатился бы до прежнего, да тут его свалила болезнь. А ее он, по-моему, всегда жалел. Даже наверно так. Я видела его во время припадков: плачет, трясется и все старается поцеловать ей руку; я слышала, как он называл ее «Мэг» и говорил, что ей, мол, сегодня исполнилось девятнадцать лет. А теперь он уже сколько месяцев не встает с постели. Ей и за ним ходить и за ребенком – работать-то она и не поспевала. А раз не поспевала, то ей и давать работу не стали. Уж как они жили – не знаю.
– Зато я знаю, – буркнул Тагби; он с хитрым видом поглядел на кассу, на полки с товарами, на жену и закончил: – Как кошка с собакой!
Его прервал громкий крик – горестный вопль, – донесшийся с верхнего этажа. Джентльмен поспешно направился к двери.
– Друг мой, – сказал он, оглядываясь на ходу, – можете не спорить о том, отправлять его куда-нибудь или нет. Кажется, он избавил вас от этой заботы!
И джентльмен побежал наверх; миссис Тагби бросилась за ним, а мистер Тагби стал медленно подниматься следом, ворча что-то себе под нос и больше обычного пыхтя и отдуваясь под тяжестью выручки, в которой, как на грех, оказалось множество медяков.
Трухти, послушный призраку девочки, вознесся по лестнице, как дуновение ветерка.
– Следуй за ней! Следуй за ней! – звучали у него в ушах неземные голоса колоколов. – Узнай правду от той, кто тебе всех дороже!
Все было кончено. Все кончено – и вот она, гордость и радость отцовского сердца! Измученная, изможденная женщина плачет возле убогой кровати, нежно прижимая к груди младенца. Такого худенького, слабенького, чахлого младенца, такого для нее драгоценного!
– Слава богу! – воскликнул Тоби, молитвенно сложив руки. – Благодарение богу! Она любит свое дитя!
Джентльмен, по природе отнюдь не жестокосердый и не равнодушный (просто он видел такие сцены изо дня в день и знал, что в задачках мистера Файлера это самые ничтожные цифры, крошечные черточки в его вычислениях), положил руку на сердце, переставшее биться, послушал, есть ли дыхание, и сказал: «Страдания его кончились. Так оно и лучше». Миссис Тагби пыталась утешить вдову ласковыми словами, мистер Тагби – философскими рассуждениями.
– Ну, ну, – сказал он, держа руки в карманах, – нельзя малодушничать. Это не дело. Надо крепиться. Хорош бы я был, если бы смалодушничал, когда в бытность мою швейцаром у нашего крыльца как-то вечером сцепились колесами целых шесть карет. Но я остался тверд, я так и не отпер двери!
Снова Тоби услышал голоса, говорившие: «Следуй за ней». Он повернулся к своей призрачной спутнице, но она стала подниматься в воздух, сказала: «Следуй за ней!» – и исчезла.
Он остался возле дочери; сидел у ее ног; заглядывал ей в лицо, ища хотя бы бледных следов прежней красоты; вслушивался в ее голос – не прозвучит ли в нем прежняя ласка. Он склонялся над ребенком. Хилый ребенок, старообразный, страшный своей серьезностью, надрывающий сердце тихим, жалобным плачем. Тоби готов был молиться на него. Он видел в нем единственное спасение дочери, последнее уцелевшее звено ее долготерпенья. Все свои надежды он, отец, возложил на этого хрупкого младенца; он ловил каждый взгляд, который бросала на него мать, и снова и снова восклицал: «Она его любит! Благодарение богу, она его любит!»
Он видел, как добрая женщина ухаживала за ней; как опять пришла к ней среди ночи, когда рассерженный супруг уснул и все затихло; как подбодряла ее, плакала с ней вместе, принесла ей поесть. Он видел, как наступил день и снова ночь, и еще день, и еще ночь. Время шло; мертвого унесли из обители смерти, и Мэг осталась в комнате одна с ребенком. Ребенок стонал и плакал, изводил ее, не давал ей покоя, и едва она, в полном изнеможении, забывалась дремотой, возвращал ее к жизни и маленькими своими ручонками опять тащил на дыбу. Но она оставалась неизменно терпеливой и ласковой. Любила его всей душой, всем своим существом была связана с ним так же крепко, как тогда, когда носила его под сердцем.
Все это время она терпела нужду – жестокую, безысходную нужду. С ребенком на руках бродила по улицам в поисках работы; держа его на коленях, поглядывая на обращенное к ней прозрачное личико, делала любую работу, за любого плату – за сутки труда столько фартингов, сколько цифр на циферблате. Может, она сердилась на него? Не заботилась о нем? Может, иногда глядела на него с ненавистью? Или хоть раз сгоряча ударила? Нет. Только этим и утешался Тоби – любовь ее ни на минуту не угасала.
Она скрывала свою крайнюю бедность ото всех и днем старалась уходить из дому, чтобы избежать расспросов единственного своего друга: всякая помощь, какую оказывала ей эта добрая женщина, вызывала новые ссоры между супругами; и ей было тяжко сознавать, что она вносит раздор в жизнь людей, которым так много обязана.
Она любила своего ребенка. Любила все сильней и сильней. Но однажды вечером в самой ее любви что-то изменилось.
Она носила младенца по комнате, баюкая его тихим пением, как вдруг дверь неслышно отворилась и вошел мужчина.
– В последний раз, – сказал он.
– Уильям Ферн!
– В последний раз.
Он прислушивался, точно опасаясь погони, и говорил шепотом.
– Маргарет, мне скоро конец. Но я не мог не проститься с тобой, не поблагодарить тебя.
– Что вы сделали? – спросила она, глядя на него со страхом.
Он не отвел глаз, но промолчал.
Потом махнул рукой, будто отмахивался от ее вопроса, отметал его в сторону, – и сказал:
– Много прошло времени, Маргарет, но тот вечер я помню как сейчас. Не думали мы тогда, – прибавил он, окинув взглядом комнату, – что встретимся вот так. Твой ребенок, Маргарет? Дай его мне. Дай мне подержать твоего ребенка.
Он положил шляпу на пол и взял младенца. А сам весь дрожал.
– Девочка?
– Да.
Он заслонил крошечное личико рукой.
– Видишь, как я сдал, Маргарет, – я даже боюсь смотреть на нее. Нет. Подожди ее брать, я ей ничего не сделаю. Много прошло времени, а все же… Как ее зовут?
– Маргарет, – ответила она живо.
– Это хорошо, – сказал он. – Это хорошо!
Казалось, он вздохнул свободнее; и после минутного колебания он отнял руку и заглянул малютке в лицо. Но тут же снова прикрыл его.
– Маргарет! – сказал он, отдав ей ребенка. – Это лицо Лилиен.
– Лилиен!
– То же лицо, что у девочки, которую я держал на руках, когда мать Лилиен умерла и оставила ее сиротой.
– Когда мать Лилиен умерла и оставила ее сиротой! – воскликнула она исступленно.
– Почему ты кричишь? Почему так на меня смотришь? Маргарет!
Она опустилась на стул и, прижав ребенка к груди, залилась слезами. То она отстранялась и с тревогой глядела ему в лицо, то снова прижимала его к себе. И тут-то к ее любви стало примешиваться что-то неистовое и страшное. И тут-то у ее старика отца заныло сердце.
«Следуй за ней! – прозвучало повсюду вокруг. – Узнай правду от той, кто тебе всех дороже!»
– Маргарет! – сказал Ферн и, наклонившись, поцеловал ее в лоб. – В последний раз благодарю тебя. Прощай! Дай мне руку и скажи, что отныне ты меня не знаешь. Постарайся думать обо мне как о мертвом.
– Что вы сделали? – спросила она снова.
– Нынче ночью будет пожар, – сказал он, отодвигаясь от нее. – Всю зиму будут пожары[11], то там, то тут, чтобы по ночам было виднее. Как увидишь вдали зарево, так и знай – началось. Как увидишь вдали зарево, забудь обо мне; а если не сможешь, то вспомни, какой адский огонь запалили у меня в груди, и считай, что это его отсвет играет на тучах. Прощай!
Она окликнула его, но он уже исчез. Она сидела оцепенев, пока не проснулся ребенок, а тогда опять почувствовала и холод, и голод, и окружающею тьму. Всю ночь она ходила с ним из угла в угол, баюкая его, успокаивая. Временами повторяла вслух: «Как Лилиен, когда мать умерла и оставила ее сиротой!» Почему всякий раз при этих словах ее шаг убыстрялся, глаза загорались, а любовь становилась такой неистовой и страшной?
– Но это любовь, – сказал Трухти. – Это любовь. Она никогда не разлюбит свое дитя. Бедная моя Мэг!
Утром она особенно постаралась приодеть ребенка – тщетные старания, когда под рукой только жалкие тряпки! – и еще раз пошла искать себе пропитания. Был последний день старого года. Она искала до вечера, не пивши, не евши. Искала напрасно.
Она вмешалась в толпу отверженных, которые ждали, стоя в снегу, чтобы некий чиновник, уполномоченный творить милостыню от имени общества (не втайне, как велит нагорная проповедь, но явно и законно), соизволил вызвать их и допросить, а потом одному бы сказал: «Ступай туда-то», другому. «Зайди на той неделе», а третьего подкинул как мяч и пустил гулять из рук в руки, от порога к порогу, покуда он не испустит дух от усталости, либо, отчаявшись, пойдет на кражу и тогда станет преступником высшего сорта, чье дело уже не терпит отлагательства. Здесь она тоже ничего не добилась. Она любила свое дитя, нипочем не согласилась бы с ним расстаться. А таким не помогают.
Уже ночь была на дворе – темная, ненастная ночь, – когда она, согревая ребенка на груди, подошла к единственному дому, который могла назвать своим. Измученная, без сил, она уже хотела войти и только тут заметила, что в дверях кто-то стоит. То был хозяин дома, расположившийся таким образом, чтобы загородить собой весь вход, – при его комплекции это было нетрудно.
Смертные были упитанные, румяные, довольные. Их было всего двое, но раскраснелись они за десятерых. Они сидели у весело пылающего огня, по обе стороны низкого столика; и аромат горячего чая и пышек, – если только он не застаивался здесь дольше, чем во всякой другой комнате, – свидетельствовал о том, что столиком этим совсем недавно пользовались. Но поскольку посуда была вымыта и расставлена по местам в буфете, а длинная вилка для поджаривания хлеба висела в отведенном ей уголке, растопырив свои четыре пальца и словно требуя, чтобы с нес сняли мерку для перчатки, – видимых следов только что закончившейся трапезы не осталось, если не считать довольного мурлыканья разомлевшей, умывающейся лапкой кошки да ублаготворенных, чтобы не сказать лоснящихся физиономий ее хозяев.
Эти двое (явно супружеская пара) уютно расположились у огня так, чтобы ни ему, ни ей не было обидно, и глядя на искры, падающие в решетку, то задремывали, то снова просыпались, когда горячая головешка покрупнее со стуком скатывалась вниз, словно увлекая за собой остальные.
Впрочем, огню не грозила опасность потухнуть: он поблескивал не только в комнатке, и на стеклах двери, и на занавеске, до половины скрывавшей их, но и в лавочке за этой дверью. А лавочка была битком набита товаром – обжора, а не лавочка, с пастью жадной и вместительной, что у акулы. Сыр, масло, дрова, мыло, соленья, спички, сало, пиво, волчки, сласти, бумажные змеи, конопляное семя, ветчина, веники, плиты для очага, соль, уксус, вакса, копченые селедки, бумага и перья, шпиг, грибной соус, шнурки для корсетов, хлеб, воланы, яйца и грифели – все годилось в пищу этой прожорливой лавчонке и все она заглатывала без разбора. Сколько еще было в ней всякого другого добра – сказать невозможно; но с потолка, подобно гроздьям диковинных фруктов, свисали мотки бечевки, связки лука, пачки свечей, сита и щетки; а жестяные ящички, издававшие разнообразные приятные запахи, подтверждали слова вывески над входной дверью, оповещавшей публику, что владелец этой лавочки имеет разрешение на торговлю чаем, кофе, перцем и табаком, как курительным так и нюхательным.
Бросив взгляд на те из перечисленных выше предметов, которые были видны при ярком пламени очага и не столь веселом свете двух закопченных ламп, тускло горевших в самой лавке, словно задыхаясь от ее изобилия; а затем взглянув на одно из лиц, обращенных к огню, Трухти тотчас узнал в раздобревшей пожилой особе миссис Чикенстокер: она всегда была склонна к полноте, даже в те дни, когда он знавал ее лично и за ним числился в ее лавке небольшой должок.
Второе лицо далось ему труднее. Тяжелый подбородок с такими глубокими складками, что в них можно засунуть целый палец; удивленные глаза, точно пытающиеся убедить сами себя, что нельзя же так беспардонно заплывать жиром; нос, подверженный малоприятному расстройству, в просторечии именуемом сопеньем; короткая, толстая шея; грудь, вздымаемая одышкой, и другие подобные прелести хоть и были рассчитаны на то, чтобы запечатлеться в памяти, но сначала не вызвали у Трухти воспоминания ни о ком из его прежних знакомых. А между тем ему помнилось, что где-то он их уже видел. В конце концов в компаньоне миссис Чикенстокер по торговой линии, а также по кривой и капризной линии жизни, Tpyхти узнал бывшего швейцара сэра Джозефа Баули, который много лет назад прочно связался в его сознании с миссис Чикенстокер, ибо именно он, сей апоплексический младенец, впустил его в богатый особняк, где он покаялся в своих обязательствах перед этой леди и тем навлек па свою горемычную голову столь тяжкий укор.
После тех перемен, на какие насмотрелся Тоби, эта перемена не особенно его поразила; но сила ассоциации порою бывает очень велика, и он невольно заглянул в лавку, на косяк двери, где когда-то записывали мелом долги покупателей. Своей фамилии он не увидел. Те фамилии, что значились там, были ему незнакомы, да и число их заметно сократилось против прежнего, из чего он заключил, что бывший швейцар предпочитает торговать за наличные и, войдя в дело, подтянул поводья чикенстокеровским неплательщикам.
Так грустно было Тоби, так он горевал о загубленной молодости своей несчастной дочери, что и тут не на шутку опечалился – даже в списке должников миссис Чикенстокер ему не нашлось места!
– Какая на дворе погода, Энн? – спросил бывший швейцар сэра Джозефа Баули и, протянув ноги к огню, потер их, насколько позволяли его короткие руки, словно говоря: «Если плохая – хорошо, что я дома, если хорошая – все равно никуда не пойду».
– Ветер и слякоть, – отвечала жена. – Того и гляди снег пойдет. Темно. И холодно очень.
– Вот и правильно, что мы поели пышек, – сказал бывший швейцар тоном человека, успокоившего свою совесть. – Вечер нынче как раз подходящий для пышек. А также для сладких лепешек. И для сдобных булочек.
Бывший швейцар назвал эти лакомства одно за другим, словно не спеша подсчитывая свои добрые дела. Затем он опять потер толстые свои ноги и, согнув их в коленях, чтобы подставить огню еще не поджарившиеся места, рассмеялся как от щекотки.
– Вы сегодня веселы, дорогой Тагби, – заметила супруга.
Фирма именовалась «Тагби, бывш. Чикенстокер».
– Нет, – сказал Тагби. – Нет. Разве что чуточку навеселе. Очень уж кстати пришлись пышки.
Тут он поперхнулся смехом, да так, что весь почернел, а чтобы изменить свою окраску, стал выделывать ногами в воздухе замысловатые фигуры, причем жирные эти ноги согласились вести себя сколько-нибудь прилично лишь после того, как миссис Тагби изо всей мочи постукала его по спине и встряхнула, точно большущую бутыль.
– О господи, спаси и помилуй! – в испуге восклицала миссис Тагби. – Что же это делается с человеком!
Мистер Тагби вытер слезы и слабым голосом повторил, что он чуточку навеселе.
– Ну и довольно, богом вас прошу, – сказала миссис Тагби. – Я просто умру со страху, если вы будете так лягаться и биться.
Мистер Тагби пообещал, что больше не будет; но вся его жизнь была сплошною битвой, в которой он, если судить по усиливающейся с годами одышке и густеющей багровости лица, терпел поражение за поражением.
– Так вы говорите, моя дорогая, что на дворе ветер и слякоть, вот-вот пойдет снег, темно и очень холодно? – сказал мистер Тагби, глядя в огонь и возвращаясь к первопричине своей веселости.
– Погода хуже некуда, – подтвердила его жена, качая головой.
– Да, да, – проговорил мистер Тагби. – Годы в этом смысле все равно что люди. Одни умирают легко, другие трудно. Нынешнему году осталось совсем мало жизни, вот он за нее и борется. Что ж, молодец! Это мне по нраву. Дорогая моя, покупатель!
Миссис Тагби, услышав, как стукнула дверь, и сама уже встала с места.
– Ну, что угодно? – спросила она, выходя в лавку. – Ох, прошу прощенья, сэр, никак не ожидала, что это вы.
Джентльмен в черном, к которому она обратилась с этим извинением, кивнул в ответ, засучил рукава, небрежно сдвинул шляпу набекрень и уселся верхом на бочку с пивом, сунув руки в карманы.
– Там у вас наверху дело плохо, – сказал джентльмен. – Он не выживет.
– Неужто чердак? – вскричал Тагби, выходя в лавку и вступая в беседу.
– Чердак, мистер Тагби, – сказал джентльмен, – быстро катится вниз и скоро окажется ниже подвала.
Поглядывая то па мужа, то на жену, он согнутыми пальцами постучал по бочке, чтобы выяснить, сколько в ней пива, после чего стал выстукивать на пустой ее части какой-то мотивчик.
– Чердак, мистер Тагби, – сказал джентльмен, снова обращаясь к онемевшему от неожиданности Тагби, – скоро отправится на тот свет.
– В таком случае, – сказал Тагби жене, – надо отправить его отсюда, пока он еще туда не отправился.
– Трогать его с места нельзя, – сказал джентльмен, покачивая головой. – Я по крайней мере не могу взять на себя такую ответственность. Лучше оставьте его в покое. Он долго не протянет.
– Только из-за этого, – сказал Тагби и так ударил кулаком по чашке весов, что она грохнула о прилавок, – только из-за этого у нас с ней и бывали нелады, и вот, извольте видеть, что получилось! Все-таки он умирает здесь. Умирает под этой крышей. Умирает в нашем доме!
– А где же ему было умирать, Тагби? – вскричала его жена.
– В работном доме. Для чего же и существуют работные дома!
– Не для того, – заговорила миссис Тагби горячо и убежденно. – Не для того! И не для того я вышла за вас, Тагби. Я этого не позволю, и не надейтесь, я этого не допущу. Скорее я готова разойтись с вами и больше вас не видеть. Еще когда над этой дверью стояла моя вдовья фамилия – а так было много лет, и лавка миссис Чикенстокер была известна всем в округе как честное, порядочное заведение, – еще когда над этой дверью, Тагби, стояла моя вдовья фамилия, я знала его, видного парня, непьющего, смелого, самостоятельного; знала и ее, красавицу и умницу, каких поискать; знала и ее отца (он, бедняга, залез как-то во сне на колокольню, упал и разбился насмерть), такой работящий был старик, а сердце простое и доброе, как у малого ребенка; и уж если я их выгоню из своего дома, пусть ангелы выгонят меня из рая. А они и выгонят. И поделом мне будет!
При этих словах будто проглянуло ее прежнее лицо, – а оно до всех описанных перемен каждого привлекало своими симпатичными ямочками; и когда она утерла глаза и тряхнула головой и платком, глядя на Тагби с выражением непреклонной твердости, Трухти сказал: «Благослови ее бог!» Потом с замирающим сердцем стал слушать дальше, понимая пока одно – что речь идет о Мэг.
Если в гостиной Тагби вел себя веселее, чем нужно, то теперь он с лихвой расплатился по этому счету, ибо в лавке был мрачнее мрачного; он тупо уставился на жену и даже не пытался ей возражать, однако же, не спуская с нее глаз, втихомолку – то ли по рассеянности, то ли из предосторожности – перекладывал всю выручку из кассы к себе в карман.
Джентльмен, сидевший на бочке, – видимо, он был уполномочен городскими властями оказывать врачебную помощь беднякам, – казалось, привык к мелким стычкам между супругами, почему и в этом случае не счел нужным вмешаться. Он сидел, тихо посвистывая и по капле выпуская пиво из крана, пока не водворилась полная тишина, а тогда поднял голову и сказал, обращаясь к миссис Тагби, бывшей Чикенстокер:
– Женщина и сейчас еще недурна. Как случилось, что она вышла за него замуж?
– А это, пожалуй, и есть самое тяжелое в ее жизни, сэр, – отвечала миссис Тагби, подсаживаясь к нему. – Дело-то было так: они с Ричардом полюбили друг друга еще давным-давно, когда оба были молоды и хороши собой. Вот они обо всем договорились и должны были пожениться в день Нового года. Но Ричард послушал тех джентльменов и забрал в голову, что, мол, нечего себя губить, что скоро он об этом пожалеет, что она ему не пара, что такому молодцу, как он, вообще незачем жениться. А ее те джентльмены застращали, она стала такая смутная, все боялась, что он ее бросит, и что дети ее угодят на виселицу, и что выходить замуж грешно и бог его знает чего еще. Ну, короче говоря, они все тянули и тянули, перестали верить друг другу и, наконец, расстались. Но вина была его. Она-то пошла бы за него, сэр, с радостью. Я сама сколько раз видела, как она аж в лице менялась, когда он, бывало, гордо пройдет мимо и не взглянет на нее; и ни одна женщина так не сокрушалась о мужчине, как она сокрушалась о Ричарде, когда он стал сбиваться с пути.
– Ах, так он, значит, сбился с пути? – спросил джентльмен и, вытащив втулку, заглянул в бочку с пивом.
– Да понимаете, сэр, по-моему, он сам не знал, что делает. По-моему, когда они расстались, у него даже разум помрачился. Не будь ему совестно перед теми джентльменами, а может и страшновато – как, мол, она его примет, – он бы на любые муки пошел, лишь бы опять получить согласие Мэг и жениться на ней. Это я так думаю. Сам-то он никогда этого не говорил, и очень жаль. Он стал пить, бездельничать, водиться со всяким сбродом, – ведь ему сказали, что это лучше, чем свой дом и семья, которую он мог бы иметь. Он потерял красоту, здоровье, силу, доброе имя, друзей, работу – все потерял!
– Не все, миссис Тагби, – возразил джентльмен, – раз он обрел жену; мне интересно, как он обрел ее.
– Сейчас, сэр, я к этому и веду. Так шло много лет – он опускался все ниже, она, бедняжка, терпела такие невзгоды, что не знаю, как еще она жива осталась. Наконец он докатился до того, что никто уж не хотел и смотреть на него, не то что держать на работе. Куда ни придет, отовсюду его гонят. Вот он ходил с места на место, обивал-обивал пороги, и в сотый, наверно, раз пришел к одному джентльмену, который раньше часто давал ему работу (работал-то он хорошо до самого конца); а этот джентльмен знал его историю, он разобиделся, рассердился, да и скажи ему: «Думаю, что ты неисправим; только один человек на свете мог бы тебя образумить. Пусть она попробует, а до того не будет к тебе больше моего доверия». Словом, что-то в этом роде.
– Вот как? – сказал джентльмен. – Ну и что же?
– Ну, он и пошел к ней, бухнулся ей в ноги, сказал, что только на нее и надеется, просил-умолял спасти его.
– А она?.. Да вы не расстраивайтесь так, миссис Тагби.
– Она в тот вечер пришла ко мне насчет комнаты. «Чем он был для меня раньше, говорит, это лежит в могиле, как и то, чем я была для него. Но я подумала, и я попробую. В надежде спасти его. В память той беззаботной девушки (вы ее знали), что должна была выйти замуж на Новый год; и в память ее Ричарда». И еще она сказала, что он пришел к ней от Лилиен, что Лилиен доверяла ему, и она этого никогда не забудет. Вот они и поженились; и когда они сюда пришли и я их увидела, у меня была одна мысль: не дай бог, чтобы сбывались такие пророчества, как те, что разлучили их в молодости, и не хотела бы я быть на месте этих пророков!
Джентльмен слез с бочки и потянулся.
– Наверно, он с самого начала стал дурно с ней обращаться?
– Да нет, этого, по-моему, никогда не было, – сказала миссис Тагби, утирая слезы. – Некоторое время он держался, но отделаться от старых привычек не мог; скоро он опять поскользнулся и очень быстро докатился бы до прежнего, да тут его свалила болезнь. А ее он, по-моему, всегда жалел. Даже наверно так. Я видела его во время припадков: плачет, трясется и все старается поцеловать ей руку; я слышала, как он называл ее «Мэг» и говорил, что ей, мол, сегодня исполнилось девятнадцать лет. А теперь он уже сколько месяцев не встает с постели. Ей и за ним ходить и за ребенком – работать-то она и не поспевала. А раз не поспевала, то ей и давать работу не стали. Уж как они жили – не знаю.
– Зато я знаю, – буркнул Тагби; он с хитрым видом поглядел на кассу, на полки с товарами, на жену и закончил: – Как кошка с собакой!
Его прервал громкий крик – горестный вопль, – донесшийся с верхнего этажа. Джентльмен поспешно направился к двери.
– Друг мой, – сказал он, оглядываясь на ходу, – можете не спорить о том, отправлять его куда-нибудь или нет. Кажется, он избавил вас от этой заботы!
И джентльмен побежал наверх; миссис Тагби бросилась за ним, а мистер Тагби стал медленно подниматься следом, ворча что-то себе под нос и больше обычного пыхтя и отдуваясь под тяжестью выручки, в которой, как на грех, оказалось множество медяков.
Трухти, послушный призраку девочки, вознесся по лестнице, как дуновение ветерка.
– Следуй за ней! Следуй за ней! – звучали у него в ушах неземные голоса колоколов. – Узнай правду от той, кто тебе всех дороже!
Все было кончено. Все кончено – и вот она, гордость и радость отцовского сердца! Измученная, изможденная женщина плачет возле убогой кровати, нежно прижимая к груди младенца. Такого худенького, слабенького, чахлого младенца, такого для нее драгоценного!
– Слава богу! – воскликнул Тоби, молитвенно сложив руки. – Благодарение богу! Она любит свое дитя!
Джентльмен, по природе отнюдь не жестокосердый и не равнодушный (просто он видел такие сцены изо дня в день и знал, что в задачках мистера Файлера это самые ничтожные цифры, крошечные черточки в его вычислениях), положил руку на сердце, переставшее биться, послушал, есть ли дыхание, и сказал: «Страдания его кончились. Так оно и лучше». Миссис Тагби пыталась утешить вдову ласковыми словами, мистер Тагби – философскими рассуждениями.
– Ну, ну, – сказал он, держа руки в карманах, – нельзя малодушничать. Это не дело. Надо крепиться. Хорош бы я был, если бы смалодушничал, когда в бытность мою швейцаром у нашего крыльца как-то вечером сцепились колесами целых шесть карет. Но я остался тверд, я так и не отпер двери!
Снова Тоби услышал голоса, говорившие: «Следуй за ней». Он повернулся к своей призрачной спутнице, но она стала подниматься в воздух, сказала: «Следуй за ней!» – и исчезла.
Он остался возле дочери; сидел у ее ног; заглядывал ей в лицо, ища хотя бы бледных следов прежней красоты; вслушивался в ее голос – не прозвучит ли в нем прежняя ласка. Он склонялся над ребенком. Хилый ребенок, старообразный, страшный своей серьезностью, надрывающий сердце тихим, жалобным плачем. Тоби готов был молиться на него. Он видел в нем единственное спасение дочери, последнее уцелевшее звено ее долготерпенья. Все свои надежды он, отец, возложил на этого хрупкого младенца; он ловил каждый взгляд, который бросала на него мать, и снова и снова восклицал: «Она его любит! Благодарение богу, она его любит!»
Он видел, как добрая женщина ухаживала за ней; как опять пришла к ней среди ночи, когда рассерженный супруг уснул и все затихло; как подбодряла ее, плакала с ней вместе, принесла ей поесть. Он видел, как наступил день и снова ночь, и еще день, и еще ночь. Время шло; мертвого унесли из обители смерти, и Мэг осталась в комнате одна с ребенком. Ребенок стонал и плакал, изводил ее, не давал ей покоя, и едва она, в полном изнеможении, забывалась дремотой, возвращал ее к жизни и маленькими своими ручонками опять тащил на дыбу. Но она оставалась неизменно терпеливой и ласковой. Любила его всей душой, всем своим существом была связана с ним так же крепко, как тогда, когда носила его под сердцем.
Все это время она терпела нужду – жестокую, безысходную нужду. С ребенком на руках бродила по улицам в поисках работы; держа его на коленях, поглядывая на обращенное к ней прозрачное личико, делала любую работу, за любого плату – за сутки труда столько фартингов, сколько цифр на циферблате. Может, она сердилась на него? Не заботилась о нем? Может, иногда глядела на него с ненавистью? Или хоть раз сгоряча ударила? Нет. Только этим и утешался Тоби – любовь ее ни на минуту не угасала.
Она скрывала свою крайнюю бедность ото всех и днем старалась уходить из дому, чтобы избежать расспросов единственного своего друга: всякая помощь, какую оказывала ей эта добрая женщина, вызывала новые ссоры между супругами; и ей было тяжко сознавать, что она вносит раздор в жизнь людей, которым так много обязана.
Она любила своего ребенка. Любила все сильней и сильней. Но однажды вечером в самой ее любви что-то изменилось.
Она носила младенца по комнате, баюкая его тихим пением, как вдруг дверь неслышно отворилась и вошел мужчина.
– В последний раз, – сказал он.
– Уильям Ферн!
– В последний раз.
Он прислушивался, точно опасаясь погони, и говорил шепотом.
– Маргарет, мне скоро конец. Но я не мог не проститься с тобой, не поблагодарить тебя.
– Что вы сделали? – спросила она, глядя на него со страхом.
Он не отвел глаз, но промолчал.
Потом махнул рукой, будто отмахивался от ее вопроса, отметал его в сторону, – и сказал:
– Много прошло времени, Маргарет, но тот вечер я помню как сейчас. Не думали мы тогда, – прибавил он, окинув взглядом комнату, – что встретимся вот так. Твой ребенок, Маргарет? Дай его мне. Дай мне подержать твоего ребенка.
Он положил шляпу на пол и взял младенца. А сам весь дрожал.
– Девочка?
– Да.
Он заслонил крошечное личико рукой.
– Видишь, как я сдал, Маргарет, – я даже боюсь смотреть на нее. Нет. Подожди ее брать, я ей ничего не сделаю. Много прошло времени, а все же… Как ее зовут?
– Маргарет, – ответила она живо.
– Это хорошо, – сказал он. – Это хорошо!
Казалось, он вздохнул свободнее; и после минутного колебания он отнял руку и заглянул малютке в лицо. Но тут же снова прикрыл его.
– Маргарет! – сказал он, отдав ей ребенка. – Это лицо Лилиен.
– Лилиен!
– То же лицо, что у девочки, которую я держал на руках, когда мать Лилиен умерла и оставила ее сиротой.
– Когда мать Лилиен умерла и оставила ее сиротой! – воскликнула она исступленно.
– Почему ты кричишь? Почему так на меня смотришь? Маргарет!
Она опустилась на стул и, прижав ребенка к груди, залилась слезами. То она отстранялась и с тревогой глядела ему в лицо, то снова прижимала его к себе. И тут-то к ее любви стало примешиваться что-то неистовое и страшное. И тут-то у ее старика отца заныло сердце.
«Следуй за ней! – прозвучало повсюду вокруг. – Узнай правду от той, кто тебе всех дороже!»
– Маргарет! – сказал Ферн и, наклонившись, поцеловал ее в лоб. – В последний раз благодарю тебя. Прощай! Дай мне руку и скажи, что отныне ты меня не знаешь. Постарайся думать обо мне как о мертвом.
– Что вы сделали? – спросила она снова.
– Нынче ночью будет пожар, – сказал он, отодвигаясь от нее. – Всю зиму будут пожары[11], то там, то тут, чтобы по ночам было виднее. Как увидишь вдали зарево, так и знай – началось. Как увидишь вдали зарево, забудь обо мне; а если не сможешь, то вспомни, какой адский огонь запалили у меня в груди, и считай, что это его отсвет играет на тучах. Прощай!
Она окликнула его, но он уже исчез. Она сидела оцепенев, пока не проснулся ребенок, а тогда опять почувствовала и холод, и голод, и окружающею тьму. Всю ночь она ходила с ним из угла в угол, баюкая его, успокаивая. Временами повторяла вслух: «Как Лилиен, когда мать умерла и оставила ее сиротой!» Почему всякий раз при этих словах ее шаг убыстрялся, глаза загорались, а любовь становилась такой неистовой и страшной?
– Но это любовь, – сказал Трухти. – Это любовь. Она никогда не разлюбит свое дитя. Бедная моя Мэг!
Утром она особенно постаралась приодеть ребенка – тщетные старания, когда под рукой только жалкие тряпки! – и еще раз пошла искать себе пропитания. Был последний день старого года. Она искала до вечера, не пивши, не евши. Искала напрасно.
Она вмешалась в толпу отверженных, которые ждали, стоя в снегу, чтобы некий чиновник, уполномоченный творить милостыню от имени общества (не втайне, как велит нагорная проповедь, но явно и законно), соизволил вызвать их и допросить, а потом одному бы сказал: «Ступай туда-то», другому. «Зайди на той неделе», а третьего подкинул как мяч и пустил гулять из рук в руки, от порога к порогу, покуда он не испустит дух от усталости, либо, отчаявшись, пойдет на кражу и тогда станет преступником высшего сорта, чье дело уже не терпит отлагательства. Здесь она тоже ничего не добилась. Она любила свое дитя, нипочем не согласилась бы с ним расстаться. А таким не помогают.
Уже ночь была на дворе – темная, ненастная ночь, – когда она, согревая ребенка на груди, подошла к единственному дому, который могла назвать своим. Измученная, без сил, она уже хотела войти и только тут заметила, что в дверях кто-то стоит. То был хозяин дома, расположившийся таким образом, чтобы загородить собой весь вход, – при его комплекции это было нетрудно.