— Если вы, мисс Уозенхем, смотрите без удовольствия даже на такого прелестного ребенка, я не завидую вашим чувствам и желаю вам всего хорошего. Джемми, пойдем домой с бабушкой.
   И я не потеряла прекраснейшего расположения духа, — хотя шапочка вылетела прямо на улицу в таком виде, словно ее только что вытащили из-под водопроводного крана, — но шла домой, смеясь всю дорогу, и все это благодаря нашему милому мальчику.
   Сколько миль мы с майором проехали вместе с Джемми в сумерках, не зажигая лампы, сосчитать невозможно, причем Джемми сидел за кучера на козлах (на окованном медью пюпитре майора), я сидела внутри почтовой кареты — то есть в кресле, а майор стоял за кондуктора на запятках, то есть просто позади меня, и весьма искусно трубил в рог из оберточной бумаги. И, право же, душенька, когда я, бывало, задремлю на своем сиденье в «почтовой карете» и вдруг проснусь от вспышки огня в камине да услышу, как наш драгоценный малыш правит лошадьми, а майор трубит сзади, требуя, чтобы нам дали сменную четверню, потому что мы приехали на станцию, так, верите ли, мне спросонья чудилось, будто мы едем по старой Северной дороге, которую так хорошо знал мой бедный Лиррипер. А потом, поглядишь, бывало, как оба они, и старый и малый, слезают, закутанные, чтобы погреться, топочут ногами и пьют стаканами эль из бумажных спичечных коробок, взятых с каминной полки, так сразу увидишь, что майор веселится не хуже мальчугана, ну, а я забавлялась совсем как в театре, когда, бывало, наш кучеренок откроет дверцу кареты и заглянет ко мне внутрь со словами: «Очень быстло ехали до этой станции… Стлашно было, сталушка?»
   Но те невыразимые чувства, какие я испытала, когда мы потеряли этого мальчика, можно сравнить только с чувствами майора, а они были ни капельки не лучше моих, — ведь мальчик пропал пяти лет от роду в одиннадцать часов утра, и ни слуху ни духу о нем не было до половины десятого вечера, когда майор уже ушел к редактору газеты «Таймс», помещать объявление, которое появилось на другой день, ровно через сутки после того, как беглец нашелся, и я бережно храню этот номер в ящике, надушенном лавандой, потому что это был первый случай, когда о Джемми написали в газетах. Чем дальше шло время, тем больше я волновалась, и майор тоже, и, кроме того, нас обоих ужасно раздражало невозмутимое спокойствие полицейских, — хотя надо им отдать должное, они были очень вежливы и предупредительны, — а также то упрямство, с каким они отказывались поддерживать наше предположение, что ребенка украли.
   — В большинстве случаев мы их находим, сударыня, — уверял сержант, явившийся, чтобы меня успокоить, в чем он нисколько не преуспел, а сержант этот был рядовым констеблем во времена Кэролайн, на что он и намекнул вначале, сказав: — Не поддавайтесь волнению, сударыня, все обойдется благополучно — так же, как зажил мой нос, после того как его исцарапала та девица у вас на третьем этаже, — говорит, — ведь мы в большинстве случаев их находим, сударыня, потому что никто особенно не рвется подбирать, если можно так выразиться, подержанных ребятишек. Кто-кто, а уж вы получите его обратно, сударыня.
   — Ах, но, дорогой мой, добрый сэр, — говорю я и сжимаю руки, потом ломаю их, потом опять сжимаю, — ведь он до того необыкновенный ребенок!
   — Ну так что ж, сударыня, — говорит сержант, — мы и таких в большинстве случаев находим, сударыня. Весь вопрос в том, дорого ли стоит его одежда.
   — Его одежда, — говорю я, — стоит недорого, сэр, потому что он был в своем будничном костюмчике, но ведь это до того прелестный ребенок!
   — Не беспокойтесь, сударыня, — говорит сержант. — Кто-кто, а вы получите его обратно, сударыня. И даже будь он в своем лучшем костюме, самое худшее, что может случиться, — это то, что его найдут завернутым в капустные листья и дрожащим от холода где-нибудь в переулке.
   Слова его пронзили мне сердце точно кинжалом — тысячью кинжалов, — и мы с майором бегали, как безумные, туда-сюда весь день напролет; но вот — дело было уже к вечеру — майор, возвратившись домой после своих переговоров с редактором «Таймса», словно в истерике врывается в мою комнатку, хватает меня за руку, вытирает себе глаза и кричит:
   — Радуйтесь, радуйтесь… полисмен в штатском поднялся на крыльцо, когда я входил в дом… успокойтесь! Джемми нашелся!
   Не мудрено, что я упала в обморок, и когда очнулась, бросилась обнимать ноги сыщику — а он был с темными бакенбардами и как будто составлял в уме инвентарь всего имущества в моей комнатке, — и тут я говорю ему: «Благослови вас бог, сэр, но где же наш милый крошка?» — а он отвечает: «В Кеннингтонском полицейском участке».
   Я чуть было не упала к его ногам, окаменев от ужаса при мысли о том, что такая невинность сидит в кутузке вместе с убийцами, но сыщик добавил:
   — Он побежал за обезьяной.
   Тут я решила, что это какое-то слово на воровском языке, и стала его просить:
   — О сэр, объясните любящей бабушке, какая такая обезьяна?
   А он мне на это:
   — Да вот та самая, в колпачке с блестками, а под подбородком ремешок, который вечно сползает на сторону, — та, что торчит у перекрестков на круглом столике и лишь в крайнем случае соглашается вынимать саблю из ножен.
   Теперь я все поняла и всячески его благодарила, и мы с майором и с ним поехали в Кеннингтон, а там нашли нашего мальчика: он очень уютно устроился перед пылающим камином и сладко спал, наигравшись на маленькой гармони, величиной с утюг, даже меньше, — должно быть, ее отобрали у какого-то мальчишки, а полицейские любезно дали ее Джемми, чтоб он поиграл и заснул.
   Ну, а про ту систему, душенька, по которой майор начал и, можно сказать, усовершенствовал обучение Джемми, в то время когда тот был еще такой маленький, что если стоял по ту сторону стола, то приходилось смотреть не через стол, а под него, чтобы увидеть этого крошку и его чудесные золотые кудри-точь-в-точь как у матери, — так вот, про эту систему, душенька, не худо бы узнать и королю, и палате лордов, и палате общин, и тогда майору, наверное, вышло бы повышение, которого он вполне заслуживает и которое пришлось бы ему весьма кстати (говоря между нами), особенно по части фунтов, шиллингов и пенсов. Когда майор впервые взялся обучать Джемми, он сказал мне:
   — Я собираюсь, мадам, — говорит, — сделать нашего питомца вычислителем.
   — Майор, — говорю я, — вы меня пугаете: смотрите не нанесите малютке такого непоправимого вреда, что вы этого себе вовек не простите.
   — Мадам, — говорит майор, — раскаяние, которое я испытал после того случая, когда в руке у меня была сапожная губка и я не задушил ею этого мерзавца… на месте…
   — Опять! Ради всего святого! — перебиваю я майора. — Пусть совесть гложет его без всяких губок.
   — …повторяю, мадам, раскаяние, испытанное мною после того случая, — говорит майор, — можно сравнить только с раскаянием, которое переполнит мне грудь, — тут он ударил себя в грудь, — если этот острый ум не будут развивать с раннего детства. Но заметьте себе, мадам, — говорит майор, подняв указательный палец, — развивать таким методом, что для ребенка это будет одно удовольствие.
   — Майор, — говорю я, — буду с вами откровенна и скажу вам начистоту: как только я замечу, что дорогой малютка теряет аппетит, я пойму, что все это от ваших вычислений, и прекращу их в две минуты. Или если я замечу, что они ударяют ему в голову, — говорю я, — или как-нибудь там расстраивают ему желудок, или что от этих самых вычислений у него подкашиваются ножки, результат будет тот же самый, но, майор, вы человек умный и много чего повидали на своем веку, вы любите ребенка, вы его крестный отец, и раз вы уверены, что попробовать стоит, — пробуйте.
   — Эти слова, мадам, — говорит майор, — достойны Эммы Лиррипер. Я прошу об одном, мадам: предоставьте нам с крестником недельки две на подготовку сюрприза для вас и позвольте мне иногда забирать к себе из кухни некоторые небольшие предметы, в которых там пока нет надобности.
   — Из кухни, майор? — переспрашиваю я, смутно опасаясь, уж не собирается ли он сварить ребенка.
   — Из кухни, — отвечает майор, а сам улыбается и надувается и даже как будто становится выше ростом.
   Ну, я согласилась, и некоторое время майор с мальчуганом каждый день сидели взаперти по получасу кряду, и я только и слышала, что они болтают да смеются, а Джемми хлопает в ладоши и выкрикивает разные числа, поэтому я сказала себе: «Пока что это ему не повредило», — да к тому же, наблюдая за милым мальчиком, я не замечала в нем ничего особенного, и это меня тоже успокаивало. Наконец в один прекрасный день Джемми приносит мне карточку, исписанную аккуратным Майоровым почерком: «Господа Джемми Джекмен, — надо вам знать, что мы назвали мальчика в честь майора, — имеют честь просить миссис Лиррипер пожаловать в Джекменский институт, в диванную, что с окнами на улицу, сегодня в пять ноль-ноль вечера и присутствовать при исполнении нескольких небольших фокусов из области элементарной арифметики». И, верьте не верьте, ровно в пять часов майор стоял в диванной за ломберным столом, крылья которого были подняты, а на столе, устланном старой газетной бумагой, в полном порядке было расставлено множество всякой кухонной утвари, причем крошка стоял на стуле и румяные щечки его горели, а глазки сверкали, словно кучка брильянтиков.
   — Тепель, бабушка, — говорит он, — вы садитесь и не плиставайте к нам, — ведь он увидел своими брильянтиками, что я собираюсь его потискать.
   — Отлично, сэр, — говорю я, — в такой прекрасной компании я, разумеется, буду слушаться, — и села в кресло, которое для меня поставили, а сама так и трясусь от смеха.
   Но вообразите мое восхищение, когда майор принялся выставлять вперед и называть вещи на столе одну за другой, и до того быстро — как фокусы показывают.
   — Три кастрюли, — говорит, — щипцы для плойки, ручной колокольчик, вилка для поджаривания хлеба, терка для мускатного ореха, четыре крышки от кастрюль, коробка для пряностей, две рюмки для яиц и доска для рубки мяса… сколько всего?
   И малыш сейчас же кричит в ответ:
   — Пятнадцать: запишем пять, доска для мяса в уме, — а сам то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
   Затем, душенька, они с майором принялись все с той же изумительной легкостью и точностью складывать столы и кресла с диванами, картины и каминные решетки — с утюгами, самих себя и меня — с кошкой и глазами мисс Уозенхем, и как только подведут итог, мой «розочка с брильянтами» то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
   А майор-то как гордится!
   — Вот это голова, мадам! — тихо шепчет он мне, прикрыв рот рукой. Потом говорит громко: — Теперь перейдем к следующему элементарному правилу… которое называется…
   — Читание! — кричит Джемми.
   — Правильно, — говорит майор. — Мы имеем вилку для поджаривания хлеба, картофелину в натуральном виде, две крышки от кастрюль, одну рюмку для яиц, деревянную ложку и две спицы для жаренья мяса; из всего этого для коммерческих надобностей требуется вычесть: рашпер для килек, кувшинчик из-под пикулей, два лимона, одну перечницу, тараканью ловушку и ручку от буфетного ящика. Сколько останется?
   — Вилка для поджаливанья хлеба! — кричит Джемми.
   — В числах сколько? — спрашивает майор.
   — Единица! — кричит Джемми.
   — Вот это мальчик, мадам! — тихо шепчет мне майор, прикрыв рот рукой. Потом продолжает:
   — Теперь перейдем к следующему элементарному правилу… которое называется…
   — Множение! — кричит Джемми.
   — Правильно, — говорит майор.
   Ну, душенька, если я начну рассказывать вам подробно, как они умножали четырнадцать поленьев на два кусочка имбиря и шпиговку или делили чуть не все, что стояло на столе, на грелку от щипцов для плойки и подсвечник для спальни, получая в остатке лимон, то голова моя закружится и будет кружиться, кружиться, кружиться, как кружилась тогда. Поэтому я сказала:
   — Прошу извинить, что обращаюсь с просьбой к председателю, профессор Джекмен, но, мне кажется, пора прервать лекцию, потому что мне необходимо крепко обнять этого молодого ученого.
   На что Джемми кричит со своего стула:
   — Бабушка, ласклойте луки, я на вас плыгну!
   И я раскрыла ему объятия, как раскрыла свое скорбное сердце, когда его бедная молодая мать лежала при смерти, и он прыгнул на меня, и мы долго обнимали друг друга, а майор, который прямо лопался от гордости, что твой павлин, тихо шепчет мне, прикрыв рот рукой:
   — Не к чему повторять ему мои слова, мадам, — и вправду не к чему, потому что слова майора были очень отчетливо слышны, — но вот это мальчик!
   Таким образом Джемми рос себе да рос и начал уже ходить в школу, но продолжал учиться под руководством майора, и нам было так хорошо, что лучше и быть не может, а что касается меблированных комнат, то им привалило счастье: они, можно сказать, сдавались сами собой, и будь их вдвое больше, все равно все были бы сданы, но все-таки пришлось мне в один прекрасный день нехотя и через силу сказать майору:
   — Майор, знаете, что мне нужно вам сказать? Нашего мальчика надо отдать в пансион.
   Грустно было видеть, как вытянулось лицо у майора, и я от всего сердца пожалела доброго старика.
   — Да, майор, — говорю я, — хотя жильцы любят его не меньше чем вас и хотя одни мы знаем, как он нам дорог, однако это в порядке вещей, и вся жизнь складывается из разлук, так что придется и нам расстаться с нашим баловнем.
   Хотя я говорила это самым решительным тоном, но в глазах у меня двоилось, так что я видела сквозь слезы двух майоров и с полдюжины каминов, а когда бедный майор уперся чистым, ярко начищенным сапогом в каминную решетку, а локтем в колено, а голову опустил на руку и начал качаться взад и вперед, я ужасно расстроилась.
   — Но, — говорю я, откашлявшись, — вы так хорошо подготовили его, майор… вы были ему таким хорошим учителем… что на первых порах ему будет совсем легко. И к тому же он такой смышленый, что скоро завоюет себе место в первом ряду…
   — Второго такого мальчика, — говорит майор, посапывая, — нет на земле.
   — Верно вы говорите, майор, и не годится нам из чистого себялюбия и ради самих себя мешать ему сделаться красой и гордостью любого общества, в которое он войдет, а быть может, даже стать великим человеком, правда, майор? Когда я свое отработаю, он получит мои маленькие сбережения (потому что в нем вся моя жизнь), и мы должны помочь ему сделаться разумным человеком и добрым человеком, правда, майор?
   — Мадам, — говорит майор, встав с места, — Джемми Джекмен оказался более старым дурнем, чем я думал, а вы его пристыдили. Вы совершенно правы, мадам. Вы вполне и неоспоримо правы… С вашего разрешения я пойду прогуляться.
   Итак, майор ушел, а Джемми был дома, и я увела мальчика сюда, в свою комнатку, поставила его перед своим креслом, погладила его кудри — точь-в-точь такие, как у матери, — и начала говорить с ним серьезно и ласково. Я напомнила своему любимчику, что ему уже десятый год, и сказала ему насчет его жизненного пути почти то же самое, что говорила майору, а потом объявила, что теперь нам нужно расстаться, но тут невольно умолкла, потому что увидела вдруг памятные мне дрожащие губки, и это так живо воскресило былые времена! Но он был очень мужественный и скоро справился с собой и так серьезно говорит мне сквозь слезы, кивая головкой:
   — Я понимаю, бабушка… я знаю, что так надо, бабушка… продолжайте, бабушка, не бойтесь за меня.
   А когда я высказала все, что было у меня на душе, он обратил ко мне свое ясное, открытое личико и говорит слегка прерывающимся голосом:
   — Вот увидите, бабушка, я вырасту большой и сделаю все, чтобы доказать вам свою благодарность и любовь… а если вырасту не таким, как вам хочется… нет, надеюсь, что вырасту таким… а не то я умру.
   Тут он сел подле меня, а я принялась рассказывать ему про школу, которую мне горячо рекомендовали, — где она находится, сколько там воспитанников и в какие игры они, как я слышала, играют и сколько времени продолжаются каникулы, а он слушал все это внимательно и спокойно. И вот, наконец, он говорит:
   — А теперь, милая бабушка, позвольте мне стать на колени здесь, где я привык читать молитвы, позвольте мне только на минутку спрятать лицо в вашем платье и поплакать, потому что вы были для меня лучше отца… лучше матери… братьев, сестер и друзей!..
   Ну, он поплакал, и я тоже, и нам обоим полегчало.
   С того времени он крепко держал свое слово, всегда был весел, послушен, и даже когда мы с майором повезли его в Линкольншир, он был самый веселый из всей нашей компании, что, впрочем, очень естественно, но он, право же, был веселый и оживлял нас, и только когда дело дошло до последнего прощанья, он сказал, печально глядя на меня: «Ведь вы не хотите, чтобы я очень грустил, правда, бабушка?» И когда я ответила: «Нет, милый, боже сохрани!» — он сказал: «Это хорошо!» — и убежал прочь.
   Но теперь, когда мальчика уже не было в меблированных комнатах, майор постоянно пребывал в унынии. Даже все жильцы заметили, что майор приуныл. Теперь уже не казалось, как прежде, что он довольно высок ростом, и если, начищая свои сапоги, он хоть капельку интересовался этим занятием, и то уже было хорошо.
   Как-то раз вечером майор пришел в мою комнатку выпить чашку чаю, покушать гренков с маслом и прочитать последнее письмо Джемми, полученное в тот день (письмо принес тот же самый почтальон, и он успел состариться, пока разносил почту), и видя, что письмо немного оживило майора, я и говорю ему:
   — Майор, не надо унывать.
   Майор покачал головой.
   — Джемми Джекмен, мадам, — говорит он с глубоким вздохом, — оказался более старым дурнем, чем я думал.
   — От уныния не помолодеешь, майор.
   — Дорогая моя миссис Лиррипер, — говорит майор, — можно ли помолодеть от чего бы то ни было?
   Чувствуя, что майор берет надо мною верх, я переменила тему.
   — Тринадцать лет! Тринадцать лет! Сколько жильцов въехало и выехало за те тринадцать лет, что вы прожили в диванной, майор!
   — Ха! — говорит майор, оживляясь. — Много, мадам, много.
   — И, кажется, вы со всеми были в хороших отношениях?
   — Как правило (за некоторыми исключениями, ибо нет правил без исключений), как правило, дорогая моя миссис Лиррипер, — говорит майор, — я имел честь быть с ними знакомым, а нередко и пользоваться их доверием.
   Пока я наблюдала за майором, который опустил седую голову, погладил черные усы и снова предался унынию, одна мысль, которая, наверное, искала, куда бы ей приткнуться, каким-то образом попала в мою старую башку, извините за выражение.
   — Стены моих меблированных комнат, — говорю я небрежным тоном (потому что, видите ли, душенька, когда человек в унынии, говорить с ним напрямик бесполезно), — стены моих меблированных комнат могли бы много чего порассказать, если б умели говорить.
   Майор не пошевельнулся и слова не вымолвил, но я видела, как он плечами — да, душенька, именно плечами! — прислушивался к моим словам. Я своими глазами видела, что плечи его были потрясены этими словами.
   — Наш милый мальчик всегда любил сказки, — продолжала я, словно говоря сама с собой. — И, мне кажется, этот дом — его родной дом — мог бы когда-нибудь написать для него две-три сказки.
   Плечи у майора опустились, дернулись, и голова его выскочила из воротничка. С тех самых пор как Джемми уехал в школу, я не видела, чтобы голова майора так выскакивала из воротничка.
   — Нет спору, что в промежутках между дружескими партиями в криббедж и прочие карточные игры, дорогая моя мадам, — говорит майор, — а также потягивая из того сосуда, который во времена моей юности, во дни незрелости Джемми Джекмена, назывался круговой чашей, я обменивался многими воспоминаниями с вашими жильцами.
   На это я заметила — и, сознаюсь, с самой определенной и лукавой целью:
   — Жаль, что наш милый мальчик не слышал этих воспоминаний!
   — Вы это серьезно говорите, мадам? — спрашивает майор, вздрогнув и повернувшись ко мне.
   — Почему же нет, майор?
   — Мадам, — говорит майор, завернув один обшлаг, — я запишу все это для него.
   — Ага! Теперь вы заговорили! — восклицаю я, радостно всплеснув руками. — Теперь вы перестанете унывать, майор!
   — Начиная с сегодняшнего дня и до моих каникул, то есть каникул нашего милого мальчика, — говорит майор, завернув другой обшлаг, — можно многое сделать по этой части.
   — Не сомневаюсь, майор, потому что вы человек умный и много чего повидали на своем веку.
   — Я начну, — сказал майор и опять стал как будто выше ростом, — я начну завтра.
   И вот, душенька, майор за три дня сделался другим человеком, а через неделю снова стал, самим собой и все писал, и писал, и писал, а перо его скребло, словно крысы за стенной панелью, и не могу уж вам сказать, то ли у него много нашлось о чем вспомнить, то ли он сочинял романы, но все, что он написал, лежит в левом, застекленном отделении книжного шкафчика, который стоит прямо позади вас.

Глава II О том, как диванная добавила несколько слов

   Имею честь представиться: моя фамилия Джекмен. Я горд, что имя мое сохранится для потомства благодаря самому замечательному мальчику на свете (его зовут Джемми Джекмен Лиррипер) и благодаря моему достойнейшему и высокочтимейшему другу миссис Эмме Лиррипер, проживающей в доме номер восемьдесят один по Норфолк-стрит, Стрэнд, в графстве Мидлсекс, в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии.
   Не моему перу описать тот восторг, с каким встретили мы нашего дорогого и необыкновенно замечательного мальчика по его прибытии на первые его рождественские каникулы. Достаточно будет отметить, что, когда он влетел в дом с двумя великолепными наградами (за арифметику и примерное поведение), мы с миссис Лиррипер в волнении обняли его и немедленно повели в театр, где все трое получили восхитительное удовольствие.
   Не для того, чтобы воздать должное добродетелям лучшей из представительниц ее прекрасного и глубокоуважаемого пола (которую я, из уважения к ее скромности, обозначу здесь лишь инициалами Э. Л.), присоединяю я этот отчет к пачке бумаг — от которых наш в высшей степени замечательный мальчик был в таком восторге, — прежде чем снова убрать их в левое, застекленное отделение книжного шкафчика миссис Лиррипер.
   И не для того, чтобы навязывать читателю имя старого, чудаковатого, отжившего свой век, неизвестного Джемми Джекмена, некогда (к своему умалению) проживавшего в меблированных комнатах Уозенхем, но вот уже много дет проживающего (к своему возвышению) в меблированных комнатах Лиррипер. Соверши я сознательно поступок столь дурного тона, это поистине было бы самопревозношением, особенно теперь, когда это имя носит Джемми Джекмен Лиррипер.
   Нет, я взял свое скромное перо, чтобы составить небольшой очерк о нашем поразительно замечательном мальчике, стремясь, в меру малых своих способностей, нарисовать приятную картинку душевной жизни милого мальчика. Эта картинка, быть может, заинтересует его самого, когда он станет взрослым.
   Первый по нашем воссоединении святочный день был блаженнейшим из всех дней, какие мы когда-либо проводили вместе. Джемми не мог помолчать и пяти минут кряду, кроме как в то время, когда был в церкви. Он говорил, когда мы сидели у камина, он говорил, когда мы гуляли, он говорил, когда мы снова сидели у камина, он не переставая говорил за обедом, отчего обед казался почти таким же замечательным, как сам Джемми. Это весна счастья расцветала в его юном, свежем сердце, и она оплодотворяла (да позволено мне будет употребить столь малое образное выражение) моего высокочтимого друга, а также Дж. Дж., пишущего эти строки.
   Мы сидели втроем. Обедали мы в комнатке моего уважаемого друга, и угощали нас превосходно. Впрочем, все в этом заведении — и чистота, и порядок, и комфорт, — все всегда превосходно. После обеда наш мальчик уселся на свою старую скамеечку у ног моего высокочтимого друга, причем горячие каштаны и стакан хереса (поистине отличнейшее вино!) стояли на стуле, заменявшем стол, а лицо мальчика пылало ярче, чем яблоки на блюде.
   Мы говорили о моих набросках, которые Джемми к тому времени успел прочитать от доски до доски, и по этому поводу мой высокочтимый друг, приглаживая кудри Джемми, заметила следующее:
   — Ведь ты тоже принадлежишь к этому дому, Джемми, и куда больше, чем жильцы, потому что ты в нем родился, а потому не худо бы когда-нибудь добавить твою сказку к остальным, я так думаю.
   Тут Джемми сверкнул глазами и сказал:
   — И я так думаю, бабушка.
   Потом он начал смотреть на огонь, потом засмеялся, как бы совещаясь с ним, потом сложил руки на коленях моего высокочтимого друга и, обратив к ней свое ясное лицо, сказал:
   — Хотите послушать сказку про одного мальчика, бабушка?
   — Еще бы! — ответила мой высокочтимый друг.
   — А вы, крестный?
   — Еще бы! — ответил и я.
   — Ладно! — сказал Джемми. — Так я расскажу вам эту сказку.
   Тут наш бесспорно замечательный мальчик обхватил себя руками и снова рассмеялся мелодичным смехом при мысли о том, что он выступит в новой роли. Потом он снова как бы посовещался о чем-то с огнем и начал:
   — Когда-то, давным-давно, когда свиньи пили вино, а мартышки жевали кашу, — не в мое время и не в ваше, но это дело не наше…
   — Что с ним?! — воскликнула мой высокочтимый друг. — Что у него с головой?
   — Это стихи, бабушка! — сказал Джемми, хохоча от души. — Мы в школе всегда так начинаем рассказывать сказки.