Страница:
Сперва щенок упорно отказывался покинуть свое место и подойти поближе. Наконец, уступив просьбам Сесси, если такое угрюмое согласие можно назвать уступкой, — на Луизу он и глядеть не хотел, — он медленно спустился, переходя из ряда в ряд, пока не ступил на посыпанную опилками арену, где и стал у самого края, как можно дальше от табурета, на котором сидел его отец.
— Как ты это сделал? — спросил отец.
— Что сделал? — угрюмо переспросил сын.
— Ограбил банк, — повысив голос, отвечал отец.
— Я сам ночью взломал сейф и оставил приоткрытым, когда уходил. Ключ, который нашли на улице, я давно заготовил. В то утро я подбросил его, чтобы подумали, что им пользовались. Я не за один раз взял деньги. Я делал вид, что каждый вечер прячу остаток, но я не прятал. Теперь вы все знаете.
— Ежели бы гром поразил меня, — сказал отец, — я был бы менее потрясен, чем сейчас!
— Не вижу, почему, — проворчал сын. — Столько-то людей, состоящих на службе, облечены доверием; столько-то из них оказываются нечестными. Я сотни раз слышал от вас, что это закон. Не могу же я менять законы. Вы этим утешали других, отец. Теперь утешайтесь этим сами!
Отец прикрыл глаза рукой, а сын стоял перед ним, во всем своем унизительном безобразии, покусывая соломинку; черная краска наполовину сошла с ладоней, и руки его были похожи на обезьяньи. Уже близился вечер, и он то и дело с нетерпением и тревогой поглядывал на своего отца. Одни только глаза его с резко выделявшимися белками и казались живыми на густо покрашенном лице.
— Тебя надо доставить в Ливерпуль, а оттуда отправить за море.
— Очевидно. Нигде, — заскулил щенок, — нигде мне не будет хуже, чем было здесь, с тех пор как я себя помню. Уж это верно.
Мистер Грэдграйнд подошел к двери, привел мистера Слири и спросил его, есть ли возможность увезти это жалкое создание?
— Я уже думал об этом, хударь. Время не терпит, так что говорите хразу — да или нет. До железной дороги больше двадцати миль. Через полчаха пойдет дилижанх, который похпевает как раз к почтовому поезду. Этим поездом он доедет до самого Ливерпуля.
— Но вы посмотрите на него, — простонал мистер Грэдграйнд. — Ни один дилижанс…
— Я и не имел в виду, что он поедет в этой ливрее, — отвечал Слири. — Дайте хоглахие, и за пять минут я подберу кохтюм и переделаю его в погонялу.
— В… кого? — переспросил мистер Грэдграйнд.
— В возчика. Решайте, хударь. Надо еще принехти пива. Кроме как пивом циркового арапа не отмоешь.
Мистер Грэдграйнд тотчас согласился; мистер Слири тотчас извлек из сундука блузу, войлочную шляпу и прочую костюмерию; щенок тотчас переоделся за байковой ширмой; мистер Слири тотчас принес пива и отмыл его добела.
— А теперь, — сказал Слири, — идем к дилижанху и влезайте в заднюю дверь; я провожу вах, и люди подумают, что вы из моей труппы. Обнимите на прощанье родных, но только поживее. — После этого он деликатно оставил их одних.
— Вот письмо, — сказал мистер Грэдграйнд. — Всем необходимым ты будешь обеспечен. Постарайся раскаянием и честной жизнью искупить совершенное тобой злое дело и те горестные последствия, к которым оно привело. Дай мне руку, бедный мой мальчик, и да простит тебя бог, как я тебя прощаю!
Эти слова и сердечный тон, каким они были сказаны, исторгли несколько слезинок из глаз несчастного грешника. Но когда Луиза хотела его обнять, он с прежней злобой оттолкнул ее.
— Нет. С тобой я и говорить не желаю.
— Ах, Том! Неужели мы так расстанемся? Вспомни, как я всегда любила тебя!
— Любила! — угрюмо отвечал он. — Хороша любовь! Бросила старика Баундерби, выгнала мистера Хартхауса, моего лучшего друга, и вернулась домой как раз в то время, когда мне грозила опасность. Нечего сказать — любовь! Выболтала все, до последнего слова, о том, как мы ходили туда, а ведь видела, что вокруг меня затягивается сеть. Хороша любовь! Ты просто-напросто предала меня. Никогда ты меня не любила.
— Поживее! — стоя в дверях, сказал Слири.
Все заторопились и гурьбой вышли из балагана, и Луиза еще со слезами говорила брату, что прощает ему и любит его по-прежнему, и когда-нибудь он пожалеет о том, что так расстался с ней, и рад будет, вдали от нее, вспомнить эти ее слова, — как вдруг кто-то налетел на них. Мистер Грэдграйнд и Сесси, которые шли впереди щенка и Луизы, прильнувшей к его плечу, остановились и в ужасе отпрянули.
Ибо перед ними стоял Битцер, задыхаясь, ловя воздух широко разинутым тонкогубым ртом, раздувая тонкие ноздри, моргая белесыми ресницами, еще бледнее, чем всегда, словно от стремительного бега он разогрелся, не как все люди, до красного, а до белого каленья. Он так пыхтел, так тяжело дышал, будто мчался, не останавливаясь, с того давнего вечера, много лет назад, когда он столь же внезапно налетел на них.
— Очень сожалею, что вынужден нарушить ваши планы, — сказал Битцер, качая головой, — но я не могу допустить, чтобы меня провели какие-то циркачи. Мне нужен мистер Том-младший. Он не должен быть увезен циркачами. Вот он, переодетый возчиком, и я должен взять его!
За шиворот, очевидно. Ибо именно так он завладел Томом.
— Как ты это сделал? — спросил отец.
— Что сделал? — угрюмо переспросил сын.
— Ограбил банк, — повысив голос, отвечал отец.
— Я сам ночью взломал сейф и оставил приоткрытым, когда уходил. Ключ, который нашли на улице, я давно заготовил. В то утро я подбросил его, чтобы подумали, что им пользовались. Я не за один раз взял деньги. Я делал вид, что каждый вечер прячу остаток, но я не прятал. Теперь вы все знаете.
— Ежели бы гром поразил меня, — сказал отец, — я был бы менее потрясен, чем сейчас!
— Не вижу, почему, — проворчал сын. — Столько-то людей, состоящих на службе, облечены доверием; столько-то из них оказываются нечестными. Я сотни раз слышал от вас, что это закон. Не могу же я менять законы. Вы этим утешали других, отец. Теперь утешайтесь этим сами!
Отец прикрыл глаза рукой, а сын стоял перед ним, во всем своем унизительном безобразии, покусывая соломинку; черная краска наполовину сошла с ладоней, и руки его были похожи на обезьяньи. Уже близился вечер, и он то и дело с нетерпением и тревогой поглядывал на своего отца. Одни только глаза его с резко выделявшимися белками и казались живыми на густо покрашенном лице.
— Тебя надо доставить в Ливерпуль, а оттуда отправить за море.
— Очевидно. Нигде, — заскулил щенок, — нигде мне не будет хуже, чем было здесь, с тех пор как я себя помню. Уж это верно.
Мистер Грэдграйнд подошел к двери, привел мистера Слири и спросил его, есть ли возможность увезти это жалкое создание?
— Я уже думал об этом, хударь. Время не терпит, так что говорите хразу — да или нет. До железной дороги больше двадцати миль. Через полчаха пойдет дилижанх, который похпевает как раз к почтовому поезду. Этим поездом он доедет до самого Ливерпуля.
— Но вы посмотрите на него, — простонал мистер Грэдграйнд. — Ни один дилижанс…
— Я и не имел в виду, что он поедет в этой ливрее, — отвечал Слири. — Дайте хоглахие, и за пять минут я подберу кохтюм и переделаю его в погонялу.
— В… кого? — переспросил мистер Грэдграйнд.
— В возчика. Решайте, хударь. Надо еще принехти пива. Кроме как пивом циркового арапа не отмоешь.
Мистер Грэдграйнд тотчас согласился; мистер Слири тотчас извлек из сундука блузу, войлочную шляпу и прочую костюмерию; щенок тотчас переоделся за байковой ширмой; мистер Слири тотчас принес пива и отмыл его добела.
— А теперь, — сказал Слири, — идем к дилижанху и влезайте в заднюю дверь; я провожу вах, и люди подумают, что вы из моей труппы. Обнимите на прощанье родных, но только поживее. — После этого он деликатно оставил их одних.
— Вот письмо, — сказал мистер Грэдграйнд. — Всем необходимым ты будешь обеспечен. Постарайся раскаянием и честной жизнью искупить совершенное тобой злое дело и те горестные последствия, к которым оно привело. Дай мне руку, бедный мой мальчик, и да простит тебя бог, как я тебя прощаю!
Эти слова и сердечный тон, каким они были сказаны, исторгли несколько слезинок из глаз несчастного грешника. Но когда Луиза хотела его обнять, он с прежней злобой оттолкнул ее.
— Нет. С тобой я и говорить не желаю.
— Ах, Том! Неужели мы так расстанемся? Вспомни, как я всегда любила тебя!
— Любила! — угрюмо отвечал он. — Хороша любовь! Бросила старика Баундерби, выгнала мистера Хартхауса, моего лучшего друга, и вернулась домой как раз в то время, когда мне грозила опасность. Нечего сказать — любовь! Выболтала все, до последнего слова, о том, как мы ходили туда, а ведь видела, что вокруг меня затягивается сеть. Хороша любовь! Ты просто-напросто предала меня. Никогда ты меня не любила.
— Поживее! — стоя в дверях, сказал Слири.
Все заторопились и гурьбой вышли из балагана, и Луиза еще со слезами говорила брату, что прощает ему и любит его по-прежнему, и когда-нибудь он пожалеет о том, что так расстался с ней, и рад будет, вдали от нее, вспомнить эти ее слова, — как вдруг кто-то налетел на них. Мистер Грэдграйнд и Сесси, которые шли впереди щенка и Луизы, прильнувшей к его плечу, остановились и в ужасе отпрянули.
Ибо перед ними стоял Битцер, задыхаясь, ловя воздух широко разинутым тонкогубым ртом, раздувая тонкие ноздри, моргая белесыми ресницами, еще бледнее, чем всегда, словно от стремительного бега он разогрелся, не как все люди, до красного, а до белого каленья. Он так пыхтел, так тяжело дышал, будто мчался, не останавливаясь, с того давнего вечера, много лет назад, когда он столь же внезапно налетел на них.
— Очень сожалею, что вынужден нарушить ваши планы, — сказал Битцер, качая головой, — но я не могу допустить, чтобы меня провели какие-то циркачи. Мне нужен мистер Том-младший. Он не должен быть увезен циркачами. Вот он, переодетый возчиком, и я должен взять его!
За шиворот, очевидно. Ибо именно так он завладел Томом.
Глава VIII
Немножко философии
Они воротились в балаган, и Слири на всякий случай запер двери. Битцер, все еще держа за шиворот оцепеневшего от страха преступника, стал посреди уже почти темной арены и, усиленно моргая, вглядывался в своего бывшего покровителя.
— Битцер, — смиренно сказал мистер Грэдграйнд, сраженный этим последним неожиданным ударом, — есть у тебя сердце?
— Без сердца, сэр, — отвечал Битцер, усмехнувшись несуразности вопроса, — кровь не могла бы обращаться. Ни один человек, знакомый с фактами, установленными Гарвеем[64] относительно кровообращения, не мог бы усомниться в наличии у меня сердца.
— Доступно ли оно чувству жалости? — воскликнул мистер Грэдграйнд.
— Оно доступно только доводам разума, сэр, — ответствовал сей примерный юноша, — и больше ничему.
Они пристально смотрели друг на друга, и лицо мистера Грэдграйнда было так же бледно, как лицо его мучителя.
— Что может побудить тебя, даже сообразуясь с разумом, помешать бегству этого бедняги, — сказал мистер Грэдграйнд, — и тем самым сокрушить его несчастного отца? Взгляни на его сестру. Пощади нас!
— Сэр, — отвечал Битцер весьма деловитым и серьезным топом, — поскольку вы спрашиваете, какие доводы разума могут побудить меня воротить мистера Тома-младшего в Кокстаун, я считаю вполне разумным дать вам разъяснение. Я с самого начала подозревал в этой краже мистера Тома. Я следил за ним и ранее, потому что знал его повадки. Я держал свои наблюдения про себя, но я наблюдал за ним; и теперь у меня набралось предостаточно улик против него, не считая его бегства и собственного признания — я поспел как раз вовремя, чтобы услышать его. Я имел удовольствие наблюдать за вашим домом вчера вечером и последовал за вами сюда. Я намерен привезти мистера Тома обратно в Кокстаун и передать его мистеру Баундерби. И я не сомневаюсь, сэр, что после этого мистер Баундерби назначит меня на должность мистера Тома. А я желаю получить его должность, сэр, потому что это будет для меня повышением по службе и принесет мне пользу.
— Ежели для тебя это только вопрос личной выгоды… — начал мистер Грэдграйнд.
— Простите, что я перебиваю вас, сэр, — возразил Битцер, — но вы сами отлично знаете, что общественный строй зиждется на личной выгоде. Всегда и во всем нужно опираться на присущее человеку стремление к личной выгоде. Это единственная прочная опора. Уж так мы созданы природой. Эту догму мне внушали с детства, сэр, как вам хорошо известно.
— Какая сумма денег могла бы возместить тебе ожидаемое повышение? — спросил мистер Грэдграйнд.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал Битцер, — за то, что вы на это намекнули, но я не назначу никакой суммы. Зная ваш ясный ум, я так и думал, что вы мне предложите деньги, и заранее произвел подсчет; и пришел к выводу, что покрыть преступника, даже за очень крупное вознаграждение, менее безопасно и выгодно для меня, чем более высокая должность в банке.
— Битцер, — сказал мистер Грэдграйнд, простирая к нему руки, словно говоря, — смотри, как я жалок! — Битцер, у меня остается только еще одна надежда тронуть твое сердце. Ты много лет учился в моей школе. Ежели, в память о заботах, которыми ты был там окружен, ты хоть в малейшей мере готов отказаться сейчас от своей выгоды и отпустить моего сына, я молю тебя — да будет эта память ему на благо.
— Меня крайне удивляет, сэр, — наставительным тоном возразил бывший воспитанник мистера Грэдграйнда, — приведенный вами явно неосновательный довод. Мое ученье было оплачено; это была чисто коммерческая сделка; и когда я перестал посещать школу, все расчеты между нами кончились.
Одно из основных правил грэдграйндской теории гласило, что все на свете должно быть оплачено. Никто, ни под каким видом, не должен ничего давать и не оказывать никакой помощи безвозмездно. Благодарность подлежала отмене, а порождаемые ею добрые чувства теряли право на существование. Каждая пядь жизненного пути, от колыбели до могилы, должна была стать предметом торговой сделки. И если этот путь не приведет нас в рай, стало быть рай не входит в область политической экономии и делать нам там нечего.
— Я не отрицаю, — продолжал Битцер, — что ученье мое стоило дешево. Но ведь это именно то, что нужно, сэр. Я был изготовлен за самую дешевую цену и должен продать себя за самую дорогую.
Он умолк, несколько смущенный слезами Луизы и Сесси.
— Прошу вас, не плачьте, — сказал он. — От этого никакой пользы. Только лишнее беспокойство. Вы, по-видимому, думаете, что я питаю к мистеру Тому-младшему какие-то враждебные чувства. Ничего подобного. Я хочу воротить его в Кокстаун единственно в силу тех доводов разума, о которых уже говорил. Если он будет сопротивляться, я подыму крик «держи вора!». Но он не будет сопротивляться, вот увидите.
Тут мистер Слири, который слушал эти поучения с глубочайшим вниманием, разинув рот и вперив в Битцера свое подвижное око, столь же, казалось, неспособное двигаться, как и другое, выступил вперед.
— Хударь, вы отлично знаете, и ваша дочь отлично знает (еще вернее вашего, потому что я говорил ей об этом), что мне неизвехтно, что натворил ваш хын, и что я и знать это не хочу; я говорил ей, что лучше мне не знать, хотя в ту пору я думал, что речь идет только о какой-нибудь шалохти. Однако раз этот молодой человек упоминает об ограблении банка, а это дело нешуточное, я тоже не могу покрывать прехтупника, как он вехьма удачно назвал это. Так что, хударь, не будьте на меня в обиде, ежели я беру его хторону, но я должен признать, что он прав, и тут уж ничего не попишешь. Могу обещать вам только одно: я отвезу вашего хына и этого молодого человека на железную дорогу, чтобы тут не было хкандала. Большего я обещать не могу, но это я выполню.
Это отступничество последнего преданного друга исторгло новые потоки слез у Луизы и повергло в еще более глубокое отчаяние мистера Грэдграйнда. Но Сесси только пристально поглядела на Слири, не сомневаясь в душе, что поняла его правильно. Когда они опять гурьбой выходили на улицу, он едва заметно повел на нее подвижным оком, призывая ее отстать от других. Запирая дверь, он заговорил торопливо:
— Он не охтавил тебя в беде, Хехилия, и я не охтавлю его. И еще вот что: этот негодяй из прихпешников того мерзкого бахвала, которого мои молодцы чуть не вышвырнули в окошко. Ночь будет темная; одна моя лошадь такая понятливая, — ну, разве только говорить не может; а пони — пятнадцать миль в чах пробежит, ежели им правит Чилдерх; а хобака моя, — так она хутки продержит человека на мехте. Шепни молодому шалопаю, — когда лошадь затанцует, это не беда, ничего плохого не будет, и чтобы выхматривал пони, впряженного в двуколку. Как только двуколка подъедет — чтобы прыгал в нее, и она умчит его, как ветер. Ежели моя хобака позволит тому негодяю хоть шаг хтупить, я прогоню ее; а ежели моя лошадь до утра хоть копытом шевельнет, то я ее знать не хочу! Ну, живее!
Дело пошло так живо, что через десять минут мистер Чилдерс, который в домашних туфлях слонялся по рыночной площади, уже был обо всем извещен, а экипаж мистера Слири стоял наготове. Стоило посмотреть, как дрессированный пес с лаем бегал вокруг, а мистер Слири, действуя только здоровым глазом, поучал его, что он должен обратить сугубое внимание на Битцера. Когда совсем стемнело, они втроем сели в экипаж и отъехали; дрессированный пес (весьма грозных размеров), не спуская глаз с Битцера, бежал у самого колеса с той стороны, где он сидел, дабы мгновенно задержать его, в случае, если бы он проявил малейшее желание сойти на землю.
Остальные трое просидели всю ночь в гостинице, терзаясь мучительной тревогой. В восемь часов утра явились мистер Слири и дрессированный пес — оба в отличнейшем настроении.
— Ну вот, хударь, — сказал мистер Слири, — думаю, что ваш хын уже на борту. Чилдерх подобрал его вчера вечером через полтора чаха похле того, как мы уехали. Лошадь пляхала польку до упаду (она танцевала бы вальх, ежели бы не упряжь), а потом я подал знак, иона захнула. Когда тот негодяй объявил, что пойдет пешком, хобака ухватила его за шейный платок, повихла на нем, повалила на землю и покатала немного. Тогда он залез в коляхку и прохидел на мехте до половины хедьмого — пока я не поворотил лошадь.
Мистер Грэдграйнд, понятно, горячо поблагодарил его и как можно деликатней намекнул, что желал бы вознаградить его крупной суммой денег.
— Мне, хударь, денег не нужно; но Чилдерх человек хемейный, и ежели вы пожелаете дать ему бумажку в пять фунтов — что же, он, пожалуй, возьмет. А также я рад буду принять от вах новый ошейник для хобаки и набор бубенцов для лошади. И хтакан грогу я в любое время принимаю. — Он уже велел подать себе стаканчик и теперь потребовал второй. — И ежели вам не жаль угохтить мою труппу, этак по три шиллинга и шехть пенхов на душу, не хчитая хобаки, то они будут очень довольны.
Все эти скромные знаки своей глубокой признательности мистер Грэдграйнд с готовностью взял на себя — хотя, сказал он, они ни в какой мере не соответствуют оказанной ему услуге.
— Ну ладно, хударь. Ежели вы когда-нибудь при хлучае поддержите наш цирк, мы будем более чем квиты. А теперь, хударь, — да не похетует на меня ваша дочь, — я хотел бы на прощание молвить вам хловечко.
Луиза и Сесси вышли в соседнюю комнату. Мистер Слири, помешивая и прихлебывая грог, продолжал:
— Хударь, мне незачем говорить вам, что хобаки — редкохтные животные.
— У них поразительное чутье, — сказал мистер Грэдграйнд.
— Что бы это ни было, разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — сказал Слири, — но прямо оторопь берет. Как хобака находит тебя, из какой дали прибегает!
— У собаки очень острый нюх, — сказал мистер Грэдграйнд.
— Разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — повторил Слири, качая головой, — но меня, хударь, так находили хобаки, что я думал, уж не хпрохила ли эта хобака у другой — ты, мол, хлучайно не знаешь человека по имени Хлири? Зовут Хлири, держит цирк, полный такой, кривой на один глаз? А та хобака и говорит: «Я-то лично его не знаю, но одна моя знакомая хобака, по-моему, знает». А эта третья хобака подумала, да и говорит: «Хлири, Хлири! Иу конечно же! Моя подруга как-то хказывала мне о нем. Я могу дать тебе его адрех». Понимаете, хударь, ведь я похтоянно у публики на глазах и кочую по разным мехтам, так что, наверное, очень много хобак меня знают, о которых я и понятия не имею!
Мистер Грэдграйнд даже растерялся, услышав такое предположение.
— Так или этак, — сказал Слири, отхлебнув из своего стакана, — год и два мехяца тому назад мы были в Чехтере. И вот однажды утром — мы репетировали «Детей в леху» — вдруг из-за кулих на арену выходит хобака. Она, видимо, прибежала издалека, — жалкая такая, хромая и почти что охлепшая. Она обнюхала наших детей одного за другим, как будто думала найти знакомого ей ребенка; а потом подошла ко мне, из похледних хиленок подкинула задом, похтояла на передних лапах, повиляла хвохтом, да и околела. Хударь, эта хобака была Вехельчак.
— Собака отца Сесси!
— Ученая хобака отца Хехилии. Так вот, хударь, зная эту хобаку, я дам голову на отхечение, что хозяин ее помер и лег в могилу, прежде нежели она пришла ко мне. Мы долго худили, рядили — я, и Джозефина, и Чилдерх, — дать об этом знать или нет. И порешили: «Нет». Ежели бы что хорошее — а так, зачем зря тревожить ее и причинять горе? Хтало быть, брохил ли он ее из подлохти, или принял на хебя муку, лишь бы она не бедовала, как он, — этого, хударь, мы не узнаем, пока… пока не узнаем, как хобаки находят нах!
— Она и поныне хранит бутылку с лекарством, за которым он ее послал, и она будет верить в его любовь к ней до последнего мгновения своей жизни.
— Из этого можно вывехти два заключения, хударь, — сказал мистер Слири, задумчиво разглядывая содержимое своего стакана, — во-первых, что на хвете бывает любовь, в которой нет никакой личной выгоды, а как раз наоборот; и во-вторых, что такая любовь по-хвоему раххчитывает или, вернее, не раххчитывает, а как она это делает, понять ничуть не легче, нежели удивительные повадки хобак!
Мистер Грэдграйнд молча смотрел в окно. Мистер Слири допил грог и позвал Луизу и Сесси.
— Хехилия, дорогая моя, поцелуй меня и прощай! Михх Луиза, отрадно видеть, как вы ее за хехтру почитаете, и от души любите, и доверяете ей. Желаю вам, чтобы ваш брат в будущем был дохтойнее вах и не причинял вам больше огорчений. Хударь, позвольте пожать вашу руку, в первый и похледний раз! Не презирайте нах, бедных бродяг. Людям нужны развлечения. Не могут они наукам учиться без передышки, и не могут они вечно работать без отдыха; уж такие они от рождения. Мы вам нужны, хударь. И вы тоже покажите хебя добрым и хправедливым, — ищите в нах доброе, не ищите худого!
— И в жизни хвоей я не думал, — сказал мистер Слири, еще раз приоткрыв дверь и просовывая голову в щель, — что я такой говорун!
— Битцер, — смиренно сказал мистер Грэдграйнд, сраженный этим последним неожиданным ударом, — есть у тебя сердце?
— Без сердца, сэр, — отвечал Битцер, усмехнувшись несуразности вопроса, — кровь не могла бы обращаться. Ни один человек, знакомый с фактами, установленными Гарвеем[64] относительно кровообращения, не мог бы усомниться в наличии у меня сердца.
— Доступно ли оно чувству жалости? — воскликнул мистер Грэдграйнд.
— Оно доступно только доводам разума, сэр, — ответствовал сей примерный юноша, — и больше ничему.
Они пристально смотрели друг на друга, и лицо мистера Грэдграйнда было так же бледно, как лицо его мучителя.
— Что может побудить тебя, даже сообразуясь с разумом, помешать бегству этого бедняги, — сказал мистер Грэдграйнд, — и тем самым сокрушить его несчастного отца? Взгляни на его сестру. Пощади нас!
— Сэр, — отвечал Битцер весьма деловитым и серьезным топом, — поскольку вы спрашиваете, какие доводы разума могут побудить меня воротить мистера Тома-младшего в Кокстаун, я считаю вполне разумным дать вам разъяснение. Я с самого начала подозревал в этой краже мистера Тома. Я следил за ним и ранее, потому что знал его повадки. Я держал свои наблюдения про себя, но я наблюдал за ним; и теперь у меня набралось предостаточно улик против него, не считая его бегства и собственного признания — я поспел как раз вовремя, чтобы услышать его. Я имел удовольствие наблюдать за вашим домом вчера вечером и последовал за вами сюда. Я намерен привезти мистера Тома обратно в Кокстаун и передать его мистеру Баундерби. И я не сомневаюсь, сэр, что после этого мистер Баундерби назначит меня на должность мистера Тома. А я желаю получить его должность, сэр, потому что это будет для меня повышением по службе и принесет мне пользу.
— Ежели для тебя это только вопрос личной выгоды… — начал мистер Грэдграйнд.
— Простите, что я перебиваю вас, сэр, — возразил Битцер, — но вы сами отлично знаете, что общественный строй зиждется на личной выгоде. Всегда и во всем нужно опираться на присущее человеку стремление к личной выгоде. Это единственная прочная опора. Уж так мы созданы природой. Эту догму мне внушали с детства, сэр, как вам хорошо известно.
— Какая сумма денег могла бы возместить тебе ожидаемое повышение? — спросил мистер Грэдграйнд.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал Битцер, — за то, что вы на это намекнули, но я не назначу никакой суммы. Зная ваш ясный ум, я так и думал, что вы мне предложите деньги, и заранее произвел подсчет; и пришел к выводу, что покрыть преступника, даже за очень крупное вознаграждение, менее безопасно и выгодно для меня, чем более высокая должность в банке.
— Битцер, — сказал мистер Грэдграйнд, простирая к нему руки, словно говоря, — смотри, как я жалок! — Битцер, у меня остается только еще одна надежда тронуть твое сердце. Ты много лет учился в моей школе. Ежели, в память о заботах, которыми ты был там окружен, ты хоть в малейшей мере готов отказаться сейчас от своей выгоды и отпустить моего сына, я молю тебя — да будет эта память ему на благо.
— Меня крайне удивляет, сэр, — наставительным тоном возразил бывший воспитанник мистера Грэдграйнда, — приведенный вами явно неосновательный довод. Мое ученье было оплачено; это была чисто коммерческая сделка; и когда я перестал посещать школу, все расчеты между нами кончились.
Одно из основных правил грэдграйндской теории гласило, что все на свете должно быть оплачено. Никто, ни под каким видом, не должен ничего давать и не оказывать никакой помощи безвозмездно. Благодарность подлежала отмене, а порождаемые ею добрые чувства теряли право на существование. Каждая пядь жизненного пути, от колыбели до могилы, должна была стать предметом торговой сделки. И если этот путь не приведет нас в рай, стало быть рай не входит в область политической экономии и делать нам там нечего.
— Я не отрицаю, — продолжал Битцер, — что ученье мое стоило дешево. Но ведь это именно то, что нужно, сэр. Я был изготовлен за самую дешевую цену и должен продать себя за самую дорогую.
Он умолк, несколько смущенный слезами Луизы и Сесси.
— Прошу вас, не плачьте, — сказал он. — От этого никакой пользы. Только лишнее беспокойство. Вы, по-видимому, думаете, что я питаю к мистеру Тому-младшему какие-то враждебные чувства. Ничего подобного. Я хочу воротить его в Кокстаун единственно в силу тех доводов разума, о которых уже говорил. Если он будет сопротивляться, я подыму крик «держи вора!». Но он не будет сопротивляться, вот увидите.
Тут мистер Слири, который слушал эти поучения с глубочайшим вниманием, разинув рот и вперив в Битцера свое подвижное око, столь же, казалось, неспособное двигаться, как и другое, выступил вперед.
— Хударь, вы отлично знаете, и ваша дочь отлично знает (еще вернее вашего, потому что я говорил ей об этом), что мне неизвехтно, что натворил ваш хын, и что я и знать это не хочу; я говорил ей, что лучше мне не знать, хотя в ту пору я думал, что речь идет только о какой-нибудь шалохти. Однако раз этот молодой человек упоминает об ограблении банка, а это дело нешуточное, я тоже не могу покрывать прехтупника, как он вехьма удачно назвал это. Так что, хударь, не будьте на меня в обиде, ежели я беру его хторону, но я должен признать, что он прав, и тут уж ничего не попишешь. Могу обещать вам только одно: я отвезу вашего хына и этого молодого человека на железную дорогу, чтобы тут не было хкандала. Большего я обещать не могу, но это я выполню.
Это отступничество последнего преданного друга исторгло новые потоки слез у Луизы и повергло в еще более глубокое отчаяние мистера Грэдграйнда. Но Сесси только пристально поглядела на Слири, не сомневаясь в душе, что поняла его правильно. Когда они опять гурьбой выходили на улицу, он едва заметно повел на нее подвижным оком, призывая ее отстать от других. Запирая дверь, он заговорил торопливо:
— Он не охтавил тебя в беде, Хехилия, и я не охтавлю его. И еще вот что: этот негодяй из прихпешников того мерзкого бахвала, которого мои молодцы чуть не вышвырнули в окошко. Ночь будет темная; одна моя лошадь такая понятливая, — ну, разве только говорить не может; а пони — пятнадцать миль в чах пробежит, ежели им правит Чилдерх; а хобака моя, — так она хутки продержит человека на мехте. Шепни молодому шалопаю, — когда лошадь затанцует, это не беда, ничего плохого не будет, и чтобы выхматривал пони, впряженного в двуколку. Как только двуколка подъедет — чтобы прыгал в нее, и она умчит его, как ветер. Ежели моя хобака позволит тому негодяю хоть шаг хтупить, я прогоню ее; а ежели моя лошадь до утра хоть копытом шевельнет, то я ее знать не хочу! Ну, живее!
Дело пошло так живо, что через десять минут мистер Чилдерс, который в домашних туфлях слонялся по рыночной площади, уже был обо всем извещен, а экипаж мистера Слири стоял наготове. Стоило посмотреть, как дрессированный пес с лаем бегал вокруг, а мистер Слири, действуя только здоровым глазом, поучал его, что он должен обратить сугубое внимание на Битцера. Когда совсем стемнело, они втроем сели в экипаж и отъехали; дрессированный пес (весьма грозных размеров), не спуская глаз с Битцера, бежал у самого колеса с той стороны, где он сидел, дабы мгновенно задержать его, в случае, если бы он проявил малейшее желание сойти на землю.
Остальные трое просидели всю ночь в гостинице, терзаясь мучительной тревогой. В восемь часов утра явились мистер Слири и дрессированный пес — оба в отличнейшем настроении.
— Ну вот, хударь, — сказал мистер Слири, — думаю, что ваш хын уже на борту. Чилдерх подобрал его вчера вечером через полтора чаха похле того, как мы уехали. Лошадь пляхала польку до упаду (она танцевала бы вальх, ежели бы не упряжь), а потом я подал знак, иона захнула. Когда тот негодяй объявил, что пойдет пешком, хобака ухватила его за шейный платок, повихла на нем, повалила на землю и покатала немного. Тогда он залез в коляхку и прохидел на мехте до половины хедьмого — пока я не поворотил лошадь.
Мистер Грэдграйнд, понятно, горячо поблагодарил его и как можно деликатней намекнул, что желал бы вознаградить его крупной суммой денег.
— Мне, хударь, денег не нужно; но Чилдерх человек хемейный, и ежели вы пожелаете дать ему бумажку в пять фунтов — что же, он, пожалуй, возьмет. А также я рад буду принять от вах новый ошейник для хобаки и набор бубенцов для лошади. И хтакан грогу я в любое время принимаю. — Он уже велел подать себе стаканчик и теперь потребовал второй. — И ежели вам не жаль угохтить мою труппу, этак по три шиллинга и шехть пенхов на душу, не хчитая хобаки, то они будут очень довольны.
Все эти скромные знаки своей глубокой признательности мистер Грэдграйнд с готовностью взял на себя — хотя, сказал он, они ни в какой мере не соответствуют оказанной ему услуге.
— Ну ладно, хударь. Ежели вы когда-нибудь при хлучае поддержите наш цирк, мы будем более чем квиты. А теперь, хударь, — да не похетует на меня ваша дочь, — я хотел бы на прощание молвить вам хловечко.
Луиза и Сесси вышли в соседнюю комнату. Мистер Слири, помешивая и прихлебывая грог, продолжал:
— Хударь, мне незачем говорить вам, что хобаки — редкохтные животные.
— У них поразительное чутье, — сказал мистер Грэдграйнд.
— Что бы это ни было, разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — сказал Слири, — но прямо оторопь берет. Как хобака находит тебя, из какой дали прибегает!
— У собаки очень острый нюх, — сказал мистер Грэдграйнд.
— Разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — повторил Слири, качая головой, — но меня, хударь, так находили хобаки, что я думал, уж не хпрохила ли эта хобака у другой — ты, мол, хлучайно не знаешь человека по имени Хлири? Зовут Хлири, держит цирк, полный такой, кривой на один глаз? А та хобака и говорит: «Я-то лично его не знаю, но одна моя знакомая хобака, по-моему, знает». А эта третья хобака подумала, да и говорит: «Хлири, Хлири! Иу конечно же! Моя подруга как-то хказывала мне о нем. Я могу дать тебе его адрех». Понимаете, хударь, ведь я похтоянно у публики на глазах и кочую по разным мехтам, так что, наверное, очень много хобак меня знают, о которых я и понятия не имею!
Мистер Грэдграйнд даже растерялся, услышав такое предположение.
— Так или этак, — сказал Слири, отхлебнув из своего стакана, — год и два мехяца тому назад мы были в Чехтере. И вот однажды утром — мы репетировали «Детей в леху» — вдруг из-за кулих на арену выходит хобака. Она, видимо, прибежала издалека, — жалкая такая, хромая и почти что охлепшая. Она обнюхала наших детей одного за другим, как будто думала найти знакомого ей ребенка; а потом подошла ко мне, из похледних хиленок подкинула задом, похтояла на передних лапах, повиляла хвохтом, да и околела. Хударь, эта хобака была Вехельчак.
— Собака отца Сесси!
— Ученая хобака отца Хехилии. Так вот, хударь, зная эту хобаку, я дам голову на отхечение, что хозяин ее помер и лег в могилу, прежде нежели она пришла ко мне. Мы долго худили, рядили — я, и Джозефина, и Чилдерх, — дать об этом знать или нет. И порешили: «Нет». Ежели бы что хорошее — а так, зачем зря тревожить ее и причинять горе? Хтало быть, брохил ли он ее из подлохти, или принял на хебя муку, лишь бы она не бедовала, как он, — этого, хударь, мы не узнаем, пока… пока не узнаем, как хобаки находят нах!
— Она и поныне хранит бутылку с лекарством, за которым он ее послал, и она будет верить в его любовь к ней до последнего мгновения своей жизни.
— Из этого можно вывехти два заключения, хударь, — сказал мистер Слири, задумчиво разглядывая содержимое своего стакана, — во-первых, что на хвете бывает любовь, в которой нет никакой личной выгоды, а как раз наоборот; и во-вторых, что такая любовь по-хвоему раххчитывает или, вернее, не раххчитывает, а как она это делает, понять ничуть не легче, нежели удивительные повадки хобак!
Мистер Грэдграйнд молча смотрел в окно. Мистер Слири допил грог и позвал Луизу и Сесси.
— Хехилия, дорогая моя, поцелуй меня и прощай! Михх Луиза, отрадно видеть, как вы ее за хехтру почитаете, и от души любите, и доверяете ей. Желаю вам, чтобы ваш брат в будущем был дохтойнее вах и не причинял вам больше огорчений. Хударь, позвольте пожать вашу руку, в первый и похледний раз! Не презирайте нах, бедных бродяг. Людям нужны развлечения. Не могут они наукам учиться без передышки, и не могут они вечно работать без отдыха; уж такие они от рождения. Мы вам нужны, хударь. И вы тоже покажите хебя добрым и хправедливым, — ищите в нах доброе, не ищите худого!
— И в жизни хвоей я не думал, — сказал мистер Слири, еще раз приоткрыв дверь и просовывая голову в щель, — что я такой говорун!
Глава IX
Заключение
Нет ничего опаснее, как обнаружить что-нибудь касающееся тщеславного хвастуна, прежде нежели хвастун сам это обнаружит. Мистер Баундерби считал, что со стороны миссис Спарсит было наглостью лезть вперед и пытаться выставить себя умнее его. Он не мог простить ей завершенное с таким блеском раскрытие тайны, витавшей вокруг миссис Пеглер, и мысль о том, что это позволила себе женщина в зависимом от него положении, постоянно вертелась в его голове, разрастаясь с каждым оборотом, как снежный ком. В конце концов он пришел к выводу, что если он рассчитает столь высокородную особу и, следственно, повсюду сможет говорить: «Это была женщина из знатной семьи, и она не хотела уходить от меня, но я не пожелал оставить ее и выпроводил вон», — то это будет вершина той славы, которую он извлек из своего знакомства с миссис Спарсит, а заодно она понесет заслуженную кару.
Распираемый этой блестящей идеей, мистер Баундерби уселся завтракать в своей столовой, где, как в былые дни, висел его портрет. Миссис Спарсит сидела у камина, сунув ногу в стремя, не подозревая о том, куда она держит путь.
Со времени дела Пеглер сия высокородная леди прикрывала жалость к мистеру Баундерби дымкой покаянной меланхолии. В силу этого лицо ее постоянно выражало глубокое уныние, и такое именно унылое лицо она теперь обратила к своему принципалу.
— Ну, что случилось, сударыня? — отрывисто и грубо спросил мистер Баундерби.
— Пожалуйста, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — не накидывайтесь на меня, как будто вы намерены откусить мне нос.
— Откусить вам нос, сударыня? Ваш нос? — повторил мистер Баундерби, явно давая понять, что для этого нос миссис Спарсит слишком сильно развит. Бросив сей язвительный намек, он отрезал себе корочку хлеба и так швырнул нож, что он загремел о тарелку.
Миссис Спарсит вытащила ногу из стремени и сказала:
— Мистер Баундерби, сэр!
— Да, сударыня? — вопросил мистер Баундерби. — Что вы на меня уставились?
— Разрешите узнать, сэр, — сказала миссис Спарсит, — вас что-нибудь рассердило нынче утром?
— Да, сударыня.
— Разрешите осведомиться, сэр, — продолжала миссис Спарсит с обидой в голосе, — уж не я ли имела несчастье вызвать ваш гнев?
— Вот что я вам скажу, сударыня, — отвечал Баундерби, — я здесь не для того, чтобы меня задирали. Какое бы знатное родство ни было у женщины, нельзя ей позволить отравлять жизнь человеку моего полета, и я этого не потерплю (мистер Баундерби стремительно шел к своей цели, ибо предвидел, что если дело дойдет до частностей, то ему несдобровать).
Миссис Спарсит сперва вздернула, потом нахмурила кориолановские брови, собрала свое рукоделие, уложила его в рабочую корзинку и встала.
— Сэр, — величественно произнесла она, — мне кажется, что в настоящую минуту мое присутствие вам неугодно. Поэтому я удаляюсь в свои покои.
— Разрешите отворить перед вами дверь, сударыня.
— Не трудитесь, сэр; я могу и сама отворить ее.
— А все-таки разрешите это сделать мне, — сказал Баундерби, подходя мимо нее к двери и берясь за ручку. — Я хочу воспользоваться случаем и сказать вам несколько слов, прежде нежели вы уйдете. Миссис Спарсит, сударыня, мне, знаете ли, сдается, что вы здесь слишком стеснены. Я так полагаю, что под моим убогим кровом мало простора для вашего несравненного дара вынюхивать чужие дела.
Миссис Спарсит окинула его презрительным взором и чрезвычайно учтиво сказала:
— Вот как, сэр?
— Я, видите ли, сударыня, поразмыслил над этим после недавних происшествий, — продолжал Баундерби, — и по моему скромному разумению…
— О, прошу вас, сэр, — прервала его миссис Спарсит почти весело, — не умаляйте своего разумения. Всем известно, что мистер Баундерби никогда не совершает ошибок. Каждый мог в этом убедиться. Вероятно, повсюду только о том и говорят. Можете умалять любые свои качества, сэр, но только не свое разумение, — громко смеясь, сказала миссис Спарсит.
Мистер Баундерби, красный и смущенный, продолжал:
— Так вот, сударыня, я полагаю, что пребывание в чьем-либо другом доме лучше подойдет особе, наделенной столь острым умом, как ваш. Скажем, к примеру, в доме нашей родственницы, леди Скэджерс. Как вы считаете, сударыня, найдутся там дела, в которые стоило бы вмешаться?
— Такая мысль никогда не приходила мне в голову, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — но теперь, когда вы упомянули об этом, я готова согласиться с вами.
— Тогда, быть может, вы так и поступите, сударыня? — сказал Баундерби, засовывая в ее корзиночку конверт с вложенным в него чеком. — Я вас не тороплю, сударыня; но, быть может, в оставшиеся до вашего отбытия дни столь одаренной, как вы, особе приятнее будет вкушать свои трапезы в уединении и без помех. Я, откровенно говоря, и то чувствую себя виноватым перед вами, — я ведь всего только Джосайя Баундерби из Кокстауна, и так долго навязывал вам свое общество.
— Можете не извиняться, сэр, — возразила миссис Спарсит. — Ежели бы этот портрет умел говорить, — но он выгодно отличается от оригинала тем, что не способен выдавать себя и внушать другим людям отвращение, — он рассказал бы вам, что много времени протекло с тех пор, как я впервые стала, обращаясь к нему, называть его болваном. Что бы болван ни делал — это никого не может ни удивить, ни разгневать; действия болвана могут вызвать только пренебрежительный смех.
С такими словами миссис Спарсит, чьи римские черты застыли наподобие медали, выбитой в память ее безмерного презрения к мистеру Баундерби, окинула его сверху вниз уничтожающим взглядом, надменно проследовала мимо него и поднялась к себе. Мистер Баундерби притворил дверь и стал перед камином, как встарь, раздувшись от спеси, вглядываясь в свой портрет… и в грядущее.
Многое ли открылось его взору? Он увидел, как миссис Спарсит, пуская в ход весь запас колющего оружия из женского арсенала, день-деньской сражается с ворчливой, злобной, придирчивой и раздражительной леди Скэджерс, все так же прикованной к постели по милости своей загадочной ноги, и проедает свои скудные доходы, которые неизменно иссякают к середине квартала, в убогой, душной каморке, где и одной-то не хватало места, а теперь было тесно, как в стойле. Но видел ли он более того? Мелькнул ли перед ним его собственный образ, видел ли он самого себя, превозносящим перед посторонними Битцера, этого многообещающего молодого человека, который столь горячо почитает несравненные достоинства своего хозяина и теперь занимает должность Тома-младшего, после того как он чуть не изловил самого Тома-младшего в ту пору, когда некий мерзавцы увезли беглеца? Видел ли, как он, одержимый тщеславием, составляет завещание, согласно которому двадцать пять шарлатанов, достигшие пятидесяти пяти лет, нарекшись Джосайя Баундерби из Кокстауна, должны постоянно обедать в клубе имени Баундерби, проживать в подворье имени Баундерби, сквозь сон слушать проповеди в молельне имени Баундерби, кормиться за счет фонда имени Баундерби и пичкать до тошноты всех людей со здоровым желудком трескучей болтовней и бахвальством в духе Баундерби? Предчувствовал ли он, хотя бы смутно, что пять лет спустя настанет день, когда Джосайя Баундерби из Кокстауна умрет от удара на одной из кокстаунских улиц, и начнется долгий путь этого бесподобного завещания, отмеченный лихоимством, хищениями, подлогами, пустопорожней суетой, человеческой гнусностью и юридическим крючкотворством? Вероятно, нет. Но портрету его суждено было стать тому свидетелем.
Распираемый этой блестящей идеей, мистер Баундерби уселся завтракать в своей столовой, где, как в былые дни, висел его портрет. Миссис Спарсит сидела у камина, сунув ногу в стремя, не подозревая о том, куда она держит путь.
Со времени дела Пеглер сия высокородная леди прикрывала жалость к мистеру Баундерби дымкой покаянной меланхолии. В силу этого лицо ее постоянно выражало глубокое уныние, и такое именно унылое лицо она теперь обратила к своему принципалу.
— Ну, что случилось, сударыня? — отрывисто и грубо спросил мистер Баундерби.
— Пожалуйста, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — не накидывайтесь на меня, как будто вы намерены откусить мне нос.
— Откусить вам нос, сударыня? Ваш нос? — повторил мистер Баундерби, явно давая понять, что для этого нос миссис Спарсит слишком сильно развит. Бросив сей язвительный намек, он отрезал себе корочку хлеба и так швырнул нож, что он загремел о тарелку.
Миссис Спарсит вытащила ногу из стремени и сказала:
— Мистер Баундерби, сэр!
— Да, сударыня? — вопросил мистер Баундерби. — Что вы на меня уставились?
— Разрешите узнать, сэр, — сказала миссис Спарсит, — вас что-нибудь рассердило нынче утром?
— Да, сударыня.
— Разрешите осведомиться, сэр, — продолжала миссис Спарсит с обидой в голосе, — уж не я ли имела несчастье вызвать ваш гнев?
— Вот что я вам скажу, сударыня, — отвечал Баундерби, — я здесь не для того, чтобы меня задирали. Какое бы знатное родство ни было у женщины, нельзя ей позволить отравлять жизнь человеку моего полета, и я этого не потерплю (мистер Баундерби стремительно шел к своей цели, ибо предвидел, что если дело дойдет до частностей, то ему несдобровать).
Миссис Спарсит сперва вздернула, потом нахмурила кориолановские брови, собрала свое рукоделие, уложила его в рабочую корзинку и встала.
— Сэр, — величественно произнесла она, — мне кажется, что в настоящую минуту мое присутствие вам неугодно. Поэтому я удаляюсь в свои покои.
— Разрешите отворить перед вами дверь, сударыня.
— Не трудитесь, сэр; я могу и сама отворить ее.
— А все-таки разрешите это сделать мне, — сказал Баундерби, подходя мимо нее к двери и берясь за ручку. — Я хочу воспользоваться случаем и сказать вам несколько слов, прежде нежели вы уйдете. Миссис Спарсит, сударыня, мне, знаете ли, сдается, что вы здесь слишком стеснены. Я так полагаю, что под моим убогим кровом мало простора для вашего несравненного дара вынюхивать чужие дела.
Миссис Спарсит окинула его презрительным взором и чрезвычайно учтиво сказала:
— Вот как, сэр?
— Я, видите ли, сударыня, поразмыслил над этим после недавних происшествий, — продолжал Баундерби, — и по моему скромному разумению…
— О, прошу вас, сэр, — прервала его миссис Спарсит почти весело, — не умаляйте своего разумения. Всем известно, что мистер Баундерби никогда не совершает ошибок. Каждый мог в этом убедиться. Вероятно, повсюду только о том и говорят. Можете умалять любые свои качества, сэр, но только не свое разумение, — громко смеясь, сказала миссис Спарсит.
Мистер Баундерби, красный и смущенный, продолжал:
— Так вот, сударыня, я полагаю, что пребывание в чьем-либо другом доме лучше подойдет особе, наделенной столь острым умом, как ваш. Скажем, к примеру, в доме нашей родственницы, леди Скэджерс. Как вы считаете, сударыня, найдутся там дела, в которые стоило бы вмешаться?
— Такая мысль никогда не приходила мне в голову, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — но теперь, когда вы упомянули об этом, я готова согласиться с вами.
— Тогда, быть может, вы так и поступите, сударыня? — сказал Баундерби, засовывая в ее корзиночку конверт с вложенным в него чеком. — Я вас не тороплю, сударыня; но, быть может, в оставшиеся до вашего отбытия дни столь одаренной, как вы, особе приятнее будет вкушать свои трапезы в уединении и без помех. Я, откровенно говоря, и то чувствую себя виноватым перед вами, — я ведь всего только Джосайя Баундерби из Кокстауна, и так долго навязывал вам свое общество.
— Можете не извиняться, сэр, — возразила миссис Спарсит. — Ежели бы этот портрет умел говорить, — но он выгодно отличается от оригинала тем, что не способен выдавать себя и внушать другим людям отвращение, — он рассказал бы вам, что много времени протекло с тех пор, как я впервые стала, обращаясь к нему, называть его болваном. Что бы болван ни делал — это никого не может ни удивить, ни разгневать; действия болвана могут вызвать только пренебрежительный смех.
С такими словами миссис Спарсит, чьи римские черты застыли наподобие медали, выбитой в память ее безмерного презрения к мистеру Баундерби, окинула его сверху вниз уничтожающим взглядом, надменно проследовала мимо него и поднялась к себе. Мистер Баундерби притворил дверь и стал перед камином, как встарь, раздувшись от спеси, вглядываясь в свой портрет… и в грядущее.
Многое ли открылось его взору? Он увидел, как миссис Спарсит, пуская в ход весь запас колющего оружия из женского арсенала, день-деньской сражается с ворчливой, злобной, придирчивой и раздражительной леди Скэджерс, все так же прикованной к постели по милости своей загадочной ноги, и проедает свои скудные доходы, которые неизменно иссякают к середине квартала, в убогой, душной каморке, где и одной-то не хватало места, а теперь было тесно, как в стойле. Но видел ли он более того? Мелькнул ли перед ним его собственный образ, видел ли он самого себя, превозносящим перед посторонними Битцера, этого многообещающего молодого человека, который столь горячо почитает несравненные достоинства своего хозяина и теперь занимает должность Тома-младшего, после того как он чуть не изловил самого Тома-младшего в ту пору, когда некий мерзавцы увезли беглеца? Видел ли, как он, одержимый тщеславием, составляет завещание, согласно которому двадцать пять шарлатанов, достигшие пятидесяти пяти лет, нарекшись Джосайя Баундерби из Кокстауна, должны постоянно обедать в клубе имени Баундерби, проживать в подворье имени Баундерби, сквозь сон слушать проповеди в молельне имени Баундерби, кормиться за счет фонда имени Баундерби и пичкать до тошноты всех людей со здоровым желудком трескучей болтовней и бахвальством в духе Баундерби? Предчувствовал ли он, хотя бы смутно, что пять лет спустя настанет день, когда Джосайя Баундерби из Кокстауна умрет от удара на одной из кокстаунских улиц, и начнется долгий путь этого бесподобного завещания, отмеченный лихоимством, хищениями, подлогами, пустопорожней суетой, человеческой гнусностью и юридическим крючкотворством? Вероятно, нет. Но портрету его суждено было стать тому свидетелем.