Страница:
Снаружи послышалась веселая музыка, громкие голоса и смех. Толпа молодежи ворвалась в дом; тут были Мэй Филдинг и множество хорошеньких девушек. Крошка была красивей всех и такая же молоденькая, как любая из них. Они пришли, чтобы позвать ее с собой. Они собирались на танцы. А чьи ножки, как не ее, были рождены именно для танцев? Но Крошка засмеялась, покачала головой и с таким ликующим вызовом показала на свою стряпню, варившуюся на огне, и на стол, накрытый к обеду, что стала еще милее прежнего. И вот она весело распрощалась с ними, кивая своим незадачливым кавалерам, одному за другим, по мере того как они уходили, но кивая с таким шутливым равнодушием, что одного этого было бы довольно, чтобы они немедленно пошли топиться, если только они были влюблены в нее; а так оно, наверное, и было в той или иной степени, – ведь никто не мог устоять против нее. Однако равнодушие было не в ее характере. О нет! Вскоре к дверям подошел некий возчик, и – милая! – с какой же радостью она его встретила!
И опять все феи разом кинулись к Джону и, пристально глядя на него, как будто спросили: «Неужели это жена, которая тебя покинула?»
Тень упала на зеркало или картину – называйте это как хотите. Огромная тень незнакомца в том виде, в каком он впервые стоял под их кровом, и она закрыла поверхность этого зеркала или картины, затмив все остальное. Но шустрые феи, усердные, как пчелки, так старались, что стерли эту тень, и поверхность снова стала чистой. И Крошка появилась опять, все такая же ясная и красивая.
Она качала в колыбели своего малыша и тихо пела ему, положив головку на плечо двойника того задумавшегося человека, близ которого стоял волшебный сверчок.
Ночь – я хочу сказать, настоящая ночь, не та, что протекала по часам фей, – теперь кончалась, и когда возчик мысленно увидел жену у колыбели ребенка, луна вырвалась из-за облаков и ярко засияла в небе. Быть может, какой-то тихий, мягкий свет засиял и в душе Джона: теперь он уже более спокойно мог думать о том, что произошло.
Тень незнакомца по временам падала на зеркало – огромная и отчетливая, – но она была уже не такой темной, как раньше. Всякий раз, как она возникала, феи издавали горестный стон и, с непостижимой быстротой двигая ручками и ножками, соскребали ее прочь. А всякий раз, как они добирались до Крошки и снова показывали ее Джону, ясную и красивую, они громко ликовали.
Они всегда показывали ее красивой и ясной, потому что они были духами семейного очага, которых всякая ложь убивает, и раз они могли знать только правду, то чем же была для них Крошка, как не тем деятельным, сияющим, милым маленьким созданием, которое было светом и солнцем в доме возчика?!
Феи пришли в необычайное волнение, когда показали, как она с малышом на руках болтает в кучке благоразумных старух матерей, делая вид, будто сама она необычайно почтенная и семейственная женщина, и как она, степенно, сдержанно, по-старушечьи опираясь на руку мужа, старается (она, такой еще не распустившийся цветок!) убедить их, что она отреклась от всех мирских радостей, а быть матерью для нее не ново; но в то же мгновение феи показали, как она смеется над возчиком за то, что он такой неловкий, как поправляет воротник его рубашки, чтобы придать мужу нарядный вид, и весело порхает по этой самой комнате, уча его танцевать!
Но когда феи показали ему Крошку вместе со слепой девушкой, они повернулись и уставились на него во все глаза, – ибо если Крошка вносила бодрость и оживление всюду, где ни появлялась, то в доме Калеба Пламмера эти ее качества, можно сказать, вырастали в целую гору и переливались через край. Любовь слепой девушки к Крошке, ее вера в подругу, ее признательность; милое старание Крошки уклониться от выражений благодарности; искусные уловки, с помощью которых она заполняла каждую минуту своего пребывания у Берты каким-нибудь полезным занятием по хозяйству, и трудилась изо всех сил, делая вид, будто отдыхает; ее щедрые запасы неизменных лакомств в виде паштета из телятины с ветчиной и пива в бутылках; ее сияющее личико, когда, дойдя до двери, она оглядывалась, чтобы бросить на друзей последний прощальный взгляд; ее удивительное уменье казаться неотъемлемой принадлежностью мастерской игрушек, так что вся она, начиная с аккуратной ножки и до самой маковки, представлялась здесь чем-то необходимым, без чего нельзя обойтись, – все это приводило фей в восторг и внушало им любовь к Крошке. А один раз они все вместе с мольбой взглянули на возчика и, в то время как некоторые из них прятались в платье Крошки и ласкали ее, как будто проговорили: «Неужели это жена, обманувшая твое доверие?»
Не раз, не два и не три за время этой долгой ночи, проведенной Джоном в размышлениях, феи показывали ему, как Крошка сидит на своей любимой скамеечке, поникнув головой, сжав руками лоб, окутанная распустившимися волосами. Такою он видел ее в последний раз. А когда они заметили, как она печальна, они даже не повернулись, чтобы взглянуть на возчика, а столпившись вокруг нее, утешали ее, целовали и торопились выразить ей свое сочувствие и любовь, а о нем позабыли окончательно.
Так прошла ночь. Луна закатилась; звезды побледнели, настал холодный рассвет; взошло солнце. Возчик все еще сидел, задумавшись, у очага. Он просидел здесь, опустив голову на руки, всю ночь. И всю ночь верный сверчок стрекотал за очагом. Всю ночь Джон прислушивался к его голоску. Всю ночь домашние феи хлопотали вокруг него. Всю ночь она, Крошка, нежная и непорочная, являлась в зеркале, кроме тех мгновений, когда на него падала некая тень.
Джон встал, когда уже совсем рассвело, умылся и оделся. Сегодня он не мог бы спокойно заниматься своей обычной работой – у него на это не хватило бы духу, – но это не имело значения, потому что сегодня был день свадьбы Теклтона, и возчик заранее нашел себе заместителя. Он собирался пойти вместе с Крошкой в церковь на венчание. Но теперь об этом не могло быть и речи. Сегодня исполнилась годовщина их свадьбы. Не думал он, что такой год может так кончиться!
Возчик ожидал, что Теклтон заявится к нему спозаранку, и не ошибся. Он всего лишь несколько минут ходил взад и вперед мимо дверей своего дома, как вдруг увидел, что фабрикант игрушек едет по дороге в карете. Когда карета подъехала, Джон заметил, что Теклтон принарядился к свадьбе и украсил голову своей лошади цветами и бантами.
Конь больше смахивал на жениха, чем сам Теклтон, чей полузакрытый глаз казался еще более неприятно выразительным, чем когда-либо. Но возчик не обратил на это особого внимания. Мысли его были заняты другим.
– Джон Пирибингл! – сказал Теклтон с соболезнующим видом. – Как вы себя чувствуете сегодня утром, друг мой?
– Я плохо провел ночь, мистер Теклтон, – ответил возчик, качая головой, – потому что в мыслях у меня расстройство. Но теперь это прошло! Можете вы уделить мне с полчаса, чтобы нам поговорить наедине?
– Для этого я и приехал, – сказал Теклтон, вылезая из экипажа. – Не беспокойтесь о лошади. Обмотайте вожжи вокруг столба, дайте ей клочок сена, и она будет стоять спокойно.
Возчик принес сена из конюшни, бросил его лошади и вместе с Теклтоном направился к дому.
– Вы венчаетесь не раньше полудня, – проговорил возчик, – так, кажется?
– Да, – ответил Теклтон. – Времени хватит. Времени хватит.
Они вошли в кухню и увидели, что Тилли Слоубой стучит в дверь незнакомца, до которой было лишь несколько шагов. Один ее очень красный глаз (Тилли плакала всю ночь напролет, потому что плакала ее хозяйка) приник к замочной скважине, а сама она стучала изо всех сил, и вид у нее был испуганный.
– Позвольте вам доложить, никто не отвечает, – сказала Тилли, оглядываясь кругом. – Только бы никто не взял да не помер, позвольте вам доложить!
Мисс Слоубой подчеркнула это человеколюбивое пожелание новыми разнообразными стуками и пинками в дверь, но они ни к чему не привели.
– Может быть, мне войти? – сказал Теклтон. – Тут что-то странное.
Возчик, отвернувшись от двери, сделал ему знак, чтобы он вошел, если хочет.
Итак, Теклтон пришел на помощь Тилли Слоубой. Он тоже принялся стучать и колотить ногой в дверь и тоже не добился никакого ответа. Но он догадался повернуть ручку двери и, когда дверь легко открылась, просунул голову в комнату, оглядел ее, вошел и тотчас выбежал вон.
– Джон Пирибингл, – шепнул Теклтон на ухо возчику, – надеюсь, ночью не произошло ничего… никаких безрассудств?
Возчик быстро обернулся к нему.
– Дело в том, что его нет, – сказал Теклтон, – а окно открыто! Правда, я не заметил никаких следов… но окно почти на одном уровне с садом… и я побаиваюсь, не было ли здесь драки. А?
Он почти совсем зажмурил свой выразительный глаз и очень сурово смотрел на возчика. И глаз его, и лицо, и все тело резко перекосились. Казалось, он хотел вывинтить правду из собеседника.
– Успокойтесь, – сказал возчик. – Вчера вечером он вошел в эту комнату, не обиженный мною ни словом, ни делом, и с тех пор никто в нее не входил. Он ушел по доброй воле. Я с радостью убежал бы отсюда и всю жизнь ходил бы из дома в дом, прося милостыни, если бы только мог изменить этим прошлое и сделать так, чтобы он никогда к нам не являлся. Но он пришел и ушел. А у меня с ним покончено навсегда.
– Вот как! Мне кажется, он отделался довольно легко, – сказал Теклтон, усаживаясь в кресло.
Возчик не заметил его насмешки. Он тоже сел и на минуту прикрыл лицо рукой, прежде чем заговорить.
– Вчера вечером, – проговорил он, наконец, – вы показали мне мою жену, жену, которую я люблю, когда она тайно…
– И с нежностью, – ввернул Теклтон.
– …встретилась с этим человеком наедине и помогла ему изменить его наружность. Хуже этого зрелища для меня быть не могло. И уж кому-кому, а вам я ни за что на свете не позволил бы показывать все это мне, если бы знал, что увижу.
– Признаюсь, у меня всегда были подозрения, – сказал Теклтон, – потому-то меня здесь и недолюбливали.
– Но так как именно вы показали мне это, – продолжал возчик, не обращая на него внимания, – и так как вы видели ее, мою жену, жену, которую я люблю, – и голос, и взгляд, и руки его стали тверже, когда он повторял эти слова, видимо исполняя какое-то обдуманное решение, – так как вы видели ее в такой порочащей обстановке, справедливо и нужно, чтобы вы взглянули на все это моими глазами и узнали, что делается у меня на сердце и какого я об этом мнения. Потому что я решился, – сказал возчик, пристально глядя на собеседника, – и теперь ничто не может изменить мое решение.
Теклтон пробормотал несколько общих одобрительных фраз насчет необходимости того или иного возмездия, однако вид собеседника внушал ему большой страх. Как ни прост, как ни грубоват был возчик, в наружности его было что-то достойное и благородное, а это бывает только в тех случаях, когда и душа человека возвышенная и честная.
– Я человек простой, неотесанный, – продолжал возчик, – и никаких заслуг не имею. Я человек не большого ума, как вам отлично известно. Я человек не молодой. Я люблю свою маленькую Крошку потому, что знал ее еще ребенком и видел, как она росла в родительском доме; люблю потому, что знаю, какая она хорошая; потому, что многие годы она была мне дороже жизни. Немало найдется мужчин, с которыми мне не сравниться, но я думаю, что никто из них не мог бы так любить мою маленькую Крошку, как люблю ее я!
Он умолк и некоторое время постукивал ногой по полу, потом продолжал:
– Я часто думал, что хоть я и недостаточно хорош для нее, но буду ей добрым мужем, потому что знаю ей цену, быть может, лучше других; так вот я сам себя уговорил и начал подумывать, что, пожалуй, нам можно будет пожениться. И, наконец, так и вышло, и мы действительно поженились!
– Ха! – произнес Теклтон, многозначительно качнув головой.
– В себе самом я разбирался; я знал, что во мне происходит, знал, как крепко я ее люблю и как счастлив я буду с нею, – продолжал возчик, – но я недостаточно, – и теперь я это понимаю, – недостаточно думал о ней.
– Ну, конечно! – сказал Теклтон. – Взбалмошность, легкомыслие, непостоянство, страсть вызывать всеобщее восхищение! Не подумали! Вы все это упустили из виду! Ха!
– Не перебивайте, пока вы меня не поймете, – довольно сурово проговорил возчик, – а вам до этого еще далеко. Если вчера я одним ударом свалил бы с ног человека, посмевшего произнести хоть слово против нее, то сегодня я растоптал бы его, как червяка, будь он даже моим родным братом!
Фабрикант игрушек, пораженный, смотрел на него. Джон продолжал более мягким тоном.
– Подумал ли я о том, – говорил возчик, – что оторвал ее – такую молодую и красивую – от ее сверстниц и подруг, от общества, украшением которого она была, в котором она сияла, как самая яркая звездочка, и запер ее в своем унылом доме, где ей день за днем пришлось скучать со мной? Подумал ли я о том, как мало я подходил к ее веселости, бойкости и как тоскливо было женщине такого живого нрава жить с таким человеком, как я, вечно занятым своей работой? Подумал ли я о том, что моя любовь к ней вовсе не заслуга и не мое преимущество перед другими, – ведь всякий, кто ее знает, не может не любить ее? Ни разу не подумал! Я воспользовался тем, что она во всем умеет находить радость и ниоткуда не ждет плохого, и женился на ней. Лучше бы этого не случилось! Для нее, не для меня.
Фабрикант игрушек смотрел на него не мигая. Даже полузакрытый глаз его теперь открылся.
– Благослови ее небо, – сказал возчик, – за то, что она так весело, так усердно старалась, чтобы я не заметил всего этого! И да простит мне небо, что я, тугодум, сам не догадался об этом раньше. Бедное дитя! Бедная Крошка! И я не догадывался ни о чем, хотя видел в ее глазах слезы, когда при ней говорили о таких браках, как наш! Ведь я сотни раз видел, что тайна готова сорваться с ее дрожащих губ, но до вчерашнего вечера ни о чем не подозревал! Бедная девочка! И я мог надеяться, что она полюбит меня! Я мог поверить, что она любит!
– Она выставляла напоказ свою любовь к вам, – сказал Теклтон. – Она так подчеркивала ее, что, сказать правду, это-то и начало возбуждать во мне подозрение.
И тут он заговорил о превосходстве Мэй Филдинг, которая, уж конечно, никогда не выставляла напоказ своей любви к нему, Теклтону.
– Она старалась, – продолжал бедный возчик, волнуясь больше прежнего, – я только теперь начинаю понимать, как усердно она старалась быть мне послушной и доброй женой, какой хорошей она была, как много она сделала, какое у нее мужественное и сильное сердце, и пусть об этом свидетельствует счастье, которое я испытал в этом доме! Это будет меня хоть как-то утешать и поддерживать, когда я останусь здесь один.
– Один? – сказал Теклтон. – Вот как! Значит, вы хотите что-то предпринять в связи с этим?
– Я хочу, – ответил возчик, – отнестись к ней с величайшей добротой и по мере сил загладить свою вину перед нею. Я могу избавить ее от каждодневных мучений неравного брака и стараний скрыть эти мученья. Она будет свободна – настолько, насколько я могу освободить ее.
– Загладить вину… перед ней! – воскликнул Теклтон, крутя и дергая свои огромные уши. – Тут что-то не так. Вы, конечно, не то хотели сказать.
Возчик схватил фабриканта игрушек за воротник и потряс его, как тростинку.
– Слушайте! – сказал он. – И постарайтесь правильно услышать. Слушайте меня. Понятно я говорю?
– Да уж куда понятнее, – ответил Теклтон.
– И говорю именно то, что хочу сказать?
– Да уж, видать, то самое.
– Я всю ночь сидел здесь у очага… всю ночь! – воскликнул возчик. – На том самом месте, где она часто сидела рядом со мной, обратив ко мне свое милое личико. Я вспомнил всю ее жизнь, день за днем. Я представил себе мысленно ее милый образ во все часы этой жизни. И, клянусь душой, она невинна, – если только есть на свете Высший суд, чтобы отличить невинного от виновного!
Верный сверчок за очагом! Преданные домашние феи!
– Гнев и недоверие покинули меня, – продолжал возчик, – и осталось только мое горе. В недобрый час какой то прежний поклонник, который был ей больше по душе и по годам, чем я, какой-то человек, которому она отказала из-за меня, возможно, против своей воли, теперь вернулся. В недобрый час она была застигнута врасплох, не успела подумать о том, что делает, и, став его сообщницей, скрыла его обман от всех. Вчера вечером она встретилась с ним, пришла на свидание, и мы с вами это видели. Она поступила нехорошо. Но во всем остальном она невинна, если только есть правда на земле!
– Если вы такого мнения… – начал Теклтон.
– Значит, пусть она уйдет! – продолжал возчик. – Пусть уйдет и унесет с собой мои благословения за те многие счастливые часы, которые подарила мне, и мое прощение за ту муку, которую она мне причинила. Пусть уйдет и вновь обретет тот душевный покой, которого я ей желаю! Меня она не возненавидит! Она будет лучше ценить меня, когда я перестану быть ей помехой и когда цепь, которой я опутал ее, перестанет ее тяготить. Сегодня годовщина того дня, когда я увез ее из родного дома, так мало думая о ее благе. Сегодня она вернется домой, и я больше не буду ее тревожить. Родители ее нынче приедут сюда – мы собирались провести этот день вместе, – и они отвезут ее домой. Там ли она будет жить или где-нибудь еще, все равно я в ней уверен. Она покинет меня беспорочной и такой, конечно, проживет всю жизнь. Если же я умру – а я, возможно, умру, когда она будет еще молодая, потому что за эти несколько часов я пал духом, – она узнает, что я вспоминал и любил ее до своего смертного часа! Вот к чему приведет то, что вы показали мне. Теперь с этим покончено!
– О нет, Джон, не покончено! Не говори, что покончено! Еще не совсем. Я слышала твои благородные слова. Я не могла уйти украдкой, притвориться, будто не узнала того, за что я тебе так глубоко благодарна. Не говори, что с этим покончено, пока часы не пробьют снова!
Она вошла в комнату вскоре после прихода Теклтона и все время стояла здесь. На Теклтона она не взглянула, но от мужа не отрывала глаз. Однако она держалась вдали от него, насколько возможно дальше, и хотя говорила со страстной искренностью, но даже в эту минуту не подошла к нему ближе. Как не похоже это было на нее, прежнюю!
– Никакая рука не смастерит таких часов, что могли бы снова пробить для меня час, ушедший в прошлое, – сказал возчик со слабой улыбкой, – но пусть будет так, дорогая, если ты этого хочешь. Часы пробьют скоро. А что я говорю, это неважно. Для тебя я готов и на более трудное дело.
– Так! – буркнул Теклтон. – Ну, а мне придется уйти, потому что, когда часы начнут бить, мне пора будет ехать в церковь. Всего доброго, Джон Пирибингл. Скорблю о том, что лишаюсь удовольствия видеть вас у себя. Скорблю об этой утрате и о том, чем она вызвана!
– Я говорил понятно? – спросил возчик, провожая его до дверей!
– Вполне!
– И вы запомните то, что я вам сказал?
– Ну, если вы принуждаете меня высказаться, – проговорил Теклтон, сперва, осторожности ради, забравшись в свой экипаж, – признаюсь, что все это было очень неожиданно, и я вряд ли это позабуду.
– Тем лучше для нас обоих, – сказал возчик. – Прощайте. Желаю вам счастья!
– Хотел бы и я пожелать того же самого вам, – отозвался Теклтон, – но не могу. Поэтому ограничусь тем, что только поблагодарю вас. Между нами (я, кажется, уже говорил вам об этом, я не думаю, чтобы мой брак был менее счастливым, оттого, что Мэй до свадьбы не слишком мне льстила и не выставляла напоказ своих чувств. Прощайте! Подумайте о себе!
Возчик стоял и смотрел ему вслед, пока Теклтон не отъехал так далеко, что стал казаться совсем ничтожным – меньше цветов и бантов на своей лошади, а тогда Джон глубоко вздохнул и принялся ходить взад и вперед под ближними вязами, словно не находя себе места: ему не хотелось возвращаться в дом до тех пор, пока часы не начнут бить.
Маленькая жена его, оставшись одна, горько плакала; но по временам удерживалась от слез и, вытирая глаза, восклицала – какой у нее добрый, какой хороший муж! А раз или два она даже рассмеялась, да так радостно, торжествующе и непоследовательно (ведь плакала она не переставая), что Тилли пришла в ужас.
– О-у, пожалуйста, перестаньте! – хныкала Тилли. – И так уж хватает всего – впору уморить и похоронить младенчика, позвольте вам доложить!
– Ты будешь иногда приносить его сюда к отцу, Тилли, когда я уже не смогу больше оставаться здесь и перееду к родителям? – спросила ее хозяйка, вытирая глаза.
– О-у, пожалуйста, перестаньте! – вскричала Тилли, откидывая назад голову и испуская громкий вопль; в этот миг она была необыкновенно похожа на Боксера. – О-у, пожалуйста, не надо! О-у, что это со всеми сделалось и что все сделали со всеми, отчего все сделались такими несчастными! О-у-у-у!
Тут мягкосердечная Слоубой разразилась жестоким воплем, особенно громогласным, потому что она так долго сдерживалась; и она непременно разбудила бы малыша и напугала бы его так, что с ним, наверное, случилось бы серьезное недомогание (скорей всего, родимчик), если бы не увидела вдруг Калеба Пламмера, который входил в комнату под руку с дочерью. Это напомнило Тилли о том, что надо вести себя прилично, и она несколько мгновений стояла как вкопанная, широко разинув рот и не издавая ни звука, а потом, ринувшись к кроватке, на которой спал малыш, принялась отплясывать какой-то дикий танец, вроде пляски святого Витта, одновременно тыкаясь лицом и головой в постель и, по-видимому, получая большое облегчение от этих необыкновенных движений.
– Мэри! – проговорила Берта. – Ты не на свадьбе?
– Я говорил ей, что вас там не будет, сударыня, – прошептал Калеб. – Я кое-что слышал вчера вечером. Но, дорогая моя, – продолжал маленький человек, с нежностью беря ее за обе руки, – мне все равно, что они говорят. Я им не верю. Я недорого стою, но скорее дал бы разорвать себя на куски, чем поверил бы хоть одному слову против вас!
Он обнял ее и прижал к себе, как ребенок прижимает куклу.
– Берта не могла усидеть дома нынче утром, – сказал Калеб. – Я знаю, она боялась услышать колокольный звон в, не доверяя себе, не хотела оставаться так близко от них в день их свадьбы. Поэтому мы встали рано и пошли к вам.
Я думал о том, что я натворил, – продолжал Калеб после короткой паузы, – и ругательски ругал себя за то, что причинил ей такое горе, а теперь прямо не знаю, как быть и что делать. И я решил, что лучше мне сказать ей всю правду, только вы, сударыня, побудьте уж в это время со мною. Побудете? – спросил он, весь дрожа. – Не знаю, как это на нее подействует; не знаю, что она обо мне подумает; не знаю, станет ли она после этого любить своего бедного отца. Но для нее будет лучше, если она узнает правду, а я, что ж, я получу по заслугам!
– Мэри, – промолвила Берта, – где твоя рука? Ах, вот она, вот она! – Девушка с улыбкой прижала к губам руку Крошки и прилегла к ее плечу. – Вчера вечером я слышала, как они тихонько говорили между собой и за что-то осуждали тебя. Они были неправы.
Жена возчика молчала. За нее ответил Калеб.
– Они были неправы, – сказал он.
– Я это знала! – торжествующе воскликнула Берта. – Так я им и сказала. Я и слышать об этом не хотела. Как можно осуждать ее! – Берта сжала руки Крошки и коснулась нежной щекой ее лица. – Нет! Я не настолько слепа.
Отец подошел к ней, а Крошка, держа ее за руку, стояла с другой стороны.
– Я всех вас знаю, – сказала Берта, – и лучше, чем вы думаете. Но никого не знаю так хорошо, как ее. Даже тебя, отец. Из всех моих близких нет ни одного и вполовину такого верного и честного человека, как она. Если бы я сейчас прозрела, я нашла бы тебя в целой толпе, хотя бы ты не промолвила ни слова! Сестра моя!
– Берта, дорогая! – сказал Калеб. – У меня кое-что лежит на душе, и я хотел бы тебе об этом сказать, пока мы здесь одни. Выслушай меня, пожалуйста! Мне нужно признаться тебе кое в чем, милая.
– Признаться, отец?
– Я обманул тебя и сам совсем запутался, дитя мое, – сказал Калеб, и расстроенное лицо его приняло покаянное выражение. – Я погрешил против истины, жалея тебя, и поступил жестоко.
Она повернула к нему изумленное лицо и повторила:
– Жестоко?
– Он осуждает себя слишком строго, Берта, – промолвила Крошка. – Ты сейчас сама это скажешь. Ты первая скажешь ему это.
– Он… был жесток ко мне! – воскликнула Берта с недоверчивой улыбкой.
– Невольно, дитя мое! – сказал Калеб. – Но я был жесток, хотя сам не подозревал об этом до вчерашнего дня. Милая моя слепая дочка, выслушай и прости меня! Мир, в котором ты живешь, сердце мое, не такой, каким я его описывал. Глаза, которым ты доверялась, обманули тебя.
По-прежнему обратив к нему изумленное лицо, девушка отступила назад и крепче прижалась к подруге.
– Жизнь у тебя трудная, бедняжка, – продолжал Калеб, – а мне хотелось облегчить ее. Когда я рассказывал себе о разных предметах и характере людей, я описывал их неправильно, я изменял их и часто выдумывал то, чего на самом деле не было, чтобы ты была счастлива. Я многое скрывал от тебя, я часто обманывал тебя – да простит мне бог! – и окружал тебя выдумками.
– Но живые люди не выдумки! – торопливо проговорила она, бледнея и еще дальше отступая от него. – Ты не можешь их изменить!
– Я это делал, Берта, – покаянным голосом промолвил Калеб. – Есть один человек, которого ты знаешь, милочка моя…
– Ах, отец! Зачем ты говоришь, что я знаю? – ответила она с горьким упреком. – Кого и что я знаю! – Ведь у меня нет поводыря! Я слепа и так несчастна!
И опять все феи разом кинулись к Джону и, пристально глядя на него, как будто спросили: «Неужели это жена, которая тебя покинула?»
Тень упала на зеркало или картину – называйте это как хотите. Огромная тень незнакомца в том виде, в каком он впервые стоял под их кровом, и она закрыла поверхность этого зеркала или картины, затмив все остальное. Но шустрые феи, усердные, как пчелки, так старались, что стерли эту тень, и поверхность снова стала чистой. И Крошка появилась опять, все такая же ясная и красивая.
Она качала в колыбели своего малыша и тихо пела ему, положив головку на плечо двойника того задумавшегося человека, близ которого стоял волшебный сверчок.
Ночь – я хочу сказать, настоящая ночь, не та, что протекала по часам фей, – теперь кончалась, и когда возчик мысленно увидел жену у колыбели ребенка, луна вырвалась из-за облаков и ярко засияла в небе. Быть может, какой-то тихий, мягкий свет засиял и в душе Джона: теперь он уже более спокойно мог думать о том, что произошло.
Тень незнакомца по временам падала на зеркало – огромная и отчетливая, – но она была уже не такой темной, как раньше. Всякий раз, как она возникала, феи издавали горестный стон и, с непостижимой быстротой двигая ручками и ножками, соскребали ее прочь. А всякий раз, как они добирались до Крошки и снова показывали ее Джону, ясную и красивую, они громко ликовали.
Они всегда показывали ее красивой и ясной, потому что они были духами семейного очага, которых всякая ложь убивает, и раз они могли знать только правду, то чем же была для них Крошка, как не тем деятельным, сияющим, милым маленьким созданием, которое было светом и солнцем в доме возчика?!
Феи пришли в необычайное волнение, когда показали, как она с малышом на руках болтает в кучке благоразумных старух матерей, делая вид, будто сама она необычайно почтенная и семейственная женщина, и как она, степенно, сдержанно, по-старушечьи опираясь на руку мужа, старается (она, такой еще не распустившийся цветок!) убедить их, что она отреклась от всех мирских радостей, а быть матерью для нее не ново; но в то же мгновение феи показали, как она смеется над возчиком за то, что он такой неловкий, как поправляет воротник его рубашки, чтобы придать мужу нарядный вид, и весело порхает по этой самой комнате, уча его танцевать!
Но когда феи показали ему Крошку вместе со слепой девушкой, они повернулись и уставились на него во все глаза, – ибо если Крошка вносила бодрость и оживление всюду, где ни появлялась, то в доме Калеба Пламмера эти ее качества, можно сказать, вырастали в целую гору и переливались через край. Любовь слепой девушки к Крошке, ее вера в подругу, ее признательность; милое старание Крошки уклониться от выражений благодарности; искусные уловки, с помощью которых она заполняла каждую минуту своего пребывания у Берты каким-нибудь полезным занятием по хозяйству, и трудилась изо всех сил, делая вид, будто отдыхает; ее щедрые запасы неизменных лакомств в виде паштета из телятины с ветчиной и пива в бутылках; ее сияющее личико, когда, дойдя до двери, она оглядывалась, чтобы бросить на друзей последний прощальный взгляд; ее удивительное уменье казаться неотъемлемой принадлежностью мастерской игрушек, так что вся она, начиная с аккуратной ножки и до самой маковки, представлялась здесь чем-то необходимым, без чего нельзя обойтись, – все это приводило фей в восторг и внушало им любовь к Крошке. А один раз они все вместе с мольбой взглянули на возчика и, в то время как некоторые из них прятались в платье Крошки и ласкали ее, как будто проговорили: «Неужели это жена, обманувшая твое доверие?»
Не раз, не два и не три за время этой долгой ночи, проведенной Джоном в размышлениях, феи показывали ему, как Крошка сидит на своей любимой скамеечке, поникнув головой, сжав руками лоб, окутанная распустившимися волосами. Такою он видел ее в последний раз. А когда они заметили, как она печальна, они даже не повернулись, чтобы взглянуть на возчика, а столпившись вокруг нее, утешали ее, целовали и торопились выразить ей свое сочувствие и любовь, а о нем позабыли окончательно.
Так прошла ночь. Луна закатилась; звезды побледнели, настал холодный рассвет; взошло солнце. Возчик все еще сидел, задумавшись, у очага. Он просидел здесь, опустив голову на руки, всю ночь. И всю ночь верный сверчок стрекотал за очагом. Всю ночь Джон прислушивался к его голоску. Всю ночь домашние феи хлопотали вокруг него. Всю ночь она, Крошка, нежная и непорочная, являлась в зеркале, кроме тех мгновений, когда на него падала некая тень.
Джон встал, когда уже совсем рассвело, умылся и оделся. Сегодня он не мог бы спокойно заниматься своей обычной работой – у него на это не хватило бы духу, – но это не имело значения, потому что сегодня был день свадьбы Теклтона, и возчик заранее нашел себе заместителя. Он собирался пойти вместе с Крошкой в церковь на венчание. Но теперь об этом не могло быть и речи. Сегодня исполнилась годовщина их свадьбы. Не думал он, что такой год может так кончиться!
Возчик ожидал, что Теклтон заявится к нему спозаранку, и не ошибся. Он всего лишь несколько минут ходил взад и вперед мимо дверей своего дома, как вдруг увидел, что фабрикант игрушек едет по дороге в карете. Когда карета подъехала, Джон заметил, что Теклтон принарядился к свадьбе и украсил голову своей лошади цветами и бантами.
Конь больше смахивал на жениха, чем сам Теклтон, чей полузакрытый глаз казался еще более неприятно выразительным, чем когда-либо. Но возчик не обратил на это особого внимания. Мысли его были заняты другим.
– Джон Пирибингл! – сказал Теклтон с соболезнующим видом. – Как вы себя чувствуете сегодня утром, друг мой?
– Я плохо провел ночь, мистер Теклтон, – ответил возчик, качая головой, – потому что в мыслях у меня расстройство. Но теперь это прошло! Можете вы уделить мне с полчаса, чтобы нам поговорить наедине?
– Для этого я и приехал, – сказал Теклтон, вылезая из экипажа. – Не беспокойтесь о лошади. Обмотайте вожжи вокруг столба, дайте ей клочок сена, и она будет стоять спокойно.
Возчик принес сена из конюшни, бросил его лошади и вместе с Теклтоном направился к дому.
– Вы венчаетесь не раньше полудня, – проговорил возчик, – так, кажется?
– Да, – ответил Теклтон. – Времени хватит. Времени хватит.
Они вошли в кухню и увидели, что Тилли Слоубой стучит в дверь незнакомца, до которой было лишь несколько шагов. Один ее очень красный глаз (Тилли плакала всю ночь напролет, потому что плакала ее хозяйка) приник к замочной скважине, а сама она стучала изо всех сил, и вид у нее был испуганный.
– Позвольте вам доложить, никто не отвечает, – сказала Тилли, оглядываясь кругом. – Только бы никто не взял да не помер, позвольте вам доложить!
Мисс Слоубой подчеркнула это человеколюбивое пожелание новыми разнообразными стуками и пинками в дверь, но они ни к чему не привели.
– Может быть, мне войти? – сказал Теклтон. – Тут что-то странное.
Возчик, отвернувшись от двери, сделал ему знак, чтобы он вошел, если хочет.
Итак, Теклтон пришел на помощь Тилли Слоубой. Он тоже принялся стучать и колотить ногой в дверь и тоже не добился никакого ответа. Но он догадался повернуть ручку двери и, когда дверь легко открылась, просунул голову в комнату, оглядел ее, вошел и тотчас выбежал вон.
– Джон Пирибингл, – шепнул Теклтон на ухо возчику, – надеюсь, ночью не произошло ничего… никаких безрассудств?
Возчик быстро обернулся к нему.
– Дело в том, что его нет, – сказал Теклтон, – а окно открыто! Правда, я не заметил никаких следов… но окно почти на одном уровне с садом… и я побаиваюсь, не было ли здесь драки. А?
Он почти совсем зажмурил свой выразительный глаз и очень сурово смотрел на возчика. И глаз его, и лицо, и все тело резко перекосились. Казалось, он хотел вывинтить правду из собеседника.
– Успокойтесь, – сказал возчик. – Вчера вечером он вошел в эту комнату, не обиженный мною ни словом, ни делом, и с тех пор никто в нее не входил. Он ушел по доброй воле. Я с радостью убежал бы отсюда и всю жизнь ходил бы из дома в дом, прося милостыни, если бы только мог изменить этим прошлое и сделать так, чтобы он никогда к нам не являлся. Но он пришел и ушел. А у меня с ним покончено навсегда.
– Вот как! Мне кажется, он отделался довольно легко, – сказал Теклтон, усаживаясь в кресло.
Возчик не заметил его насмешки. Он тоже сел и на минуту прикрыл лицо рукой, прежде чем заговорить.
– Вчера вечером, – проговорил он, наконец, – вы показали мне мою жену, жену, которую я люблю, когда она тайно…
– И с нежностью, – ввернул Теклтон.
– …встретилась с этим человеком наедине и помогла ему изменить его наружность. Хуже этого зрелища для меня быть не могло. И уж кому-кому, а вам я ни за что на свете не позволил бы показывать все это мне, если бы знал, что увижу.
– Признаюсь, у меня всегда были подозрения, – сказал Теклтон, – потому-то меня здесь и недолюбливали.
– Но так как именно вы показали мне это, – продолжал возчик, не обращая на него внимания, – и так как вы видели ее, мою жену, жену, которую я люблю, – и голос, и взгляд, и руки его стали тверже, когда он повторял эти слова, видимо исполняя какое-то обдуманное решение, – так как вы видели ее в такой порочащей обстановке, справедливо и нужно, чтобы вы взглянули на все это моими глазами и узнали, что делается у меня на сердце и какого я об этом мнения. Потому что я решился, – сказал возчик, пристально глядя на собеседника, – и теперь ничто не может изменить мое решение.
Теклтон пробормотал несколько общих одобрительных фраз насчет необходимости того или иного возмездия, однако вид собеседника внушал ему большой страх. Как ни прост, как ни грубоват был возчик, в наружности его было что-то достойное и благородное, а это бывает только в тех случаях, когда и душа человека возвышенная и честная.
– Я человек простой, неотесанный, – продолжал возчик, – и никаких заслуг не имею. Я человек не большого ума, как вам отлично известно. Я человек не молодой. Я люблю свою маленькую Крошку потому, что знал ее еще ребенком и видел, как она росла в родительском доме; люблю потому, что знаю, какая она хорошая; потому, что многие годы она была мне дороже жизни. Немало найдется мужчин, с которыми мне не сравниться, но я думаю, что никто из них не мог бы так любить мою маленькую Крошку, как люблю ее я!
Он умолк и некоторое время постукивал ногой по полу, потом продолжал:
– Я часто думал, что хоть я и недостаточно хорош для нее, но буду ей добрым мужем, потому что знаю ей цену, быть может, лучше других; так вот я сам себя уговорил и начал подумывать, что, пожалуй, нам можно будет пожениться. И, наконец, так и вышло, и мы действительно поженились!
– Ха! – произнес Теклтон, многозначительно качнув головой.
– В себе самом я разбирался; я знал, что во мне происходит, знал, как крепко я ее люблю и как счастлив я буду с нею, – продолжал возчик, – но я недостаточно, – и теперь я это понимаю, – недостаточно думал о ней.
– Ну, конечно! – сказал Теклтон. – Взбалмошность, легкомыслие, непостоянство, страсть вызывать всеобщее восхищение! Не подумали! Вы все это упустили из виду! Ха!
– Не перебивайте, пока вы меня не поймете, – довольно сурово проговорил возчик, – а вам до этого еще далеко. Если вчера я одним ударом свалил бы с ног человека, посмевшего произнести хоть слово против нее, то сегодня я растоптал бы его, как червяка, будь он даже моим родным братом!
Фабрикант игрушек, пораженный, смотрел на него. Джон продолжал более мягким тоном.
– Подумал ли я о том, – говорил возчик, – что оторвал ее – такую молодую и красивую – от ее сверстниц и подруг, от общества, украшением которого она была, в котором она сияла, как самая яркая звездочка, и запер ее в своем унылом доме, где ей день за днем пришлось скучать со мной? Подумал ли я о том, как мало я подходил к ее веселости, бойкости и как тоскливо было женщине такого живого нрава жить с таким человеком, как я, вечно занятым своей работой? Подумал ли я о том, что моя любовь к ней вовсе не заслуга и не мое преимущество перед другими, – ведь всякий, кто ее знает, не может не любить ее? Ни разу не подумал! Я воспользовался тем, что она во всем умеет находить радость и ниоткуда не ждет плохого, и женился на ней. Лучше бы этого не случилось! Для нее, не для меня.
Фабрикант игрушек смотрел на него не мигая. Даже полузакрытый глаз его теперь открылся.
– Благослови ее небо, – сказал возчик, – за то, что она так весело, так усердно старалась, чтобы я не заметил всего этого! И да простит мне небо, что я, тугодум, сам не догадался об этом раньше. Бедное дитя! Бедная Крошка! И я не догадывался ни о чем, хотя видел в ее глазах слезы, когда при ней говорили о таких браках, как наш! Ведь я сотни раз видел, что тайна готова сорваться с ее дрожащих губ, но до вчерашнего вечера ни о чем не подозревал! Бедная девочка! И я мог надеяться, что она полюбит меня! Я мог поверить, что она любит!
– Она выставляла напоказ свою любовь к вам, – сказал Теклтон. – Она так подчеркивала ее, что, сказать правду, это-то и начало возбуждать во мне подозрение.
И тут он заговорил о превосходстве Мэй Филдинг, которая, уж конечно, никогда не выставляла напоказ своей любви к нему, Теклтону.
– Она старалась, – продолжал бедный возчик, волнуясь больше прежнего, – я только теперь начинаю понимать, как усердно она старалась быть мне послушной и доброй женой, какой хорошей она была, как много она сделала, какое у нее мужественное и сильное сердце, и пусть об этом свидетельствует счастье, которое я испытал в этом доме! Это будет меня хоть как-то утешать и поддерживать, когда я останусь здесь один.
– Один? – сказал Теклтон. – Вот как! Значит, вы хотите что-то предпринять в связи с этим?
– Я хочу, – ответил возчик, – отнестись к ней с величайшей добротой и по мере сил загладить свою вину перед нею. Я могу избавить ее от каждодневных мучений неравного брака и стараний скрыть эти мученья. Она будет свободна – настолько, насколько я могу освободить ее.
– Загладить вину… перед ней! – воскликнул Теклтон, крутя и дергая свои огромные уши. – Тут что-то не так. Вы, конечно, не то хотели сказать.
Возчик схватил фабриканта игрушек за воротник и потряс его, как тростинку.
– Слушайте! – сказал он. – И постарайтесь правильно услышать. Слушайте меня. Понятно я говорю?
– Да уж куда понятнее, – ответил Теклтон.
– И говорю именно то, что хочу сказать?
– Да уж, видать, то самое.
– Я всю ночь сидел здесь у очага… всю ночь! – воскликнул возчик. – На том самом месте, где она часто сидела рядом со мной, обратив ко мне свое милое личико. Я вспомнил всю ее жизнь, день за днем. Я представил себе мысленно ее милый образ во все часы этой жизни. И, клянусь душой, она невинна, – если только есть на свете Высший суд, чтобы отличить невинного от виновного!
Верный сверчок за очагом! Преданные домашние феи!
– Гнев и недоверие покинули меня, – продолжал возчик, – и осталось только мое горе. В недобрый час какой то прежний поклонник, который был ей больше по душе и по годам, чем я, какой-то человек, которому она отказала из-за меня, возможно, против своей воли, теперь вернулся. В недобрый час она была застигнута врасплох, не успела подумать о том, что делает, и, став его сообщницей, скрыла его обман от всех. Вчера вечером она встретилась с ним, пришла на свидание, и мы с вами это видели. Она поступила нехорошо. Но во всем остальном она невинна, если только есть правда на земле!
– Если вы такого мнения… – начал Теклтон.
– Значит, пусть она уйдет! – продолжал возчик. – Пусть уйдет и унесет с собой мои благословения за те многие счастливые часы, которые подарила мне, и мое прощение за ту муку, которую она мне причинила. Пусть уйдет и вновь обретет тот душевный покой, которого я ей желаю! Меня она не возненавидит! Она будет лучше ценить меня, когда я перестану быть ей помехой и когда цепь, которой я опутал ее, перестанет ее тяготить. Сегодня годовщина того дня, когда я увез ее из родного дома, так мало думая о ее благе. Сегодня она вернется домой, и я больше не буду ее тревожить. Родители ее нынче приедут сюда – мы собирались провести этот день вместе, – и они отвезут ее домой. Там ли она будет жить или где-нибудь еще, все равно я в ней уверен. Она покинет меня беспорочной и такой, конечно, проживет всю жизнь. Если же я умру – а я, возможно, умру, когда она будет еще молодая, потому что за эти несколько часов я пал духом, – она узнает, что я вспоминал и любил ее до своего смертного часа! Вот к чему приведет то, что вы показали мне. Теперь с этим покончено!
– О нет, Джон, не покончено! Не говори, что покончено! Еще не совсем. Я слышала твои благородные слова. Я не могла уйти украдкой, притвориться, будто не узнала того, за что я тебе так глубоко благодарна. Не говори, что с этим покончено, пока часы не пробьют снова!
Она вошла в комнату вскоре после прихода Теклтона и все время стояла здесь. На Теклтона она не взглянула, но от мужа не отрывала глаз. Однако она держалась вдали от него, насколько возможно дальше, и хотя говорила со страстной искренностью, но даже в эту минуту не подошла к нему ближе. Как не похоже это было на нее, прежнюю!
– Никакая рука не смастерит таких часов, что могли бы снова пробить для меня час, ушедший в прошлое, – сказал возчик со слабой улыбкой, – но пусть будет так, дорогая, если ты этого хочешь. Часы пробьют скоро. А что я говорю, это неважно. Для тебя я готов и на более трудное дело.
– Так! – буркнул Теклтон. – Ну, а мне придется уйти, потому что, когда часы начнут бить, мне пора будет ехать в церковь. Всего доброго, Джон Пирибингл. Скорблю о том, что лишаюсь удовольствия видеть вас у себя. Скорблю об этой утрате и о том, чем она вызвана!
– Я говорил понятно? – спросил возчик, провожая его до дверей!
– Вполне!
– И вы запомните то, что я вам сказал?
– Ну, если вы принуждаете меня высказаться, – проговорил Теклтон, сперва, осторожности ради, забравшись в свой экипаж, – признаюсь, что все это было очень неожиданно, и я вряд ли это позабуду.
– Тем лучше для нас обоих, – сказал возчик. – Прощайте. Желаю вам счастья!
– Хотел бы и я пожелать того же самого вам, – отозвался Теклтон, – но не могу. Поэтому ограничусь тем, что только поблагодарю вас. Между нами (я, кажется, уже говорил вам об этом, я не думаю, чтобы мой брак был менее счастливым, оттого, что Мэй до свадьбы не слишком мне льстила и не выставляла напоказ своих чувств. Прощайте! Подумайте о себе!
Возчик стоял и смотрел ему вслед, пока Теклтон не отъехал так далеко, что стал казаться совсем ничтожным – меньше цветов и бантов на своей лошади, а тогда Джон глубоко вздохнул и принялся ходить взад и вперед под ближними вязами, словно не находя себе места: ему не хотелось возвращаться в дом до тех пор, пока часы не начнут бить.
Маленькая жена его, оставшись одна, горько плакала; но по временам удерживалась от слез и, вытирая глаза, восклицала – какой у нее добрый, какой хороший муж! А раз или два она даже рассмеялась, да так радостно, торжествующе и непоследовательно (ведь плакала она не переставая), что Тилли пришла в ужас.
– О-у, пожалуйста, перестаньте! – хныкала Тилли. – И так уж хватает всего – впору уморить и похоронить младенчика, позвольте вам доложить!
– Ты будешь иногда приносить его сюда к отцу, Тилли, когда я уже не смогу больше оставаться здесь и перееду к родителям? – спросила ее хозяйка, вытирая глаза.
– О-у, пожалуйста, перестаньте! – вскричала Тилли, откидывая назад голову и испуская громкий вопль; в этот миг она была необыкновенно похожа на Боксера. – О-у, пожалуйста, не надо! О-у, что это со всеми сделалось и что все сделали со всеми, отчего все сделались такими несчастными! О-у-у-у!
Тут мягкосердечная Слоубой разразилась жестоким воплем, особенно громогласным, потому что она так долго сдерживалась; и она непременно разбудила бы малыша и напугала бы его так, что с ним, наверное, случилось бы серьезное недомогание (скорей всего, родимчик), если бы не увидела вдруг Калеба Пламмера, который входил в комнату под руку с дочерью. Это напомнило Тилли о том, что надо вести себя прилично, и она несколько мгновений стояла как вкопанная, широко разинув рот и не издавая ни звука, а потом, ринувшись к кроватке, на которой спал малыш, принялась отплясывать какой-то дикий танец, вроде пляски святого Витта, одновременно тыкаясь лицом и головой в постель и, по-видимому, получая большое облегчение от этих необыкновенных движений.
– Мэри! – проговорила Берта. – Ты не на свадьбе?
– Я говорил ей, что вас там не будет, сударыня, – прошептал Калеб. – Я кое-что слышал вчера вечером. Но, дорогая моя, – продолжал маленький человек, с нежностью беря ее за обе руки, – мне все равно, что они говорят. Я им не верю. Я недорого стою, но скорее дал бы разорвать себя на куски, чем поверил бы хоть одному слову против вас!
Он обнял ее и прижал к себе, как ребенок прижимает куклу.
– Берта не могла усидеть дома нынче утром, – сказал Калеб. – Я знаю, она боялась услышать колокольный звон в, не доверяя себе, не хотела оставаться так близко от них в день их свадьбы. Поэтому мы встали рано и пошли к вам.
Я думал о том, что я натворил, – продолжал Калеб после короткой паузы, – и ругательски ругал себя за то, что причинил ей такое горе, а теперь прямо не знаю, как быть и что делать. И я решил, что лучше мне сказать ей всю правду, только вы, сударыня, побудьте уж в это время со мною. Побудете? – спросил он, весь дрожа. – Не знаю, как это на нее подействует; не знаю, что она обо мне подумает; не знаю, станет ли она после этого любить своего бедного отца. Но для нее будет лучше, если она узнает правду, а я, что ж, я получу по заслугам!
– Мэри, – промолвила Берта, – где твоя рука? Ах, вот она, вот она! – Девушка с улыбкой прижала к губам руку Крошки и прилегла к ее плечу. – Вчера вечером я слышала, как они тихонько говорили между собой и за что-то осуждали тебя. Они были неправы.
Жена возчика молчала. За нее ответил Калеб.
– Они были неправы, – сказал он.
– Я это знала! – торжествующе воскликнула Берта. – Так я им и сказала. Я и слышать об этом не хотела. Как можно осуждать ее! – Берта сжала руки Крошки и коснулась нежной щекой ее лица. – Нет! Я не настолько слепа.
Отец подошел к ней, а Крошка, держа ее за руку, стояла с другой стороны.
– Я всех вас знаю, – сказала Берта, – и лучше, чем вы думаете. Но никого не знаю так хорошо, как ее. Даже тебя, отец. Из всех моих близких нет ни одного и вполовину такого верного и честного человека, как она. Если бы я сейчас прозрела, я нашла бы тебя в целой толпе, хотя бы ты не промолвила ни слова! Сестра моя!
– Берта, дорогая! – сказал Калеб. – У меня кое-что лежит на душе, и я хотел бы тебе об этом сказать, пока мы здесь одни. Выслушай меня, пожалуйста! Мне нужно признаться тебе кое в чем, милая.
– Признаться, отец?
– Я обманул тебя и сам совсем запутался, дитя мое, – сказал Калеб, и расстроенное лицо его приняло покаянное выражение. – Я погрешил против истины, жалея тебя, и поступил жестоко.
Она повернула к нему изумленное лицо и повторила:
– Жестоко?
– Он осуждает себя слишком строго, Берта, – промолвила Крошка. – Ты сейчас сама это скажешь. Ты первая скажешь ему это.
– Он… был жесток ко мне! – воскликнула Берта с недоверчивой улыбкой.
– Невольно, дитя мое! – сказал Калеб. – Но я был жесток, хотя сам не подозревал об этом до вчерашнего дня. Милая моя слепая дочка, выслушай и прости меня! Мир, в котором ты живешь, сердце мое, не такой, каким я его описывал. Глаза, которым ты доверялась, обманули тебя.
По-прежнему обратив к нему изумленное лицо, девушка отступила назад и крепче прижалась к подруге.
– Жизнь у тебя трудная, бедняжка, – продолжал Калеб, – а мне хотелось облегчить ее. Когда я рассказывал себе о разных предметах и характере людей, я описывал их неправильно, я изменял их и часто выдумывал то, чего на самом деле не было, чтобы ты была счастлива. Я многое скрывал от тебя, я часто обманывал тебя – да простит мне бог! – и окружал тебя выдумками.
– Но живые люди не выдумки! – торопливо проговорила она, бледнея и еще дальше отступая от него. – Ты не можешь их изменить!
– Я это делал, Берта, – покаянным голосом промолвил Калеб. – Есть один человек, которого ты знаешь, милочка моя…
– Ах, отец! Зачем ты говоришь, что я знаю? – ответила она с горьким упреком. – Кого и что я знаю! – Ведь у меня нет поводыря! Я слепа и так несчастна!