Ему хотелось, чтобы сказанное не было столь очевидно: он все еще ощущал потребность в том, чтобы заклинать смерть лирикой и формулами, но Альфа повторила: «Хочу тебя!», а тело ее недвусмысленно подалось к нему. И ему не оставалось ничего другого, как долго и мучительно пробуждать в себе то, чем только что хвалился, и в то же время спрашивать себя: кто же, в сущности, желает этого, и прилично ли студентке-третьекурснице столь бесцеремонно набрасываться на мужчину. Наверное, поняв тщету его стараний, Альфа вывернулась, вскочила и, улыбаясь, стала целовать его. Потом взяла свою водолазку и начала ею энергично вытирать с него пот, спрашивая при этом:
   – Помнишь, как светились в ту ночь наши зубы? По-видимому, это было начало. Наверное, и мы все светились тогда так и наполняли все вокруг себя светом. Ты же сам говорил, что это возможно, что мы сами спровоцировали это явление! Не может закончиться плохо то, что началось с таким обилием света, правда, милый?
   Ему хотелось быть благодарным за утешение, однако кто-то другой в нем, умудренный опытом, стал спрашивать себя, откуда у молодой девушки такое умение справляться с обмишурившимися мужчинами? Неужели она обманула его, когда сказала, что у нее было только трое? Пока память не напомнила ему, что в этом обратном пути в прошлое, который он совсем недавно так вдохновенно расхваливал, они уносили с собой и все приобретенные навыки и все пережитое. Но до чего они так дойдут? Превратятся в детей, младенцев, в эмбрионов?… Эмбрион, отягощенный знаниями зрелого мужчины, эмбрион-профессор квантовой механики, эмбрион-чудовище…
   – Не грусти, капитан! – сказала она под конец с несколько поиссякшей в голосе радостью и устало опустилась рядом. – Не надо, ты не знаешь, как я горько плачу. – Она доверчиво прижалась к нему, и он действительно ощутил на своем плече влагу слез. – А знаешь, о чем я недавно думала? – Она помолчала, как бы решая, говорить или не стоит, потом продолжила: – Ладно, ведь я собираюсь быть биологом, так почему бы не подумать и о следующем? Знаешь, я представила себе, что мы с тобой находимся в огромном-преогромном желтке и что мы с тобой клетка и сперматозоид, которые в данный момент оплодотворяются и из которых возникнет новая жизнь, целое человечество – где-то там, в космосе, поскольку кто-то разочаровался в человечестве и уносит нас в другое место, лучшее, чтобы через нас перевоссоздать человечество… Ведь такое может быть а?
   Подобные видения могли возникнуть только у влюбленной и очень самонадеянной девушки отнюдь не у неврастенички. И он ответил стараясь не разрушить возникшую у нее мечту:
   – Я даже верю в это, милая!
   – Вот видишь! – откровенно обрадовалась она, как счастливый ребенок, в сказку которого самым неожиданным образом поверили, но уже в следующее мгновение снова неприятно удавила его. Расставила ноги самым бесстыжим образом и сказала: – Нарисуй меня вот так! Потом мы положим картину в непромокаемый мешок и бросим в море. Чтобы на Земле видели мать будущего человечества, чтобы она осталась им на память и в назидание.
   Альфа ждала его ответа, но профессор знал, что «бросать» картину некуда и силился вспомнить, не найдется ли на яхте подходящая труба, из которой можно сделать что-то наподобие маленькой ракеты-послания и, используя порох десятка сигнальных патронов, попытаться пробить гравитационную стену.
   – Вставай, вставай, хватит валяться! – приказала она.
   Он поднялся без особого желания, оделся. Времени, чтобы сделать ракету, у него было предостаточно, но лучше бы подождать, когда их начнут искать. В данный момент Альфа нуждалась в его внимании. Жившая в ней артистка нет-нет да и пошаливала. Она наверняка могла стать хорошей артисткой при таких способностях перевоплощаться. Жаль, что он не видел фильма с ее участием!
   Он нехотя развернул штатив к матрацу. Разглядывая краски, он искал спасения от опьяненного бесстыдством тела. Когда-то старый художник, преподававший рисование, втолковывал им, своим ученикам, что модель диктует технику. Хорошо сказано, но данная модель приказывала смотреть на нее, а он стыдился. Но почему? После нескольких неудачных попыток написать ее портрет он неоднократно собирался изобразить ее обнаженной, но почему именно сейчас, когда он решился на это, тело ее не привлекало. Из-за недавней неудачи?
   На одном из зарубежных конгрессов он познакомился с фотографом из очень известного иллюстративного журнала. Выпили по рюмке, и парень показал ему исключительно интересные фотографии – художественный поиск вихревых движений материи: среди них были просто великолепные находки. После третьей рюмки фотограф вытащил не менее великолепные порнографические снимки, и между делом заметил, что ему никогда не удавалось сделать хороший портрет женщины, с которой он был близок.
   – Оденься и сядь в шезлонг! – приказал он Альфе и вывел ее из сонного состояния. Она вскочила, устыдившись своей наготы, натянула юбку, прикрыла грудь грязной водолазкой и бросилась в каюту. Но не рассердилась на него. Новые юбка и блузка, в которых она появилась вскоре, свидетельствовали о желании нравиться.
   – Надо было что-нибудь посветлее, – сказал он, так как сиреневый цвет блузки скрывал смуглоту, которая (он только теперь это заметил) особенно нравилась ему.
   – Все остальное ты помял, – напомнила ему она.
   Он старался смотреть не ниже воротничка блузки, чтобы не отвлекаться. Но, черт побери, как рисовать, если нет ни единой тени! А еще говорят – царство теней! В одной легенде назовут царством теней, в другой утверждают, что там, на потустороннем берегу Леты, по течению которой они как будто сейчас плыли, души не имеют теней.
   – Повернись в профиль!
   Альфа повернула голову, однако силуэт не приобрел четкости. Будь ты хоть Леонардо… Рембрандт со своими тенями, и тот пусть бы попробовал!… Необходимо было найти что-то изнутри, что могло бы расшевелить эту засты-лость иконы. А почему, собственно, не попытаться написать ее как икону?
   – Прямо на меня! Да не смотри ты так, расслабься! Думай о чем-нибудь возвышенном, о новом человечестве думай!
   Она усмехнулась как Богородица, отрекшаяся от своей веры. Заставить ее снова раздеться, что ли? В ее грудях было больше святости, чем сейчас в лице. Неужели тело – это не такое же чудо природы, как и то, что приключилось с ними столь неожиданно?… Почему Леонардо не изображал половых актов, только анатомические эскизы делал? Нет, дело не только во времени, в единстве научного и художественного – чепуха! Никогда ему не стать более-менее приличным художником, и ученым не станет, несмотря на то, что его с такой помпой сделали в прошлом году профессором… Опять – в прошлом году! Зачем так путать время? У Леонардо тоже было настоящее раздвоение. Он потому и ломал голову, как избавиться от него, из-за этого не мог завершить многое из того, что изобрел, и картины. Сколько картин у него завершенных? По пальцам можно пересчитать.
   – Капитан, у меня сводит судорогой члены, – напомнила о себе Альфа и добавила: – Путные и распутные.
   – А я не заставлял тебя сидеть не двигаясь, – буркнул он рассеянно, однако ее шутка задела его сознание. – Слушай, я тебя такой не знал!
   Ее, очевидно, разозлило, что он не оценил игру слов, и она бросила:
   – Ты вообще не знаешь меня.
   – А говорила, что у тебя было всего трое мужчин…
   – Тридцать!
   – Что тридцать?
   – Мужчин.
   Он не поверил ей, но чтобы не оставлять ее провокационные выпады без ответа, сказал:
   – Почему же ты тогда обманула меня?
   – Не все ли равно – трое или тридцать?
   По ее тону он отметил, что она как бы задавала этот вопрос самой себе, и посмотрел на нее более пристально. И испугался, увидев в глубине ее глаз злобу, и поспешил обратить свой взор на нарисованную Альфу с другими, аметистовыми глазами.
   – Иди завари чай! Но только крепкий, в термосе!
   Альфа подскочила в шезлонге и, как ни странно, он с облегчением отметил, что только сейчас остался по-настоящему наедине с нею. И ему стало нестерпимо больно от внезапно открывшейся истины, что человек беспощадно одинок, оказавшись на пороге познания, даже если его связывают самые интимные нити с близким человеком. Он сцепил зубы, стараясь не думать больше ни о чем, кроме работы, и не задавать себе бесплодных вопросов. Лицо Альфы на холсте быстро избавлялось от иконной застылости, оно излучало радость, смеялось и плакало. Как горько оно плакало! Оно было молодым, ласковым, лучистым… А то вдруг нервно кривилось, становилось измученным, затем ужасалось чему-то, потом расслаблялось в сладостной любовной неге, чтобы вскоре снова стать замкнутым и отрешенным.
   Он рисовал уже второй ее портрет, когда Альфа незаметно возникла у него за спиной. Он заметил только ее деформированные ступни, увидел их в своей памяти значительно увеличенными, совсем как на той картине, которую он написал, скорее всего, в какой-то из моментов помрачения рассудка, и машинально повернул прислоненный к мачте холст обратной стороной.
   – Я не должна смотреть?
   – Налей чаю и сядь!
   Она старалась делать все бесшумно, и тем не менее ее босые ноги, ступая по доскам, производили очень много шума. Движения же тела были грациозны и по-девичьи прелестны. И он произнес вдохновенно:
   – Ван Гог говорил: «Вместо кафедрального собора предпочитаю рисовать глаз». Ты не сердись на меня за грубость, что поделаешь – горе-художник! Для написания хорошего портрета самая большая опасность – сама модель, милая. Она путает художника, пусть и невольно. Она хочет быть представлена лучше и благороднее, или же, если имеет чувство собственного достоинства, чтобы ты нарисовал ее такой, какая она на самом деле, и в то же время, чтобы оправдал ее, что она такая. Вот так-то. Это не я придумал, модель желает оправдаться, художник хочет обвинить…
   – В чем обвиняешь меня ты? – тихонько спросили ее затвердевшие губы.
   – Я не обвиняю тебя, а цитирую то, что читал. Когда кто-то чего-то не умеет, он цитирует других. Я ведь то же самое делаю и как профессор.
   Он поработал еще несколько минут и снова обратился к ней:
   – Хороший портрет – это познание и приговор, милая. Плохи те художники, которые отказываются от роли обвинителя, которые льстят, раболепствуют…
   – В чем обвиняешь меня ты? – повторила она, и показалось, что ответ, который она ожидала услышать от него, был для нее важнее всего предыдущего.
   – В том, что люблю тебя, – сказал он, шлепнув на пол палитру и опустив на нее кисть. Потом сел на матрац перед чашкой дымящегося чая.
   – Можно взглянуть? – спросила она.
   – Еще многое надо дорабатывать, – ответил он, но Альфа уже направилась к холсту.
 
   Она долго молча стояла перед штативом, он никак не мог дождаться ее реакции и спросил:
   – Наверное, спрашиваешь себя сейчас, такая ли ты на самом деле и почему я увидел тебя именно такой? Но, как правило, мы не знаем себя и даже инстинктивно предпочитаем не знать о себе ничего. Я беседовал с психиатрами, они говорят, что один из очень распространенных патологических страхов – страх перед зеркалом. А это показательно, не правда ли?
   Он философствовал бы еще и еще, но вдруг понял, что оправдывается, и замолчал.
   – Лично я не боюсь.
   – Красивая, поэтому. Да и куда актрисе без зеркала.
   – Никакая я не актриса! – огрызнулась она и снова села в шезлонг.
   – Ну и я никакой не художник!… В теории о поле есть так называемые ненаблюдаемые величины, и твоя душенька, Альфочка, для меня полна ими. Так что не очень-то придирайся.
   – А я ничего не сказала, – тотчас же подтвердила она его мысль, что человек все же предпочитает остаться ненаблюдаемой величиной. – Портрет хороший! В самом деле.
   Уверения ее были слишком настойчивыми, чтобы не задеть его. В душе, где за минуту до этого властвовал только один ее образ, стало холодно и пусто, и в эту звенящую пустоту как отравляющий газ хлынула неприязнь к модели, которая, отказавшись от своего портретного сходства, преспокойно пила себе чай.
   – Нереалистический. Не заметно, что у тебя было тридцать мужчин.
   – Точно, не заметно, – согласилась она все с тем же ехидством в голосе.
   Он хотел было повернуть к ней лицом второй портрет, очень непохожий на этот, но передумал и спросил:
   – Что, действительно тридцать? Альфа бросила злорадно:
   – А что, тридцать вызывают больше ревности, чем три?
   – Но зачем надо было обманывать меня?
   – А ты что, ни в чем ни в чем не обманул меня? Флирт – это взаимное надувательство, своего рода соревнование, кто кого объегорит.
   – А я вообразил себе, что у нас не только флирт, – замер он, чувствуя, как отдаляются они друг от друга именно сейчас, когда объятия были единственным для них убежищем.
   – Что же еще это может быть, как не банальная попытка убежать от себя? Ты ведь сам это сказал однажды, не так ли? – Она старалась произносить слова небрежно, подчеркивая при этом, что в данный момент ее занимает только чаепитие.
   – Тридцать первая твоя попытка! Вправду, для тебя это уже стало привычкой.
   Он отошел к самому борту, и световая волна встала перед ним как гигантское полотно, на' котором развернулись и загримасничали множество лиц женщины, стоявшей за его спиной. Что же это так рассердило ее в портрете? Месть ли это за его неумение рисовать или он все-таки невольно открыл в ней нечто, от чего она старалась сейчас отречься, чтобы развеять какие-то его иллюзии? Но нет, все что угодно можно отрицать в этом портрете, но только не то, что он написан без любви и вдохновения. В нем даже слишком много любви, и это портило его. Кто знает, может, для вдохновения, так же как и для любви, нужно прежде всего поверить в обман.
   Он спросил ее, не поворачиваясь, силясь подавить в себе то, что вынуждало презирать ее:
   – Тебе очень хочется, чтобы мы ссорились?
   – Это тебе хочется ссориться, – резко бросила она в ответ. – Разве нельзя говорить друг другу истины не ссорясь?
   Он повернулся к ней, пробормотал беспомощно, по-детски беззащитно:
   – Да о какой истине ты говоришь?! Какая это истина – эти твои тридцать мужиков?! Ты же обманула меня!
   Она снова пригубила из чашки, усмехнулась и произнесла с тем спокойствием, что выводило его из себя:
   – Ну, если не тридцать, то и не три. Только не заставляй меня сейчас пересчитывать их!
   Ему показалось, что он окончательно возненавидел эту женщину.
   – Когда ты только успела собрать такую коллекцию? – зло бросил он.
   – Самые трудные – второй и третий, остальные уже легче идут, – ответила она с прежней улыбочкой. И в ее признании заключался намек не только на то, что он из числа «легких», но что мужчин было действительно больше, чем она сказала вначале.
   Ноги его мелко подрагивали, когда он, склонившись над термосом, наливал себе чай. Руки тоже дрожали. Он медленно выпрямился и тяжелой усталой походкой направился на корму.
   Поставил чашку на самый край, сел рядом и свесил ноги над бронзово-зеленым безжизненным гребным винтом. Подумал, что чем наливаться этим крепким, как отрава, чаем, лучше лечь спать, и спать, пока не проснется в ином времени и один – все равно когда и где, но приходилось быть начеку перед неизвестностью. А зачем, если она уже не страшила его?
   Он закрыл глаза, чтобы отдохнуть немного от этого изнуряющего света. Не открыл их, и когда услышал звук шлепающих по палубе босых ног за спиной.
   – Послушай! – раздался над ним клокочущий от ярости голос Альфы, напоминавший голос базарной бабы. – Если это самый большой мой грех, если это так… Я скажу тебе, раз ты на этом настаиваешь! Да, был такой период. Но ты виноват в этом, только ты! Потому что когда и ты прогнал меня, я металась как слепая, не зная, куда девать себя… Может, это было от отчаяния или от желания доказать себе, что меня еще рано сбрасывать со счетов. Или чтобы забыть тебя, или черт знает почему. Но, слава богу, это продолжалось недолго, так как я возненавидела потом себя. И тебя возненавидела. И до сих пор ненавижу! Слышишь, ненавижу тебя! Ненавижу!
   Последние слова она прокричала очень громко. И ушла. Но он обнаружил это только когда повернулся.
   Приказал себе быть великодушным – если уж имел глупость подписаться под брачным договором, приходилось терпеть и семейные скандалы. Но ему и в голову не приходило, что кто-то может ненавидеть его. А это наверняка было и раньше. Взять хотя бы анонимные телефонные звонки сразу после того, когда он очень быстро стал профессором, да и потом… И по матушке материли, и обзывали бездарью и дерьмом. Он же легкомысленно не обращал внимания, расценивая это как вульгарное проявление зависти. Он знал, в чем он действительно виноват. Это было несколькими годами раньше, когда он уступил настоянию руководителя своей докторской, профессора, участвовать в фальшивом конкурсе на вакантное место ассистента, заранее зная, что оно предназначено ему. Это был недвусмысленный заговор против Зетова, бесспорно, талантливого физика из всех последних трех выпусков, в то время как он сам представлял собой всего лишь «знайку», симпатичного вундеркиндика, который вводил в заблуждение непроницательных своими разносторонними талантами. Вот только профессор не заблуждался на его счет. Профессор боялся Зетова, а не его, поэтому и выбрал его себе на смену – все по той же печальной для университета традиции, когда профессора выбирают себе в преемники людей еще более бесталанных, чем они сами, которые были бы не в состоянии перечеркнуть их собственный бледный след в науке.
   Но разве он должен был чувствовать себя таким виноватым и тогда тоже? Все равно кафедру занял бы кто угодно, только не Зетов. Профессор пошел бы на все, чтобы отстранить того от заведования факультетом. Что и сделал, отправив Зетова за рубеж в международный центр, где, собственно, только и возможно сегодня заниматься большой наукой. Таким образом, в обоих этих случаях профессор выступил под личиной покровителя.
   Нет, у Зетова не было оснований ненавидеть его. Их редкие встречи носили дружеский характер, как и положено в отношениях между коллегами, и если кого и можно было обвинять в притворстве и неискренности, так это его самого, так как он по-прежнему продолжал тягаться с Зетовым, пытаясь взять реванш. У Зетова же были великолепные труды, и он, конечно, был доволен тем, что является членом коллектива, имеющего международный авторитет, и не нуждался в дешевой популярности, к которой склонен был он сам.
   Вот как это было. Но почему он осознает все это только сейчас? С того самого момента, как «победил» в конкурсе, он продолжал, теперь уже по-настоящему, состязаться с Зетовым, чтобы доказать себе самому, что заведует кафедрой заслуженно. Однако полем его деятельности была не наука как таковая, не лаборатория, а души студентов и литературная нива, с которой он старался собрать как можно больше книг. В то же время он старался казаться в глазах людей другим человеком, и с годами забыл, что в нем от него настоящего, а что от «сделанного». Эти постоянные мучительные упражнения в гражданской доблести, в доброте и красноречии существовали вовсе не для того, чтобы завоевать души студентов и стать их любимым преподавателем, тем самым он вычеркивал из памяти воспоминания о своей былой ничтожности.
   В каждом амбициозном святоше сидит бесталанный грешник. Но неужели он не нужен-таки студентам хотя бы такой – перелицованный? А была бы обществу польза от него настоящего, он и сам не знал. Если бы он сейчас находился в этом световом шаре один, если бы не перед кем было притворяться храбрым, умным, верящим в благополучный исход происшедшего, если бы он дал волю своему сомнению корчиться от ужаса перед непонятным, – разве это было бы достойно человека? Да ведь именно от ужаса у Альфы выплыла на поверхность ненависть – конечный продукт всякого принудительного решения, – чтобы не возненавидеть себя, надо возненавидеть кого-то… И все же, не надо было оставлять ее один на один со злополучным портретом, на котором она вынуждена увидеть себя обманщицей… И, несмотря вроде бы на удавшуюся попытку отвести от себя вину и на этот раз, он потащился обратно к Альфе, как согнувшийся под тяжестью грехов босоногий пилигрим.
   Альфа спала на матраце, ничем не укрывшись, безвольно отдавшись во власть сна. Она выглядела очень усталой, страдание не покидало ее даже во сне, оно читалось в напряжении скул, в уголках застывших губ.
   Он почувствовал себя окончательно отвергнутым, разобидевшись на то, что она так неожиданно уснула, а следовало бы радоваться: сон Альфы был свидетельством того, что их конфликт не был глубоким. Он подумал, что самое разумное – перенести ее сейчас в лодку, и тем не менее, предпочел остаться рядом и не делать ничего. Взял легкое одеяло и осторожно устроился рядом, втайне надеясь, что ее недавняя ненависть к нему была ненастоящей. Ведь всего лишь час назад она любила его с таким же вдохновением, как и он писал ее портрет! А может, ее ненависть давно уже угасла и бегущее вспять время перенесло Альфу через тот период, когда она вынуждена была ненавидеть его?
 
   Альфа заворочалась и с каким-то необъяснимым сладострастием закинула ему руку на грудь. Кого она сейчас обнимала?
   – Я разбудил тебя? – прошептал он и стал поправлять на ней одеяло.
   – г Не совсем.
   – Извини, но я должен быть рядом с тобой. Если что произойдет…
   – Я знаю, капитан, ты спасешь меня.
   Спросонок это было сказано бесцветным голосом, а ему показалось, что Альфа насмехается над ним.
   – Я хорошо плаваю и могу спасти человека… в нормальных условиях… А ты все еще сердишься на меня?
   Проснувшись окончательно, она убрала свою руку, словно прикинула, что, возможно, своими инстинктивными объятиями допустила ошибку, и спросила: – За что?
   – Знаешь, а ты права. Я на самом деле не тот, за кого себя выдаю. Я постоянно обманываю людей. И больше всего обманываю их, когда нахожусь на кафедре, – произнес он, обращаясь не то к ней, не то к себе, а сам пристально вглядывался в световое облако над яхтой, хотя знал, что за облаком не существовало того, всесильного, кто бы отпустил грехи исповедующемуся.
   Альфа задышала так, словно сдерживала смех:
   – Вот видишь, апостол Павел прав! Человек есть обман. – И весело положила руку обратно ему на грудь.
   – Альфа, я убил ребенка!
   – А я двоих!
   – Как двоих?
   – У меня два аборта.
   – Это совсем другое, – смешался он. – Нет, это совсем другое. Послушай, я хочу рассказать тебе об этом. До сих пор я никому не рассказывал!
   Альфа устроилась еще уютнее и по-матерински погладила его ладонью по щеке. Похоже, не поверила ему.
   – Я был тогда еще студентом. Прямо под факультетом проходила то ли теплоцентраль, то ли водопровод. Теперь этого уже давно нет. Так вот. Я шел мимо канала, поперек которого лежали трубы. Трое мальчишек ходили туда-сюда по ним, кривлялись и всякое такое. Кончался семестр, меня донимал страшный невроз. Я не мог посмотреть вниз из окна – сразу начинала кружиться голова. А если замечал на балконе ребенка или, допустим, человека, поправляющего на крыше антенну, меня просто всего колотило. То же самое случилось и теперь. Я крикнул мальчишкам, чтобы не смели дурачиться и один из них, я даже не знаю, что произошло, наверное, он сам повернулся, чтобы состроить мне рожу, словом, потерял равновесие, поскользнулся и упал в воду. Я обезумел, я просто обезумел! Кричал, звал на помощь, а людей – никого. Стал спускаться вниз, к самой воде, исцарапался весь, но я тогда не умел плавать и… не решился. Ребенок барахтался совсем близко, с самого края. Достаточно было просто спуститься на десяток метров вниз по течению, где мелководье, и перехватить его. Но я, повторяю, совсем потерял рассудок, только кричал и плакал. А человек, который потом прибежал на помощь, так и сделал: вошел в воду и схватил ребенка. Но было уже поздно. Со «скорой» сказали, что, скорее всего, он ударился головой при падении. Но это и к лучшему, значит, он не так быстро наглотался воды, ведь он потерял сознание, и если бы его вытащили несколькими минутами раньше… Во всяком случае так мне кажется. Я думаю об этом постоянно. Сколько лет прошло с тех пор, а кошмар этот по-прежнему… До сих пор я не могу подойти к реке или водоему, все кажется, что там барахтается ребенок… Сразу же после этого случая я записался на плавание и занимался с таким отчаянным усердием, с каким никогда не делал ничего другого. Позже закончил курсы спасателей. И прыжками в воду занимался. И эта вот яхта, и всё… Делал все, лишь бы только одолеть этот свой постыдный страх перед водой.
   Он умолк и вдруг ощутил в себе страшную усталость, совсем как после того случая. А сам еще перебирал сказанное, желая понять, правильно ли он рассказывал, не допустил ли невольно эгоистического желания всегда оправдывать себя.
   Он повернулся в ее сторону, только когда ощутил на груди тяжесть ее руки. Альфа снова спала, так и не простив его. Он хотел было возмутиться, но внезапно провалился куда-то, словно его усыпили совсем неожиданно, как на операционном столе. Словно само время обрушивалось на него лавиной, кружило и несло куда-то в своем непроглядном мутном потоке. Он еще подумал про себя, что, может быть, время несет его навстречу смерти, но и та уже не страшила его.

18

   Он проснулся от боли в ступне. Кто-то ударил его со всей силы. Приподнялся и был ослеплен внезапным лучом света, этот же свет не давал ему разглядеть ничего кругом.