Страница:
Чарльз Диккенс
МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ МИССИС ЛИРРИПЕР
Глава I О том, как миссис Лиррипер вела свое дело
Как может кто-нибудь, кроме одинокой женщины, которой нужно зарабатывать на жизнь, взвалить на себя сдачу комнат жильцам, для меня совершенно непостижимо, душенька, извините за фамильярность, но это как-то само собой выходит, когда сидишь в своей комнатушке и хочется поговорить по душам с тем, кому доверяешь, и я бы поистине благодарила судьбу, кабы можно было доверять всему человечеству, но это невозможно, потому стоит вам только прилепить на окошко записку: «Сдаются меблированные комнаты», а часы ваши лежат на каминной полке, — можете навсегда распрощаться с этими часами, если хоть на секунду повернетесь к ним спиной, хотя бы манеры у посетителя были самые джентльменские, если же посетитель женского пола, это тоже не гарантия, как я узнала по опыту, когда пропали щипчики для сахара, а ведь эта дама (очень даже изящная женщина) попросила меня сбегать за стаканом воды, объяснив, что она, мол, скоро должна родить, да так оно и оказалось, только родила-то она под арестом, в полиции.
Дом номер восемьдесят первый, Норфолк-стрит, Стрэнд, как раз посредине между Сити и Сент-Джеймским нарком, в пяти минутах ходьбы от главнейших увеселительных мест, — вот мой адрес. Этот дом я снимаю уже много лет — можете навести справки в приходских налоговых книгах, — и не плохо бы домовладельцу помнить об этом не хуже меня, да нет, как бы не так — он и полфунта краски не выдаст, даже ради спасения своей жизни; одной-единственной черепицы для починки крыши и то у него не выпросишь, душенька, хоть стой перед ним на коленях.
Вы, душенька, не видели в «Железнодорожном справочнике» Бредшоу объявления насчет дома номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, да, с божьей помощью, никогда и не увидите. Есть, правда, люди, которые считают возможным так унижать свое имя и даже заходят столь далеко, что помещают там изображение своего дома, ничуть не похожее, с какими-то пятнами вместо окон и каретой, запряженной четверней, у подъезда, но что к лицу меблированным комнатам Уозенхем — вниз по нашей улице, на той стороне, — то не к лицу мне, потому что у мисс Уозенхем свое мнение, а у меня свое, хотя, когда дело доходит до систематического сбивания цен — а это можно доказать под присягой на суде — и говорят, что «если, мол, миссис Лиррипер берет восемнадцать шиллингов в неделю, так я буду брать пятнадцать шиллингов и шесть пенсов», — тут уж получается сделка между вами и вашей совестью (если, конечно, допустить для красного словца, что ваша фамилия Уозенхем, хотя я отлично знаю, что это совсем не так, иначе вы очень упали бы в моем мнении); а что касается свежего воздуха в спальнях и ночного швейцара, который-де безотлучно дежурит, то чем меньше об этом говорить, тем лучше, потому что воздух у нее в спальнях дрянной, а швейцар тоже дрянь.
Вот уже сорок лет миновало, как мы с моим бедным Лиррипером венчались в церкви святого Клементия-Датчанина, где у меня теперь есть свое место на удобной скамье и своя собственная подушечка для коленопреклонений, и я там сижу в благородной компании, предпочтительно на вечерней службе, когда церковь не так набита народом.
Мой бедный Лиррипер был красавец мужчина, глаза у него блестели, а голос был такой мягкий, — ни дать ни взять музыкальный инструмент из меда и стали, — но он всегда жил на широкую ногу, потому, видите ли, что работал по коммивояжерской части, — ездил по торговым делам, а на этой дорожке, по его словам, жарко приходится, словно в печке, и он, бедный мой Лиррипер, часто говаривал: «Это сухая дорожка, милая Эмма) вот и заливаешь пыль то одним стаканчиком, то другим, и так целый день напролет, да еще полночи в придачу, а это меня изнуряет, Эмма!» Ну и кончилось это тем, что он вылетел в трубу, да, пожалуй, пролетел бы и через заставу (когда понесла эта его ужасная лошадь, которая ни минуты не могла постоять спокойно), но, на беду, уже стемнело, а ворота были заперты, вот колеса-то и застряли, и мой бедный Лиррипер с тележкой разлетелись на кусочки, и тут-то им и конец пришел. Он был красавец мужчина, веселый и добродушный, и будь в то время уже изобретена фотография, она никогда не передала бы вам мягкости его голоса, да и вообще я считаю, что фотографическим карточкам, как правило, не хватает мягкости: вечно у вас на этих карточках рябое лицо — точь-в-точь вспаханное поле.
Когда мой бедный Лиррипер приказал долго жить и его похоронили близ Хэтфилдской церкви в Хэртфорд-шире (хоть это и не его родина, но он любил гостиницу «Герб Солсбери», где мы остановились в день нашей свадьбы и до того счастливо провели две недели, что счастливей и быть не может), — так вот, когда моего бедного Лиррипера похоронили, я обошла всех его кредиторов и говорю им:
— Джентльмены, мне доподлинно известно, что я не отвечаю за долги своего покойного супруга, но я хочу их заплатить, потому что я его законная жена и мне дорого его доброе имя. Я хочу завести свое дело, джентльмены, — сдавать меблированные комнаты, — и если дело пойдет, каждый фартинг из взятых в долг моим покойным супругом будет уплачен вот этой моей правой рукой в память той любви, которую я питала к покойнику.
Много на это ушло времени, но все же я так и сделала, и тот серебряный молочник и, между нами говоря, также кровать с матрацем, что в моей комнате наверху (а потому наверху, что непременно исчезла бы, как только я вывесила объявление о сдаче комнат), так вот, и то и другое мне презентовали джентльмены, да еще выгравировали на молочнике надпись: «Миссис Лиррипер в знак уважения и признательности за ее благородное поведение», и это до того меня тронуло, что я была совсем расстроена, пока мистер Бетли, который в то время занимал диванную и любил пошутить, не сказал мне:
— Развеселитесь, миссис Лиррипер, вообразите, что были ваши крестины, а эти джентльмены — ваши крестные отцы и матери, и подарили вам это на зубок.
Ну вот, это меня успокоило, и я не стыжусь вам признаться, душенька, что положила я тогда один сандвич и бутылочку хереса в корзинку и на империале дилижанса поехала на Хэтфилдское кладбище, а там поцеловала свою руку, потом опустила ее с какой-то гордой и все более нежной любовью на мужнину могилу, в густую траву, — а трава была зеленая-зеленая и волновалась, — только надо вам сказать, мне так долго пришлось восстанавливать его доброе имя, что за это время мое обручальное кольцо сильно стерлось и стало совсем тоненьким.
Я теперь старуха, и красота моя увяла, а ведь эта я, душенька, вон там, над жаровней для нагреванья тарелок, и говорят, была похожа в те времена, когда за миниатюру на слоновой кости платили по две гинеи, а уж как там выйдет — хорошо ли, плохо ли, — дело случая, почему и приходилось вывешивать портреты не на видное место, а то гости, бывало, краснеют и смущаются, так как большей частью не могут отгадать, чей там портрет, и говорят, что это не твой, а еще чей-нибудь, а тут еще жил у меня один человек, который ухлопал свои денежки на хмель, так вот является он как-то утром передать мне квартирную плату и свое почтение — он жил на третьем этаже — и пытается снять мой портрет с крючка и положить его к себе в жилетный карман — можете вы себе это представить, душенька? — во имя той Л.,…, говорит, которую он питает к оригиналу… но только в его голосе никакой мягкости не было, и я ему не позволила взять миниатюру, однако о его мнении вы можете судить по его словам, обращенным к ней: «Молви мне слово, Эмма!» — сказал он, и хоть это и не очень разумные слова, но все-таки — дань сходству, да я и сама думаю, что портрет был похож на меня, когда я была молодая и носила корсеты такого фасона.
Но я собиралась порассказать вам о меблированных комнатах, и, конечно, мне ли не знать про них, если этим делом я занималась так долго: ведь своего бедного Лиррипера я потеряла уже на втором году замужества и вскоре завела дело в Излингтоне[1], а впоследствии переселилась сюда, и вот выходит, что за плечами у меня два меблированных дома, да тридцать восемь лет хлопот и забот, да кое-какие убытки, а опыта хоть отбавляй.
Девушки-горничные — самый тяжкий крест, не считая обзаведения, и они изводят вас хуже, чем люди, которых я прозвала «бродячими христианами», хотя почему эти люди слоняются по белу свету, выискивая объявления о сдаче комнат, а потом входят, осматривают помещение, торгуются (хотя им вовсе не нужно никаких комнат, у них и в мыслях не было снимать комнаты, потому что квартира у них уже есть), — так вот, почему они так поступают, это для меня загадка, и я буду очень благодарна, когда мне ее разгадают, если только это чудом произойдет когда-нибудь. Диву даешься, как это люди с подобными привычками могут жить так долго и процветать, но, должно быть, это все-таки полезно для здоровья — ведь они целыми днями стучатся в двери, ходят из дома в дом, вверх-вниз по лестницам, а уж до чего они придирчивы и дотошны, прямо удивительно; вот, скажем, смотрят они на свои часы и говорят:
— Будьте добры, оставьте за мной эти комнаты до послезавтра, до одиннадцати часов двадцати минут утра, но имейте в виду, что мой знакомый, приезжающий из провинции, обязательно требует, чтобы в комнатке над лестницей стояла маленькая железная кровать.
Ну, знаете ли, душенька, когда я была новичком в этом деле, я, бывало, прежде чем обещать, думала да раздумывала, забивала себе голову всякими вычислениями и совсем расстраивалась от разочарований, когда все это оказывалось обманом, но теперь я отвечаю: «Конечно, обязательно», — а сама отлично понимаю, что это опять «бродячий христианин» и больше я о нем в жизни не услышу, хотя, по правде сказать, я теперь знаю в лицо большинство «бродячих христиан» не хуже, чем они знают меня, потому что каждый такой субъект, шатающийся по Лондону с этой целью, имеет обыкновение заходить раза по два в год, и прямо замечательно, что у них это в роду, и дети, когда вырастают, занимаются тем же, но будь это иначе, все равно, стоит мне только услышать «про „знакомого, приезжающего из провинции“ — а это верный признак, — как я уже киваю головой и говорю сама себе: „Ну, ты, милейший, — бродячий христианин“; однако правда ли, что все они (как я слышала) люди с ограниченными средствами, но со склонностью к постоянной службе и частой перемене местожительства, — этого я, право, уж не решусь вам сказать.
Девушки-горничные, как я начала было говорить, — одна из наших главных и постоянных бед (вроде зубов, от которых корчишься, когда они впервые у тебя появляются, и которые уже не перестают тебя мучить, начиная с того времени, как прорезываются, и до тех пор, как их выдергиваешь, хотя расставаться с ними не хочется, — уж очень жалко, — но все равно всем нам приходится подвергаться этому и вставлять искусственные), — так вот, если достанешь себе работящую девушку, девять шансов против одного, что она будет ходить замарашкой, а жильцам, разумеется, неприятно, когда приличных гостей впускает девица с черным мазком на носу или грязным пятном на лбу. Ума не приложу, где они только измазываются, как, например, было с одной девушкой, самой работящей из всех, что когда-либо нанимались в прислуги, чуть не умирая с голоду, а ведь она, бедняжка, была до того работящая, что я так и прозвала ее «работящей Софи», и она «с утра до ночи все скребла пол, стоя на коленях, и всегда была веселая — улыбка прямо не сходила у нее с черного лица. И вот раз я говорю Софи:
— Слушайте, Софи, голубушка, выгребайте золу в какой-нибудь определенный день, ваксу держите в нижнем дворике, не приглаживайте себе волос донышком кастрюли, не возитесь с нагаром на свечах, и можно сказать наверное, что грязи на вас не будет.
И все-таки грязь была, и непременно на носу, а нос у нее был вздернутый, широкий на конце и как будто хвастался этим, так что один солидный джентльмен и прекрасный жилец (с подачей первого завтрака и недельной платой, но немножко раздражительный и требовавший себе гостиную, когда она была ему нужна), — так вот, он сделал мне замечание:
— Миссис Лиррипер, я допускаю, что чернокожий — тоже человек, но лишь в том случае, если он черен от природы.
Ну, тогда я поставила бедную Софи на другую работу и строго-настрого запретила ей отворять парадную дверь, когда постучат, и бегать на звонки, но она, к сожалению, была такая работящая, что, как только зазвонит звонок, ничем ее не удержишь: так и летит на кухонную лестницу. Я, бывало, вразумляю ее:
— Ах, Софи, Софи, ну скажите, ради всего святого, откуда это у вас?
А бедная эта, несчастная работящая девушка, увидевши, что я так расстроена, зальется, бывало, слезами и говорит:
— Я съела уж очень много ваксы, когда была маленькая, сударыня, потому что за мной совсем не было присмотра, и, должно быть, вакса теперь выходит наружу.
Ну, значит, вакса все и выходила наружу, а так как я больше ни в чем не могла упрекнуть бедняжку, я и говорю ей:
— Софи, подумайте серьезно, — хотите, я вам помогу уехать в Новый Южный Уэльс[2], — ведь там этого, может, и не заметят.
И я ни разу не пожалела истраченных денег: они пошли на пользу, потому что Софи по дороге вышла замуж за корабельного кока (а он был мулат), и хорошо сделала, ибо потом жила счастливо, и, насколько я знаю, в среде новых поселенцев никто не обращал на нее внимания до самого ее смертного часа.
Каким образом мисс Уозенхем (что живет вниз по нашей улице, на той стороне) совместила со своим достоинством порядочной леди (а она вовсе не порядочная) то, что она сманила от меня Мэри-Энн Перкинсоп, ей самой лучше знать, а что до меня, я не знаю и не желаю знать, как составляются мнения о любом предмете в меблированных комнатах Уозенхем. Но Мэри-Энн Перкинсоп, хотя я хорошо обращалась с нею, а она нехорошо поступила со мной, стоила на вес золота — в таком страхе умела она держать жильцов, хоть и не отпугивала их: ведь жильцы гораздо реже звонили Мэри-Энн, чем любой другой служанке или хозяйке, — а это большая победа, особенно когда ты косоглаза и худа, как скелет, — но эта девица действовала на жильцов своей твердостью, а все оттого, что отец ее разорился на торговле свининой.
Вид у Мэри-Энн был всегда такой приличный, а нрав до того суровый, что она укротила самого придирчивого джентльмена, с каким мне когда-либо приходилось иметь дело (вообразите, он каждое утро взвешивал на весах щепотки чаю и куски сахару, которые ему подавали), и он стал совсем кротким, — что твой ягненок, — однако впоследствии до меня дошло, что мисс Уозенхем, проходя по улице и увидев, как Мэри-Энн несет домой молоко от молочного торговца, который вечно любезничал и пересмеивался (за что я его, впрочем, не осуждаю) с каждой девушкой на улице, но при виде Мэри-Энн застывал и стоял столбом — ни дать ни взять монумент на Чаринг-Кросс[3], — так вот, мисс Уозенхем, увидев Мэри-Энн, поняла, какая она находка для меблированных комнат, и дошла до того, что посулила ей на четыре фунта в год больше, чем платила я, и в результате Мэри-Энн, хотя мы с ней не сказали друг другу ни одного худого слова, говорит мне: «Если вы можете найти себе служанку, миссис Лиррипер, ровно через месяц, то сделайте одолжение, а я уже нашла себе место», — что меня очень оскорбило, да так я ей и сказала, а она еще больше оскорбила меня, намекнув, что, поскольку ее отец разорился на торговле свининой, она вправе поступать подобным образом.
Уверяю вас, душенька, ужасно трудно бывает разобраться, какого сорта девушки лучше, потому что если они проворные, так от звонков сбиваются с ног, а если неповоротливые, вы сами страдаете от жалоб на них; если глаза у них сверкают, им объясняются в любви, а если они одеваются по моде, значит, обязательно примеряют шляпки жилиц; если они музыкальны, попробуйте помешать им слушать духовые оркестры и шарманки, и что бы ни было у них в голове, все равно головы их непременно будут высовываться в окна. А потом: то что в девушках нравится джентльменам, то не нравится дамам, а это грозит неприятностями для всех, да еще возьмите характеры, хотя такие характеры, как у Кэролайн Мекси, надеюсь, не часто встречаются.
Красивая она была, черноглазая девушка, эта Кэролайн, и хорошо сложена, но зато и поплатилась же я за нее, когда она вышла из себя и развернулась во всю ширь, хотя это произошло исключительно из-за молодоженов, которые приехали смотреть Лондон и поселились на втором этаже, причем новобрачная была очень уж высокомерна и, как говорили, красота Кэролайн пришлась ей не по нутру, потому что сама она красотой не отличалась, но так или иначе она изводила Кэролайн самым бессовестным образом. И вот как-то раз днем Кэролайн врывается в кухню — щеки у нее разгорелись, глаза горят — и говорит мне: «Миссис Лиррипер, эта женщина на втором этаже оскорбила меня так, что я не могу этого вынести!» — а я говорю: «Кэролайн, сдержите свой характер», — а Кэролайн мне на это с ужасным смехом: «Сдержать свой характер? Вы правы, миссис Лиррипер, так я и сделаю… К черту ее! — взорвалась вдруг Кэролайн (когда она это сказала, вы смогли бы одним ударом птичьего перышка вогнать меня в землю до самого ее центра). — Покажу я ей свой характер!»
И тут, душенька, Кэролайн как тряхнет головой! Волосы у нее рассыпались, она взвизгнула и помчалась наверх, а я бегу за ней так быстро, как только несут меня мои дрожащие ноги, но не успела я войти в комнату, как вижу, что скатерть и розовый с белым сервиз уже сдернуты с грохотом на пол, а молодожены повалились навзничь в камин, и на джентльмене каминные щипцы, совок для угля и блюдо с огурцами, — счастье еще, что дело было летом.
— Кэролайн, успокойтесь! — говорю я.
Но она проносится мимо, срывает с меня чепчик и раздирает его зубами, а потом кидается на новобрачную, рвет на ней все платье на ленточки, хватает ее за уши и стукает затылком об ковер, а та вопит истошным голосом: «Режут!» — а полиция уже бежит по улице, а у Уозенхемши окна распахнуты настежь (вообразите, что я почувствовала, когда узнала об этом!), и мисс Уозенхем кричит с балкона, проливая крокодиловы слезы:
— Это все миссис Лиррипер — видать, обобрала жильца до нитки… до того довела, что с ума спятил… ее зарежут… так я и знала… Полиция!.. Спасите!..
И вот, душенька, являются четыре полисмена, а Кэролайн стоит за шифоньеркой и атакует их кочергой, а когда ее разоружили, пускает в ход кулаки, что твой боксер — вверх-вниз, вверх-вниз, — просто ужас! Но когда ее одолели, я не могла стерпеть, чтобы с бедняжкой обращались так грубо и дергали ее за волосы, и я сказала полисменам:
— Господа полисмены, прошу вас не забывать, что она женщина, так же как и ваши матери, сестры и возлюбленные, и да благословит господь и вас и их!
И вот она уже сидит на полу, прислонившись к стене, в наручниках и еле переводя дух, а полисмены остывают, и куртки у них все изодраны, а мне она только всего и сказала: «Миссис Лиррипер, мне очень жаль, что я задела вас, потому что вы добрая старушка, прямо мать родная», — и тут я подумала: а ведь мне и в самом деле часто хотелось быть матерью, однако что творилось бы у меня в душе, будь я матерью этой девушки! И вот, знаете ли, в полицейском участке обнаружилось, что она и раньше проделывала такие штуки, и она забрала свои платья, и ее посадили в тюрьму, а когда срок ее кончился и она должна была выйти на волю, я в тот вечер побежала к тюремным воротам с куском студня в своей корзиночке, чтобы немножко подкрепить бедняжку и помочь ей снова выйти на люди, и там встретилась с одной очень приличной на вид матерью, ожидавшей своего сына, который попался из-за дурной компании, и такой упрямый этот сын: даже башмаки у него были не зашнурованы. Ну вот, выходит Кэролайн, а я и говорю ей: «Кэролайн, пойдемте-ка со мной, сядем вон там у стены, в уголке, и вы покушайте немножко, чего я вам принесла, — это вам пойдет на пользу», — а она бросается мне на шею и говорит, рыдая: «Ах, почему вы не были матерью, когда есть на свете такие матери, что хуже некуда! — говорит, а через полминуты уже смеется и говорит: — Неужто я и вправду разорвала в клочья ваш чепчик?» А когда я сказала ей: «Конечно, разорвали, Кэролайн», — она опять рассмеялась и, погладив меня по щеке, возразила: «Так зачем же вы носите такие смешные старые чепчики, милая моя старушка? Не будь ваш старый чепчик таким смешным, я, пожалуй, не стала бы его рвать даже в тот день!»
Ну и девушка! А насчет того, как она собирается жить дальше, от нее нельзя было добиться ни слова, — только и говорила: «Э, проживу, с голода не помру!» — да так мы и расстались, и она была очень благодарна — руки мне целовала, — и с тех пор я ее не видела и ничего о ней не слышала, вот разве только в одном я твердо уверена: тот новомодный чепчик в клеенчатой корзинке, который мне принесли как-то раз в субботу вечером неизвестно от кого (а принес его пренахальный маленький сорванец, который наследил грязными башмаками на чистых ступеньках и все свистел и вроде как играл на арфе, водя палочкой для обруча по железной ограде нижнего дворика), — так вот, я твердо уверена, что этот самый чепчик прислала мне Кэролайн.
Нет слов, душенька, чтобы рассказать вам, в каких только гнусностях тебя не подозревают, когда сдаешь меблированные комнаты, но я никогда не опускалась до того, чтобы иметь запасные ключи от комнат — один у меня, другой у жильца, — и не хочется думать такое даже про мисс Уозенхем (что живет вниз по нашей улице, на той стороне), напротив, я искренне надеюсь, что она на это не способна, однако деньги, бесспорно, нельзя добыть из ничего и нет оснований полагать, что Бредшоу ради ее прекрасных глаз поместил в своем справочнике объявление, хотя оно и все в пятнах. Ужас как обидно, когда жильцы так твердо убеждены, что ты стремишься их надуть, хотя им и в голову не приходит, что это они стараются надуть тебя, но, как говорит мне майор Джекмен: «Я знаю свет, миссис Лиррипер, и знаю, что это свойство присуще всем обитателям земного шара», — и вообще майор не раз меня успокаивал, потому что он человек умный и много чего повидал на своем веку.
Подумать только — кажется, будто все это было вчера, а ведь уже тринадцать лет прошло с тех пор, как сижу я однажды вечером, в августе, у открытого окна диванной с видом на улицу (в диванной тогда никто не жил), надела очки и читаю вчерашнюю газету (а глаза мои, надо вам сказать, плохо разбирают печатное, но все-таки уж и то хорошо, что на дальнее расстояние я дальнозорка) — и вдруг слышу, как некий джентльмен, торопливо перейдя на нашу сторону, шагает в страшной ярости вверх по улице и говорит сам с собой, ругательски ругая и проклиная кого-то.
— Черт побери! — кричит он во всю глотку, сжимая — в руках палку. — Я пойду к миссис Лиррипер! Где тут дом миссис Лиррипер?
Но вот, оглянувшись кругом и увидев меня, он срывает шляпу с головы и машет этой шляпой мне, точно я — сама королева, а потом говорит:
— Извините меня за вторжение, мадам, но прошу вас, мадам, не можете ли вы сообщить мне номер того дома на этой улице, где проживает известная и весьма уважаемая леди по фамилии Лиррипер?
Я слегка смутилась, хотя, признаюсь, была польщена, сняла очки, поклонилась и ответила:
— Сэр, миссис Лиррипер к вашим услугам.
— Поразительно! — говорит он. — Тысяча извинений! Мадам, разрешите мне попросить вас оказать любезность и велеть одному из ваших слуг открыть дверь джентльмену по фамилии Джекмен, который ищет квартиру.
Я в жизни не слышала такой фамилии, но более учтивого джентльмена, наверное, никогда не встречу — ведь вот что он мне сказал:
— Мадам, я потрясен тем, что вы сами открываете дверь столь недостойному человеку, как Джемми Джекмен. После вас, мадам. Я никогда не прохожу впереди дамы.
Потом он входит в диванную, принюхивается и говорит:
— Ха! Вот это диванная! Без затхлых буфетов, — однако диванная, и углем в ней не воняет.
Надо вам сказать, душенька, что некоторые злые языки раззвонили по всему околотку будто у меня все пропахло углем, а это, по мнению жильцов, недостаток, если их не разуверить, поэтому я сказала майору кротко, но с твердостью, что он, очевидно, имеет в виду улицы Эрендел, Сэррей или Хоуард, но никак не Норфолк.
— Мадам, — говорит он, — я имею в виду меблированные комнаты Уозенхем, что вниз по вашей улице, на той стороне… мадам, вы понятия не имеете, что такое меблированные комнаты Уозенхем… мадам, это громадный мешок из-под угля, а у мисс Уозенхем принципы и манеры грузчика женского пола… мадам, по тем выражениям, в каких она говорила о вас, я понял, что она не умеет оценить по достоинству леди, а по тому, как она вела себя со мной, я понял, что она не умеет оценить по достоинству джентльмена… мадам, моя фамилия Джекмен, а если вам понадобятся какие-либо сведения, помимо тех, которые я вам сообщил, обратитесь в Английский банк — быть может, он вам известен!
Так вот и поселился майор в диванной, и с того дня и до нынешнего он был неизменно самым любезным из жильцов и аккуратным во всех отношениях, если не считать одного недостатка, о котором мне не к чему упоминать, но это я ему прощаю за то, что он мой защитник, всегда охотно заполняет бумаги для налоговых ведомостей и списков присяжных заседателей, а как-то раз схватил за шиворот молодого человека, уносившего из гостиной часы под полой своего пальто, а в другой раз, забравшись на крышу и стоя на парапете, собственноручно затушил огонь одеялами, — это когда загорелась сажа в кухонном дымоходе, — так что мне не пришлось платить за пожарную машину, а после пошел по вызову в суд и произнес весьма красноречивую речь перед судьями, выступив против приходского совета, и вообще он настоящий джентльмен, хоть и горяч.
Дом номер восемьдесят первый, Норфолк-стрит, Стрэнд, как раз посредине между Сити и Сент-Джеймским нарком, в пяти минутах ходьбы от главнейших увеселительных мест, — вот мой адрес. Этот дом я снимаю уже много лет — можете навести справки в приходских налоговых книгах, — и не плохо бы домовладельцу помнить об этом не хуже меня, да нет, как бы не так — он и полфунта краски не выдаст, даже ради спасения своей жизни; одной-единственной черепицы для починки крыши и то у него не выпросишь, душенька, хоть стой перед ним на коленях.
Вы, душенька, не видели в «Железнодорожном справочнике» Бредшоу объявления насчет дома номер восемьдесят один, Норфолк-стрит, Стрэнд, да, с божьей помощью, никогда и не увидите. Есть, правда, люди, которые считают возможным так унижать свое имя и даже заходят столь далеко, что помещают там изображение своего дома, ничуть не похожее, с какими-то пятнами вместо окон и каретой, запряженной четверней, у подъезда, но что к лицу меблированным комнатам Уозенхем — вниз по нашей улице, на той стороне, — то не к лицу мне, потому что у мисс Уозенхем свое мнение, а у меня свое, хотя, когда дело доходит до систематического сбивания цен — а это можно доказать под присягой на суде — и говорят, что «если, мол, миссис Лиррипер берет восемнадцать шиллингов в неделю, так я буду брать пятнадцать шиллингов и шесть пенсов», — тут уж получается сделка между вами и вашей совестью (если, конечно, допустить для красного словца, что ваша фамилия Уозенхем, хотя я отлично знаю, что это совсем не так, иначе вы очень упали бы в моем мнении); а что касается свежего воздуха в спальнях и ночного швейцара, который-де безотлучно дежурит, то чем меньше об этом говорить, тем лучше, потому что воздух у нее в спальнях дрянной, а швейцар тоже дрянь.
Вот уже сорок лет миновало, как мы с моим бедным Лиррипером венчались в церкви святого Клементия-Датчанина, где у меня теперь есть свое место на удобной скамье и своя собственная подушечка для коленопреклонений, и я там сижу в благородной компании, предпочтительно на вечерней службе, когда церковь не так набита народом.
Мой бедный Лиррипер был красавец мужчина, глаза у него блестели, а голос был такой мягкий, — ни дать ни взять музыкальный инструмент из меда и стали, — но он всегда жил на широкую ногу, потому, видите ли, что работал по коммивояжерской части, — ездил по торговым делам, а на этой дорожке, по его словам, жарко приходится, словно в печке, и он, бедный мой Лиррипер, часто говаривал: «Это сухая дорожка, милая Эмма) вот и заливаешь пыль то одним стаканчиком, то другим, и так целый день напролет, да еще полночи в придачу, а это меня изнуряет, Эмма!» Ну и кончилось это тем, что он вылетел в трубу, да, пожалуй, пролетел бы и через заставу (когда понесла эта его ужасная лошадь, которая ни минуты не могла постоять спокойно), но, на беду, уже стемнело, а ворота были заперты, вот колеса-то и застряли, и мой бедный Лиррипер с тележкой разлетелись на кусочки, и тут-то им и конец пришел. Он был красавец мужчина, веселый и добродушный, и будь в то время уже изобретена фотография, она никогда не передала бы вам мягкости его голоса, да и вообще я считаю, что фотографическим карточкам, как правило, не хватает мягкости: вечно у вас на этих карточках рябое лицо — точь-в-точь вспаханное поле.
Когда мой бедный Лиррипер приказал долго жить и его похоронили близ Хэтфилдской церкви в Хэртфорд-шире (хоть это и не его родина, но он любил гостиницу «Герб Солсбери», где мы остановились в день нашей свадьбы и до того счастливо провели две недели, что счастливей и быть не может), — так вот, когда моего бедного Лиррипера похоронили, я обошла всех его кредиторов и говорю им:
— Джентльмены, мне доподлинно известно, что я не отвечаю за долги своего покойного супруга, но я хочу их заплатить, потому что я его законная жена и мне дорого его доброе имя. Я хочу завести свое дело, джентльмены, — сдавать меблированные комнаты, — и если дело пойдет, каждый фартинг из взятых в долг моим покойным супругом будет уплачен вот этой моей правой рукой в память той любви, которую я питала к покойнику.
Много на это ушло времени, но все же я так и сделала, и тот серебряный молочник и, между нами говоря, также кровать с матрацем, что в моей комнате наверху (а потому наверху, что непременно исчезла бы, как только я вывесила объявление о сдаче комнат), так вот, и то и другое мне презентовали джентльмены, да еще выгравировали на молочнике надпись: «Миссис Лиррипер в знак уважения и признательности за ее благородное поведение», и это до того меня тронуло, что я была совсем расстроена, пока мистер Бетли, который в то время занимал диванную и любил пошутить, не сказал мне:
— Развеселитесь, миссис Лиррипер, вообразите, что были ваши крестины, а эти джентльмены — ваши крестные отцы и матери, и подарили вам это на зубок.
Ну вот, это меня успокоило, и я не стыжусь вам признаться, душенька, что положила я тогда один сандвич и бутылочку хереса в корзинку и на империале дилижанса поехала на Хэтфилдское кладбище, а там поцеловала свою руку, потом опустила ее с какой-то гордой и все более нежной любовью на мужнину могилу, в густую траву, — а трава была зеленая-зеленая и волновалась, — только надо вам сказать, мне так долго пришлось восстанавливать его доброе имя, что за это время мое обручальное кольцо сильно стерлось и стало совсем тоненьким.
Я теперь старуха, и красота моя увяла, а ведь эта я, душенька, вон там, над жаровней для нагреванья тарелок, и говорят, была похожа в те времена, когда за миниатюру на слоновой кости платили по две гинеи, а уж как там выйдет — хорошо ли, плохо ли, — дело случая, почему и приходилось вывешивать портреты не на видное место, а то гости, бывало, краснеют и смущаются, так как большей частью не могут отгадать, чей там портрет, и говорят, что это не твой, а еще чей-нибудь, а тут еще жил у меня один человек, который ухлопал свои денежки на хмель, так вот является он как-то утром передать мне квартирную плату и свое почтение — он жил на третьем этаже — и пытается снять мой портрет с крючка и положить его к себе в жилетный карман — можете вы себе это представить, душенька? — во имя той Л.,…, говорит, которую он питает к оригиналу… но только в его голосе никакой мягкости не было, и я ему не позволила взять миниатюру, однако о его мнении вы можете судить по его словам, обращенным к ней: «Молви мне слово, Эмма!» — сказал он, и хоть это и не очень разумные слова, но все-таки — дань сходству, да я и сама думаю, что портрет был похож на меня, когда я была молодая и носила корсеты такого фасона.
Но я собиралась порассказать вам о меблированных комнатах, и, конечно, мне ли не знать про них, если этим делом я занималась так долго: ведь своего бедного Лиррипера я потеряла уже на втором году замужества и вскоре завела дело в Излингтоне[1], а впоследствии переселилась сюда, и вот выходит, что за плечами у меня два меблированных дома, да тридцать восемь лет хлопот и забот, да кое-какие убытки, а опыта хоть отбавляй.
Девушки-горничные — самый тяжкий крест, не считая обзаведения, и они изводят вас хуже, чем люди, которых я прозвала «бродячими христианами», хотя почему эти люди слоняются по белу свету, выискивая объявления о сдаче комнат, а потом входят, осматривают помещение, торгуются (хотя им вовсе не нужно никаких комнат, у них и в мыслях не было снимать комнаты, потому что квартира у них уже есть), — так вот, почему они так поступают, это для меня загадка, и я буду очень благодарна, когда мне ее разгадают, если только это чудом произойдет когда-нибудь. Диву даешься, как это люди с подобными привычками могут жить так долго и процветать, но, должно быть, это все-таки полезно для здоровья — ведь они целыми днями стучатся в двери, ходят из дома в дом, вверх-вниз по лестницам, а уж до чего они придирчивы и дотошны, прямо удивительно; вот, скажем, смотрят они на свои часы и говорят:
— Будьте добры, оставьте за мной эти комнаты до послезавтра, до одиннадцати часов двадцати минут утра, но имейте в виду, что мой знакомый, приезжающий из провинции, обязательно требует, чтобы в комнатке над лестницей стояла маленькая железная кровать.
Ну, знаете ли, душенька, когда я была новичком в этом деле, я, бывало, прежде чем обещать, думала да раздумывала, забивала себе голову всякими вычислениями и совсем расстраивалась от разочарований, когда все это оказывалось обманом, но теперь я отвечаю: «Конечно, обязательно», — а сама отлично понимаю, что это опять «бродячий христианин» и больше я о нем в жизни не услышу, хотя, по правде сказать, я теперь знаю в лицо большинство «бродячих христиан» не хуже, чем они знают меня, потому что каждый такой субъект, шатающийся по Лондону с этой целью, имеет обыкновение заходить раза по два в год, и прямо замечательно, что у них это в роду, и дети, когда вырастают, занимаются тем же, но будь это иначе, все равно, стоит мне только услышать «про „знакомого, приезжающего из провинции“ — а это верный признак, — как я уже киваю головой и говорю сама себе: „Ну, ты, милейший, — бродячий христианин“; однако правда ли, что все они (как я слышала) люди с ограниченными средствами, но со склонностью к постоянной службе и частой перемене местожительства, — этого я, право, уж не решусь вам сказать.
Девушки-горничные, как я начала было говорить, — одна из наших главных и постоянных бед (вроде зубов, от которых корчишься, когда они впервые у тебя появляются, и которые уже не перестают тебя мучить, начиная с того времени, как прорезываются, и до тех пор, как их выдергиваешь, хотя расставаться с ними не хочется, — уж очень жалко, — но все равно всем нам приходится подвергаться этому и вставлять искусственные), — так вот, если достанешь себе работящую девушку, девять шансов против одного, что она будет ходить замарашкой, а жильцам, разумеется, неприятно, когда приличных гостей впускает девица с черным мазком на носу или грязным пятном на лбу. Ума не приложу, где они только измазываются, как, например, было с одной девушкой, самой работящей из всех, что когда-либо нанимались в прислуги, чуть не умирая с голоду, а ведь она, бедняжка, была до того работящая, что я так и прозвала ее «работящей Софи», и она «с утра до ночи все скребла пол, стоя на коленях, и всегда была веселая — улыбка прямо не сходила у нее с черного лица. И вот раз я говорю Софи:
— Слушайте, Софи, голубушка, выгребайте золу в какой-нибудь определенный день, ваксу держите в нижнем дворике, не приглаживайте себе волос донышком кастрюли, не возитесь с нагаром на свечах, и можно сказать наверное, что грязи на вас не будет.
И все-таки грязь была, и непременно на носу, а нос у нее был вздернутый, широкий на конце и как будто хвастался этим, так что один солидный джентльмен и прекрасный жилец (с подачей первого завтрака и недельной платой, но немножко раздражительный и требовавший себе гостиную, когда она была ему нужна), — так вот, он сделал мне замечание:
— Миссис Лиррипер, я допускаю, что чернокожий — тоже человек, но лишь в том случае, если он черен от природы.
Ну, тогда я поставила бедную Софи на другую работу и строго-настрого запретила ей отворять парадную дверь, когда постучат, и бегать на звонки, но она, к сожалению, была такая работящая, что, как только зазвонит звонок, ничем ее не удержишь: так и летит на кухонную лестницу. Я, бывало, вразумляю ее:
— Ах, Софи, Софи, ну скажите, ради всего святого, откуда это у вас?
А бедная эта, несчастная работящая девушка, увидевши, что я так расстроена, зальется, бывало, слезами и говорит:
— Я съела уж очень много ваксы, когда была маленькая, сударыня, потому что за мной совсем не было присмотра, и, должно быть, вакса теперь выходит наружу.
Ну, значит, вакса все и выходила наружу, а так как я больше ни в чем не могла упрекнуть бедняжку, я и говорю ей:
— Софи, подумайте серьезно, — хотите, я вам помогу уехать в Новый Южный Уэльс[2], — ведь там этого, может, и не заметят.
И я ни разу не пожалела истраченных денег: они пошли на пользу, потому что Софи по дороге вышла замуж за корабельного кока (а он был мулат), и хорошо сделала, ибо потом жила счастливо, и, насколько я знаю, в среде новых поселенцев никто не обращал на нее внимания до самого ее смертного часа.
Каким образом мисс Уозенхем (что живет вниз по нашей улице, на той стороне) совместила со своим достоинством порядочной леди (а она вовсе не порядочная) то, что она сманила от меня Мэри-Энн Перкинсоп, ей самой лучше знать, а что до меня, я не знаю и не желаю знать, как составляются мнения о любом предмете в меблированных комнатах Уозенхем. Но Мэри-Энн Перкинсоп, хотя я хорошо обращалась с нею, а она нехорошо поступила со мной, стоила на вес золота — в таком страхе умела она держать жильцов, хоть и не отпугивала их: ведь жильцы гораздо реже звонили Мэри-Энн, чем любой другой служанке или хозяйке, — а это большая победа, особенно когда ты косоглаза и худа, как скелет, — но эта девица действовала на жильцов своей твердостью, а все оттого, что отец ее разорился на торговле свининой.
Вид у Мэри-Энн был всегда такой приличный, а нрав до того суровый, что она укротила самого придирчивого джентльмена, с каким мне когда-либо приходилось иметь дело (вообразите, он каждое утро взвешивал на весах щепотки чаю и куски сахару, которые ему подавали), и он стал совсем кротким, — что твой ягненок, — однако впоследствии до меня дошло, что мисс Уозенхем, проходя по улице и увидев, как Мэри-Энн несет домой молоко от молочного торговца, который вечно любезничал и пересмеивался (за что я его, впрочем, не осуждаю) с каждой девушкой на улице, но при виде Мэри-Энн застывал и стоял столбом — ни дать ни взять монумент на Чаринг-Кросс[3], — так вот, мисс Уозенхем, увидев Мэри-Энн, поняла, какая она находка для меблированных комнат, и дошла до того, что посулила ей на четыре фунта в год больше, чем платила я, и в результате Мэри-Энн, хотя мы с ней не сказали друг другу ни одного худого слова, говорит мне: «Если вы можете найти себе служанку, миссис Лиррипер, ровно через месяц, то сделайте одолжение, а я уже нашла себе место», — что меня очень оскорбило, да так я ей и сказала, а она еще больше оскорбила меня, намекнув, что, поскольку ее отец разорился на торговле свининой, она вправе поступать подобным образом.
Уверяю вас, душенька, ужасно трудно бывает разобраться, какого сорта девушки лучше, потому что если они проворные, так от звонков сбиваются с ног, а если неповоротливые, вы сами страдаете от жалоб на них; если глаза у них сверкают, им объясняются в любви, а если они одеваются по моде, значит, обязательно примеряют шляпки жилиц; если они музыкальны, попробуйте помешать им слушать духовые оркестры и шарманки, и что бы ни было у них в голове, все равно головы их непременно будут высовываться в окна. А потом: то что в девушках нравится джентльменам, то не нравится дамам, а это грозит неприятностями для всех, да еще возьмите характеры, хотя такие характеры, как у Кэролайн Мекси, надеюсь, не часто встречаются.
Красивая она была, черноглазая девушка, эта Кэролайн, и хорошо сложена, но зато и поплатилась же я за нее, когда она вышла из себя и развернулась во всю ширь, хотя это произошло исключительно из-за молодоженов, которые приехали смотреть Лондон и поселились на втором этаже, причем новобрачная была очень уж высокомерна и, как говорили, красота Кэролайн пришлась ей не по нутру, потому что сама она красотой не отличалась, но так или иначе она изводила Кэролайн самым бессовестным образом. И вот как-то раз днем Кэролайн врывается в кухню — щеки у нее разгорелись, глаза горят — и говорит мне: «Миссис Лиррипер, эта женщина на втором этаже оскорбила меня так, что я не могу этого вынести!» — а я говорю: «Кэролайн, сдержите свой характер», — а Кэролайн мне на это с ужасным смехом: «Сдержать свой характер? Вы правы, миссис Лиррипер, так я и сделаю… К черту ее! — взорвалась вдруг Кэролайн (когда она это сказала, вы смогли бы одним ударом птичьего перышка вогнать меня в землю до самого ее центра). — Покажу я ей свой характер!»
И тут, душенька, Кэролайн как тряхнет головой! Волосы у нее рассыпались, она взвизгнула и помчалась наверх, а я бегу за ней так быстро, как только несут меня мои дрожащие ноги, но не успела я войти в комнату, как вижу, что скатерть и розовый с белым сервиз уже сдернуты с грохотом на пол, а молодожены повалились навзничь в камин, и на джентльмене каминные щипцы, совок для угля и блюдо с огурцами, — счастье еще, что дело было летом.
— Кэролайн, успокойтесь! — говорю я.
Но она проносится мимо, срывает с меня чепчик и раздирает его зубами, а потом кидается на новобрачную, рвет на ней все платье на ленточки, хватает ее за уши и стукает затылком об ковер, а та вопит истошным голосом: «Режут!» — а полиция уже бежит по улице, а у Уозенхемши окна распахнуты настежь (вообразите, что я почувствовала, когда узнала об этом!), и мисс Уозенхем кричит с балкона, проливая крокодиловы слезы:
— Это все миссис Лиррипер — видать, обобрала жильца до нитки… до того довела, что с ума спятил… ее зарежут… так я и знала… Полиция!.. Спасите!..
И вот, душенька, являются четыре полисмена, а Кэролайн стоит за шифоньеркой и атакует их кочергой, а когда ее разоружили, пускает в ход кулаки, что твой боксер — вверх-вниз, вверх-вниз, — просто ужас! Но когда ее одолели, я не могла стерпеть, чтобы с бедняжкой обращались так грубо и дергали ее за волосы, и я сказала полисменам:
— Господа полисмены, прошу вас не забывать, что она женщина, так же как и ваши матери, сестры и возлюбленные, и да благословит господь и вас и их!
И вот она уже сидит на полу, прислонившись к стене, в наручниках и еле переводя дух, а полисмены остывают, и куртки у них все изодраны, а мне она только всего и сказала: «Миссис Лиррипер, мне очень жаль, что я задела вас, потому что вы добрая старушка, прямо мать родная», — и тут я подумала: а ведь мне и в самом деле часто хотелось быть матерью, однако что творилось бы у меня в душе, будь я матерью этой девушки! И вот, знаете ли, в полицейском участке обнаружилось, что она и раньше проделывала такие штуки, и она забрала свои платья, и ее посадили в тюрьму, а когда срок ее кончился и она должна была выйти на волю, я в тот вечер побежала к тюремным воротам с куском студня в своей корзиночке, чтобы немножко подкрепить бедняжку и помочь ей снова выйти на люди, и там встретилась с одной очень приличной на вид матерью, ожидавшей своего сына, который попался из-за дурной компании, и такой упрямый этот сын: даже башмаки у него были не зашнурованы. Ну вот, выходит Кэролайн, а я и говорю ей: «Кэролайн, пойдемте-ка со мной, сядем вон там у стены, в уголке, и вы покушайте немножко, чего я вам принесла, — это вам пойдет на пользу», — а она бросается мне на шею и говорит, рыдая: «Ах, почему вы не были матерью, когда есть на свете такие матери, что хуже некуда! — говорит, а через полминуты уже смеется и говорит: — Неужто я и вправду разорвала в клочья ваш чепчик?» А когда я сказала ей: «Конечно, разорвали, Кэролайн», — она опять рассмеялась и, погладив меня по щеке, возразила: «Так зачем же вы носите такие смешные старые чепчики, милая моя старушка? Не будь ваш старый чепчик таким смешным, я, пожалуй, не стала бы его рвать даже в тот день!»
Ну и девушка! А насчет того, как она собирается жить дальше, от нее нельзя было добиться ни слова, — только и говорила: «Э, проживу, с голода не помру!» — да так мы и расстались, и она была очень благодарна — руки мне целовала, — и с тех пор я ее не видела и ничего о ней не слышала, вот разве только в одном я твердо уверена: тот новомодный чепчик в клеенчатой корзинке, который мне принесли как-то раз в субботу вечером неизвестно от кого (а принес его пренахальный маленький сорванец, который наследил грязными башмаками на чистых ступеньках и все свистел и вроде как играл на арфе, водя палочкой для обруча по железной ограде нижнего дворика), — так вот, я твердо уверена, что этот самый чепчик прислала мне Кэролайн.
Нет слов, душенька, чтобы рассказать вам, в каких только гнусностях тебя не подозревают, когда сдаешь меблированные комнаты, но я никогда не опускалась до того, чтобы иметь запасные ключи от комнат — один у меня, другой у жильца, — и не хочется думать такое даже про мисс Уозенхем (что живет вниз по нашей улице, на той стороне), напротив, я искренне надеюсь, что она на это не способна, однако деньги, бесспорно, нельзя добыть из ничего и нет оснований полагать, что Бредшоу ради ее прекрасных глаз поместил в своем справочнике объявление, хотя оно и все в пятнах. Ужас как обидно, когда жильцы так твердо убеждены, что ты стремишься их надуть, хотя им и в голову не приходит, что это они стараются надуть тебя, но, как говорит мне майор Джекмен: «Я знаю свет, миссис Лиррипер, и знаю, что это свойство присуще всем обитателям земного шара», — и вообще майор не раз меня успокаивал, потому что он человек умный и много чего повидал на своем веку.
Подумать только — кажется, будто все это было вчера, а ведь уже тринадцать лет прошло с тех пор, как сижу я однажды вечером, в августе, у открытого окна диванной с видом на улицу (в диванной тогда никто не жил), надела очки и читаю вчерашнюю газету (а глаза мои, надо вам сказать, плохо разбирают печатное, но все-таки уж и то хорошо, что на дальнее расстояние я дальнозорка) — и вдруг слышу, как некий джентльмен, торопливо перейдя на нашу сторону, шагает в страшной ярости вверх по улице и говорит сам с собой, ругательски ругая и проклиная кого-то.
— Черт побери! — кричит он во всю глотку, сжимая — в руках палку. — Я пойду к миссис Лиррипер! Где тут дом миссис Лиррипер?
Но вот, оглянувшись кругом и увидев меня, он срывает шляпу с головы и машет этой шляпой мне, точно я — сама королева, а потом говорит:
— Извините меня за вторжение, мадам, но прошу вас, мадам, не можете ли вы сообщить мне номер того дома на этой улице, где проживает известная и весьма уважаемая леди по фамилии Лиррипер?
Я слегка смутилась, хотя, признаюсь, была польщена, сняла очки, поклонилась и ответила:
— Сэр, миссис Лиррипер к вашим услугам.
— Поразительно! — говорит он. — Тысяча извинений! Мадам, разрешите мне попросить вас оказать любезность и велеть одному из ваших слуг открыть дверь джентльмену по фамилии Джекмен, который ищет квартиру.
Я в жизни не слышала такой фамилии, но более учтивого джентльмена, наверное, никогда не встречу — ведь вот что он мне сказал:
— Мадам, я потрясен тем, что вы сами открываете дверь столь недостойному человеку, как Джемми Джекмен. После вас, мадам. Я никогда не прохожу впереди дамы.
Потом он входит в диванную, принюхивается и говорит:
— Ха! Вот это диванная! Без затхлых буфетов, — однако диванная, и углем в ней не воняет.
Надо вам сказать, душенька, что некоторые злые языки раззвонили по всему околотку будто у меня все пропахло углем, а это, по мнению жильцов, недостаток, если их не разуверить, поэтому я сказала майору кротко, но с твердостью, что он, очевидно, имеет в виду улицы Эрендел, Сэррей или Хоуард, но никак не Норфолк.
— Мадам, — говорит он, — я имею в виду меблированные комнаты Уозенхем, что вниз по вашей улице, на той стороне… мадам, вы понятия не имеете, что такое меблированные комнаты Уозенхем… мадам, это громадный мешок из-под угля, а у мисс Уозенхем принципы и манеры грузчика женского пола… мадам, по тем выражениям, в каких она говорила о вас, я понял, что она не умеет оценить по достоинству леди, а по тому, как она вела себя со мной, я понял, что она не умеет оценить по достоинству джентльмена… мадам, моя фамилия Джекмен, а если вам понадобятся какие-либо сведения, помимо тех, которые я вам сообщил, обратитесь в Английский банк — быть может, он вам известен!
Так вот и поселился майор в диванной, и с того дня и до нынешнего он был неизменно самым любезным из жильцов и аккуратным во всех отношениях, если не считать одного недостатка, о котором мне не к чему упоминать, но это я ему прощаю за то, что он мой защитник, всегда охотно заполняет бумаги для налоговых ведомостей и списков присяжных заседателей, а как-то раз схватил за шиворот молодого человека, уносившего из гостиной часы под полой своего пальто, а в другой раз, забравшись на крышу и стоя на парапете, собственноручно затушил огонь одеялами, — это когда загорелась сажа в кухонном дымоходе, — так что мне не пришлось платить за пожарную машину, а после пошел по вызову в суд и произнес весьма красноречивую речь перед судьями, выступив против приходского совета, и вообще он настоящий джентльмен, хоть и горяч.