Куда? Шаг за шагом, ниже и ниже, спускалась она к некоей цели, но так постепенно и незаметно, что ей казалось, будто она стоит на месте. Что касается мистера Хартхауса, то он не думал и не тревожился о том, куда его заносит. У него не было ни твердых намерений, ни злого умысла, ничто не нарушало его безмятежной лени. Пока еще он был заинтересован и увлечен ровно настолько, насколько это подобало такому изысканному джентльмену — быть может, даже чуть больше, чем он мог бы признать без ущерба для своей репутации. Вскоре после приезда он в самом небрежном тоне писал своему брату, достопочтенному и остроумному члену парламента, что чета Баундерби «презабавна»; потом сообщил, что фабрикантша вовсе не страшилище вроде Медузы[51], как он ожидал, а, напротив, молодая и прехорошенькая. После этого он уже ничего о них не писал, зато почти все свободное время проводил в их доме. Разъезжая по Кокстаунскому округу, он часто гостил у них, и мистер Баундерби всячески поощрял его посещения. Это было вполне в духе мистера Баундерби — хвастать перед всеми, что ему-то, разумеется, наплевать на людей высшего круга, но ежели его жене, дочери Тома Грэдграйнда, нравится их общество — пожалуйста.
   Мистер Хартхаус начал подумывать о том, какое это было бы новое ощущение, если бы лицо, которое так пленительно преображалось для щенка, вдруг преобразилось для него.
   Взгляд у него был зоркий; и отличная память — он не забыл ни слова из того, что выболтал ему Том. Все, что он узнал от брата, он вплетал в собственные наблюдения над сестрой, и она уже не казалась ему неразрешимой загадкой. Конечно, лучшие, наиболее глубокие чувства ее были недоступны его пониманию, ибо человеческие характеры подобны морям — «бездна бездну призывает»[52], — но все остальное в ней он довольно быстро прочел глазами знатока.
   Мистер Баундерби недавно приобрел усадьбу милях в пятнадцати от города, куда можно было добираться по железной дороге, которая проходила в полутора милях от нее и вела через множество виадуков по изрытой брошенными угольными копями дикой местности, где по краям скважин мигали огни и маячили черные громады буровых машин. Чем ближе к обители мистера Баундерби, тем местность становилась менее суровой, а у самой его усадьбы превращалась в мирный сельский пейзаж, белый с золотом по весне от боярышника и вереска, а все лето затененный трепещущей листвой. Эта столь живописно расположенная недвижимость досталась мистеру Баундерби по просроченной закладной одного из кокстаунских магнатов, который, вознамерившись нажить огромное состояние более коротким, чем обычно, путем, просчитался тысяч на двести фунтов. Подобные оказии подчас случались в лучших кокстаунских семействах; но эти банкроты не имели ничего общего с легкомысленным простонародьем.
   Для мистера Баундерби водвориться в этом уютном маленьком поместье и с крикливым смирением сажать в цветнике капусту было истинной отрадой. Ему безмерно нравилось жить на казарменный лад среди изящного убранства комнат, а своим происхождением он кичился даже перед картинами.
   — Представьте, сэр, — говорил он какому-нибудь гостю, — Никитс (бывший владелец) будто бы отдал семьсот фунтов за этот морской берег. Скажу вам прямо, дай бог, чтобы я за всю жизнь взглянул на него семь раз, итого по сто фунтов за взгляд. Нет, доложу я вам! Я не забыл, что я Джосайя Баундерби из Кокстауна. В молодые годы — какие у меня были картины? Да и какие могли быть, разве что я бы их украл? Портрет человека, который бреется, глядясь в начищенный сапог, наклеенный на банке с ваксой. И еще как я радовался этой самой ваксе, а пустые банки продавал по фартингу, и то за счастье почитал!
   В том же духе он обращался к мистеру Хартхаусу:
   — Хартхаус, вы привели сюда пару лошадей. Приводите еще хоть шестерку, места хватит. В конюшне можно поставить дюжину; и ежели правда, что люди говорят, то Никитс столько и держал. Целую дюжину, сэр. Мальчишкой он учился в Вестминстерской школе[53]. Да, да, в Вестминстерской школе, по королевской стипендии, а я в то время питался отбросами и спал на рынке в пустых корзинах. Ежели бы я завел дюжину лошадей — чего я никогда не сделаю, потому что мне предостаточно одной, — каково мне было бы глядеть на их просторные стойла и вспоминать, где я сам ютился когда-то! Да я бы ни за что не стерпел этого, сэр, я выгнал бы их вон. Но все на свете меняется. Вы видите эту усадьбу; вы знаете, какая она; вы не станете отрицать, что ни в нашем королевстве, ни где-либо еще — где именно, мне безразлично — не найти ничего, что могло бы сравниться с ней. И вот, посреди этого великолепия, как червяк, забравшийся в орех, расположился Джосайя Баундерби. А Никитс (так сообщил мне вчера в банке один клиент), Никитс, который в Вестминстерской школе играл в спектаклях на латинском языке, и наша высшая знать и важные сановники хлопали ему до одури, сошел с ума и в эту самую минуту сидит в Антверпене и слюни пускает, да, да, сэр! — на пятом этаже, в узком темном переулке.
   Здесь-то, в этом уединенном уголке, долгими летними днями, укрываясь от зноя под густолиственными деревьями, мистер Хартхаус и принялся испытывать лицо, столь удивившее его при первой встрече, в надежде, что когда-нибудь оно преобразится и для него.
   — Миссис Баундерби, это поистине счастливый случай, что я застаю вас одну. Я уже несколько дней ищу возможности поговорить с вами.
   Ничего случайного в этом не было, так как именно это время дня она проводила в одиночестве, и именно здесь, в своем излюбленном местечке. Она подолгу сидела в тенистой роще, на прогалине, где лежало несколько поваленных деревьев, и смотрела на опавшую прошлогоднюю листву, как дома смотрела на опадающий пепел.
   Он сел подле нее и заглянул ей в лицо.
   — Ваш брат, мой юный друг Том…
   Щеки ее порозовели, и она живо обернулась к нему. «Просто чудо, — подумал он, — как она хороша, когда ее черты вдруг проясняются!» Выражение его лица выдало эти мысли, быть может не выдавая его самого, ибо кто знает? — не подчинилось ли оно тайному приказу?
   — Простите меня. Ваша нежная забота о младшем брате так прекрасна… Ему следовало бы гордиться ею… Я знаю, что это дерзость с моей стороны, но я не могу не восхищаться.
   — У вас ведь такой пылкий нрав, — спокойно заметила она.
   — Нет, миссис Баундерби, нет. Вы знаете, что я никогда не притворяюсь. Вы знаете, что я весьма низменный образчик человеческой природы, готовый в любое время продать себя за приличную сумму и решительно не способный ни на какие идиллические чувства.
   — Я жду, — сказала она, — продолжения разговора о моем брате.
   — Вы суровы со мной, но я это заслужил. Сознаюсь, я многого не стою, но одно достоинство у меня есть — я никогда не лицемерю. Однако вы смутили меня, и я отвлекся от предмета, о котором я хотел поговорить с вами. Речь идет о вашем брате. Я принимаю в нем участие.
   — Вы способны на участие, мистер Хартхаус? — спросила она не то с сомнением, не то с радостью.
   — Если бы вы задали мне этот вопрос в день моего приезда, я ответил бы «нет». Теперь — пусть даже вы заподозрите меня в притворстве и лишите своего доверия — я вынужден сказать «да».
   Она пошевелила губами, но заговорила не сразу, словно голос не повиновался ей. Наконец она произнесла:
   — Я верю, что вы принимаете участие в моем брате, мистер Хартхаус.
   — Благодарю вас. И вы не ошиблись — я имею право на ваше доверие. Вы знаете, я не притязаю на какие-либо достоинства, но это право я заслужил. Вы так много для него сделали; вы так привязаны к нему; вся ваша жизнь, миссис Баундерби, столь пленительный пример самоотверженной заботы о нем… еще раз простите меня, я опять отвлекся от своего предмета. Я принимаю участие в вашем брате ради него самого.
   Она уже сделала было едва заметное движение, словно хотела вскочить с места и уйти. Но он успел вовремя переменить тон, и она осталась.
   — Миссис Баундерби, — продолжал он с напускной непринужденностью, давая, однако, понять, каких это стоит ему усилий, так что теперешний тон его был еще выразительней прежнего, — нет ничего предосудительного в том, если молодой человек в возрасте вашего брата проявляет легкомыслие, беспечность, мотает деньги — словом, ведет беспутную жизнь, как принято говорить. Это верно?
   — Да.
   — Разрешите мне быть откровенным. Как вы думаете, он игрок?
   — Кажется, он играет на скачках. — Так как мистер Хартхаус молчал, видимо считая ее ответ неполным, она добавила: — Я знаю, что он играет.
   — И, конечно, проигрывает?
   — Да.
   — Скачки — это всегда проигрыш. Вы мне позволите высказать предположение, что вы иногда ссужаете его деньгами для этой цели?
   До сих пор она слушала его, опустив глаза, но в ответ на последний вопрос посмотрела на него испытующе и с некоторой обидой.
   — Не сердитесь, дорогая миссис Баундерби, это не дерзость и не праздное любопытство. Я предвижу, что Том рано или поздно попадет в беду, и, умудренный собственным печальным опытом, хотел бы протянуть ему руку помощи. Угодно вам, чтобы я повторил — ради него? Нужно ли это?
   Она, видимо, силилась ответить ему, но не произнесла ни слова.
   — Если уж говорить начистоту обо всем, что мне приходит в голову, — сказал Джеймс Хартхаус, снова с нарочитым усилием переходя на более легкий тон, — я поделюсь с вами моими мыслями; я сомневаюсь, чтобы он развивался в благоприятных условиях. Сомневаюсь — простите за откровенность, — могла ли установиться хоть какая-нибудь близость между ним и его глубокоуважаемым отцом.
   — Не думаю, — сказала Луиза, вспыхнув при воспоминании о том, что она сама испытала, — чтобы это могло быть.
   — Или между ним и… я уверен, что вы не поймете меня превратно… и его достойным зятем.
   Она еще гуще покраснела, и щеки ее ярко пылали, когда она ответила тихим голосом:
   — И этого не думаю.
   — Миссис Баундерби, — помолчав, сказал Хартхаус, — не следует ли нам больше доверять друг другу? Скажите, Том занял у вас большую сумму?
   — Вы должны понять, мистер Хартхаус, — отвечала она после некоторого колебания — с самого начала разговора она была несколько смущена и растеряна, однако обычная сдержанность не покидала ее, — вы должны понять, что, если я сообщу вам то, о чем вы так настойчиво спрашиваете, я сделаю это не потому, что хочу пожаловаться или выразить сожаление. На жалобы я вообще не способна, и я ни о чем не сожалею.
   «И красива и с характером!» — подумал Джеймс Хартхаус.
   — Когда я вышла замуж, я сразу обнаружила, что брат задолжал крупную сумму. Крупную, понятно, для него. И достаточно крупную, чтобы мне пришлось продать кое-какие побрякушки. Это не было жертвой с моей стороны. Я с ними очень охотно рассталась. Я не дорожила ими. В моих глазах они не имели никакой цены.
   Не то она прочитала на его лице, что он знает, о каких вещах идет речь, не то ее испугала мысль, что, быть может, он догадается, — но она умолкла и опять покраснела. Если бы он не знал заранее, что она говорит о подарках своего мужа, и то он догадался бы об этом сейчас, будь он даже много глупее, чем был на самом деле.
   — С тех пор я мало-помалу отдала брату все, что могла ему уделить, короче говоря, все, что имела. Я верю, что вы принимаете в нем участие, и потому не хочу быть откровенной только наполовину. Уже после того, как вы стали наезжать сюда, он потребовал сразу большую сумму — сто фунтов. Мне пришлось отказать ему. Я очень встревожена тем, что он так сильно запутался в долгах, но до сих пор держала все это в тайне, и только сейчас вверяюсь вашей чести. Я ни с кем не говорила об этом, потому что… но вы и так знаете, по какой причине, — резко оборвала она.
   Он был человек находчивый и, усмотрев удобный случай показать ей самое себя, не преминул воспользоваться им, говоря об ее брате.
   — Миссис Баундерби, хоть я и повеса, погрязший в мирской суете, но, верьте мне, ваши слова вызывают во мне живейшее сочувствие. Я не могу безоговорочно обвинять вашего брата. Мне понятна снисходительность, с какой вы относитесь к его ошибкам, и я склоняюсь к тому же. При всем моем безграничном уважении к мистеру Грэдграйнду и мистеру Баундерби, я не могу отделаться от мысли, что детство его не было счастливым. Не подготовленный воспитанием к той роли, какую ему предстояло играть в обществе, он на собственный риск и страх ударился из одной крайности, которую так долго — и несомненно с лучшими намерениями — навязывали ему, в другую. Чисто английская, столь независимая прямота мистера Баундерби безусловно привлекательнейшая черта его характера, но она — в этом мы с вами согласны — не располагает к доверию. Если вы позволите мне выразить свое мнение, то я сказал бы, что этой прямоте, пусть в самой малой степени, не хватает той чуткости, в которой юное существо, с ложно истолкованным складом души, с задатками, направленными по ложному пути, могло бы искать утешения и опоры.
   Он посмотрел ей в лицо и прочел в ее взоре, устремленном в густую тень деревьев по ту сторону испещренной солнечными бликами лужайки, что его с ударением произнесенные слова она относит к себе.
   — Поэтому многое в его поведении простительно, — продолжал он. — Но одного я ему простить не могу, и в моих глазах это тяжкая вина.
   Луиза перевела взгляд на его лицо и спросила, о какой вине он говорит?
   — Быть может, я и так сказал предостаточно. Быть может, вообще было бы лучше, если бы этот намек не сорвался у меня с языка.
   — Вы пугаете меня, мистер Хартхаус. Прошу вас, говорите.
   — Чтобы понапрасну не томить вас и потому, что между нами установилось теперь полное доверие касательно судьбы вашего брата, доверие, которое, клянусь вам, мне дороже всего на свете, — я повинуюсь. Вина его в том, что нет у него той глубокой признательности за любовь к нему его лучшего друга, за преданность его лучшего друга, за ее самоотвержение, за жертвы, принесенные ею, которая должна бы сквозить в каждом его слове, в каждом взгляде и поступке. Насколько я могу судить, воздает он ей за все весьма скудно. То, что она для него сделала, заслуживает неустанной заботы, а не ворчливого своенравия. Я сам довольно пустой малый, миссис Баундерби, но я не столь бессердечен, чтобы отнестись равнодушно к непростительной на мой взгляд неблагодарности вашего брата.
   Очертания рощи расплывались перед ее полными слез глазами. Эти слезы поднялись со дна глубокого, долго скрываемого родника, но они не утоляли жестокой боли, терзавшей ее сердце.
   — Словом, миссис Баундерби, я хочу заставить вашего брата иначе относиться к вам. Более полная осведомленность об обстоятельствах, в которых он очутился, и мое руководство, мои советы, как из них выпутаться — советы весьма ценные, надеюсь, ибо они будут исходить от шалопая и мота куда большего размаха, — позволят мне оказывать некоторое влияние на него, чем я, разумеется, воспользуюсь для своей цели. Но довольно, я и так наговорил слишком много. Я словно стараюсь выставить себя каким-то добряком, а между тем, честное слово, у меня и в мыслях этого нет, я, напротив, открыто заявляю, что нисколько на добряка не похож. Вот там, среди деревьев, — добавил он, подняв глаза и оглядевшись, тогда как до сих пор он не сводил глаз с ее лица, — легок на помине, ваш брат. Очевидно, он только что приехал. Так как он идет в нашу сторону, не пойти ли нам ему навстречу и перехватить его? В последнее время он очень молчалив и грустен. Быть может, совесть корит его за сестру — если такая вещь как совесть вообще существует. Но, честное слово, я слишком часто слышу разговоры о ней, чтобы в нее верить.
   Он помог ей встать, она взяла его под руку, и они пошли навстречу щенку. Он лениво брел по лесу, похлопывая тростью по веткам, или вдруг нагибался и со злостью сдирал ею мох со стволов. Он вздрогнул, когда они застали его врасплох за этим занятием, и кровь бросилась ему в лицо.
   — Это вы? — пробормотал он. — Я не знал, что вы здесь.
   — Ну, Том, — сказал мистер Хартхаус, после того как он повернул его, взяв за плечо, так что теперь все трое шли в сторону дома, — чье имя вырезали вы на дереве?
   — Чье имя? — переспросил Том. — А-а, вы спрашиваете про женское имя?
   — У вас очень подозрительный вид, Том. Так и кажется, что вы начертали на коре имя какой-нибудь красотки.
   — Это маловероятно, мистер Хартхаус. Вот если бы я приглянулся красотке с огромным личным состоянием — тогда другое дело. И будь она не красотка, а страшна, как смертный грех, я тоже не отказался бы от нее. Я вырезал бы ее имя хоть сто раз, чтобы доставить ей удовольствие.
   — Боюсь, что вы корыстолюбивы, Том.
   — Корыстолюбив? — повторил Том. — А кто не корыстолюбив? Спросите мою сестрицу.
   — Ты так уверен в этом моем недостатке, Том? — спросила Луиза, словно не замечая его грубого тона.
   — Сама можешь рассудить, Лу, так это или не так, — хмуро отвечал Том. — Я этого не говорил.
   — Том сегодня в мизантропическом настроении, — сказал мистер Хартхаус. — Это иногда бывает с людьми, когда им очень скучно. Не верьте ему, миссис Баундерби. Он знает, что это неправда. Если он не повеселеет хоть немного, я сообщу вам его мнение о вас, которое он с глазу на глаз выражал мне.
   — Во всяком случае, мистер Хартхаус, — сказал Том, более приветливым тоном обращаясь к своему покровителю, которым безмерно восхищался, но с прежним упрямством качая головой, — вы не можете сообщить ей, что я хвалил ее за корыстолюбие. Я, вероятно, хвалил ее за обратное, и опять похвалил бы, будь у меня на то основание. Однако оставим это. Вам наши дела мало интересны, а я сыт по горло такими разговорами.
   Когда они приблизились к крыльцу, Луиза выпустила руку своего гостя и вошла в дом. Он постоял, глядя ей вслед, пока она, поднявшись по ступенькам, не исчезла в полутемном проеме дверей, потом опять взял ее брата за плечо и дружеским кивком головы пригласил его погулять по саду.
   — Том, друг мой, я хотел бы поговорить с вами.
   Они остановились среди полуразоренного цветника — в своем чванном смирении мистер Баундерби решил сохранить розы Никитса, уменьшив их число, — и Том, сидя на низкой ограде, сердито рвал бутоны и ломал их, а его неотразимый демон-искуситель склонился над ним, поставив одну ногу на парапет и легко опираясь рукой о колено. Цветник был разбит под самым ее окном. Быть может, она видела их.
   — Том, что с вами?
   — Ах, мистер Хартхаус, — со стоном сказал Том, — я так запутался, что просто не знаю, как быть.
   — Дорогой мой, и я не в лучшем положении.
   — Вы! — воскликнул Том. — Да вы воплощенная независимость. А мне, мистер Хартхаус, хоть удавиться. Вы и представить себе не можете, в какие тиски я попал, а сестра могла бы меня вызволить, но не захотела.
   Дрожащей, точно у дряхлого старца, рукой он совал розовые бутоны в рот, впивался в них зубами и снова с ожесточением вырывал изо рта. Посмотрев на него долгим испытующим взглядом, его собеседник заговорил непринужденно и даже не без игривости.
   — Том, будьте благоразумны — вы слишком многого требуете от сестры. Вы ведь получали от нее деньги, шалун вы этакий!
   — Ну и что же, что получал, мистер Хартхаус. А где еще я мог их доставать? Старик Баундерби вечно хвалится, что в мои годы он жил на два пенса в месяц или вроде того. Отец мой постоянно «кладет предел», как он выражается, и с самого детства я не имел права переступать его. У моей родительницы нет ничего своего — одни болезни. Что же остается человеку делать? Куда мне обращаться за деньгами, если не к сестре?
   Он чуть не плакал и десятками разбрасывал вокруг себя бутоны. Мистер Хартхаус, стараясь урезонить его, взял его за лацкан.
   — Но, милый Том, если у вашей сестры нет денег…
   — Нет денег, мистер Хартхаус? Я и не говорю, что есть. По всей вероятности, столько, сколько мне нужно, у нее и быть не может. Но она должна была достать их. И могла достать. После всего, что я уже рассказал вам, нет смысла делать из этого тайну: вы знаете, что она вышла за старика Баундерби не ради себя и не ради него, а ради меня. А если ради меня, то почему же она не выжимает из него то, что мне нужно? Она вовсе не обязана сообщать ему, что она сделает с его деньгами. У нее ума хватит, она отлично сумела бы выманить их у него, лишь бы пожелала. Почему же она не желает, когда я говорю ей, что для меня это страшно важно? Так нет же. Сидит возле него точно каменная, а стоило бы ей полюбезничать с ним — он сразу бы выложил деньги. Не знаю, как на ваш взгляд, но, по-моему, сестры так не поступают.
   Под самой оградой, по другую сторону ее, был искусственный пруд, и мистеру Джеймсу Хартхаусу очень хотелось выбросить туда Томаса Грэдграйнда-младшего — не хуже обиженных кокстаунцев, грозивших выбросить свою собственность в Атлантический океан. Но он устоял перед искушением, и через каменный парапет полетели только нежные бутоны роз, образовав маленький плавучий островок.
   — Дорогой мой Том, — сказал мистер Хартхаус, — позвольте мне быть вашим банкиром.
   — Ради бога, — выкрикнул Том, — не говорите о банкирах! — И вдруг лицо его побелело — по сравнению с розами оно казалось очень, очень белым.
   Мистер Хартхаус, как человек безукоризненно воспитанный, привыкший вращаться в высшем обществе, не способен был недоумевать — с таким же успехом можно было бы предположить, что он способен растрогаться, — но все же веки его чуть приподнялись, словно их тронула тень удивления. Хотя склонность удивляться и раздумывать столь же противоречила его собственным правилам, как и принципам грэдграйндской школы.
   — Какая сумма нужна вам сейчас, Том? Трехзначная? Признавайтесь. Назовите точную цифру.
   — Поздно, мистер Хартхаус, — отвечал Том, и слезы потекли по его лицу, что куда больше шло к нему, чем брань, хотя вид у него был достаточно жалкий. — Теперь деньги мне не помогут. Вот если бы они раньше у меня были. Но я очень признателен вам, вы истинный друг.
   Истинный друг! «Ах ты щенок! — лениво подумал мистер Хартхаус. — Ты еще и осел!»
   — И это очень великодушно с вашей стороны, — сказал Том, сжимая его руку, — очень великодушно, мистер Хартхаус.
   — Ну что ж, — отвечал тот, — может быть, в другой раз пригодится. И впредь, милый мой, если сядете на мель, лучше откройтесь мне, потому что я лучше вас знаю, как в таких случаях находить выход.
   — Спасибо, — сказал Том, уныло покачивая головой и жуя бутоны, — жаль, что я не узнал вас раньше.
   — Так вот, Том, — заключил мистер Хартхаус, тоже бросая в пруд несколько роз, как бы для того, чтобы внести и свой вклад в образование островка, который упорно устремлялся к ограде, словно хотел слиться с материком, — каждый человек, что бы он ни делал, блюдет свою выгоду, и я ничем не отличаюсь от своих ближних. Я просто жажду, — в его жажде чувствовалась прямо-таки тропическая истома, — чтобы вы мягче обращались с сестрой, и вообще были бы для нее любящим и нежным братом, как она того заслуживает.
   — Будет исполнено, мистер Хартхаус.
   — И чем скорее, тем лучше. Не откладывайте.
   — Хорошо, мистер Хартхаус. И Лу сама вам это подтвердит.
   — Стало быть, по рукам, — сказал Хартхаус, хлопнув Тома по плечу с таким видом, что тот вполне мог поверить — и поверил, дурень несчастный! — будто Хартхаус лишь по доброте своей и от чистого сердца навязал ему условие, дабы он меньше чувствовал себя обязанным за предложенную помощь, — а теперь нам суждена разлука… до самого обеда.
   Когда Том пришел в столовую, мысли у него, видимо, были тяжелые, зато ноги проворные — он пришел раньше, чем явился мистер Баундерби.
   — Я не хотел обидеть тебя, Лу, — сказал он, протягивая сестре руку и целуя ее. — Я знаю, что ты меня любишь, и ты знаешь, что я тебя люблю.
   В тот вечер на лице Луизы сияла улыбка, предназначенная не только для брата. Увы, не только для брата!
   «Итак, щенок не единственное существо на свете, которое ей дорого, — подумал Джеймс Хартхаус, переиначивая мысль, мелькнувшую у него в тот день, когда он впервые увидел ее прелестное лицо. — Нет, не единственное!»