Страница:
Галю и Славку. Прошла целая вечность, пока они наконец выглянули из черного
провала дверцы посреди пылающей крыши. И тут, к своему ужасу, бабка Нюра
поняла, что приставная лестница, никогда не отнимавшаяся от чердака,
валяется внизу. Осознав это, бабка Нюра буквально сиганула к ней и подняла
одновременно с кем-то другим, кто кинулся на помощь. Уже приняв у земли
Стрижа и согнувшись от тяжести, она увидела отлетевший от ноги круглый
ровненький комочек, из которого торчали распотрошенные пух и солома --
разоренное ласточкино -гнездо. Еще она уловила, как председатель
подхватывает на руки Галю, кто-то, колотя по металлу, жалобно кричит:
"Горим!", бегут со всех сторон люди с ведрами, где-то ударили в рельс,
образовались цепочки сельчан, и от разных колодцев поплыли по рукам ведра с
водой. Люди на пожаре организовываются стихийно. Кто-то выводил из коровника
Зойку, кто-то разгонял гогочущих уток. Чтоб пламя не перекинулось на хату,
поливали водой крыльцо и дверь. Расшвыряв народ, примчались на лошадях
пожарные, полезли на крышу с баграми, двое стали к насосу, а Римка и Колька
с ребятишками покатили к речке разматывающийся шланг.
Неожиданно Галя, неведомо как оказавшаяся посреди цепочки, сломала
ритм, пропустила передаваемое ведро, и оно упало, облив,, ноги. Глядя в одну
точку перед собой, молодая женщина деревянно зашагала к месту, где стоял
полуодетый Кондратенко. Люди немедленно сомкнулись, продолжали деловито
хлопотать соседи, с криками носились вокруг огня ласточки, всхлипывал насос,
а ей виделся другой пожар -- в Шишкове, куда пришли обманутые тишиной
разведчики. Виделись внезапно вспыхнувшие хаты, немцы в засаде, а когда все
уже кончилось -- остановившийся в свете пламени Кондратенко по кличке Драч.
Он был в поношенном немецком мундире, с вражеским автоматом на шее, фашисты,
проходя мимо, дружески скалили зубы и хлопали его по плечу... Сейчас на
Антоне Трофимовиче сетчатая майка поверх брюк, пиджак внакидку, самодельные
резиновые "вьетнамки" с ремешками между пальцами, -- и только в позе, в
отставленной по-строевому левой ноге подлое тогдашнее торжество, да те же
зловещие огоньки тлеют в жутко пустом взгляде. На секунду память совместила
прошлое и настоящее, показалось, босая нога Кондратенко сверкает глянцем,
как начищенный хромовый сапог...
...Она посмотрела через дверную щель и заползла на полок. Но он
почувствовал взгляд. Усмехаясь, подошел, сапогом вышиб дверь. Не в силах
оторваться от пустых глазниц, где даже огонь, отражаясь, застывал и не
бился, словно в тыкве с двумя вырезанными дырочками и зажженной внутри
свечой -- такими надетыми на шесты тыквами детишки пугали по ночам старух,
-- она заколотилась, закричала почти так же, как вдруг заколотилась и
закричала сейчас. Люди оборачивались, окликали ее, а она, ничего не видя, не
слыша, шла на предателя, терзаясь проснувшейся вместе с памятью и рвущей
голову болью.
Бабка Нюра почти не слышала крика, зато уловила Галино напряжение. Все
вдруг само собой расставилось по местам. Ее всегда в дочкиных воспоминаниях
смущали Данька с кутенком в зубах и зеленая машина с фашистами. Они не
увязывались, не совпадали во времени, мешали друг дружке. Да и не могла Галя
в спешке, ночью, все так хорошо рассмотреть. Или это было не ночью, и тогда
картинки ее воспоминаний слеплены из разных времен. Значит, "спаситель"
просто загипнотизировал всех фактом "спасения", обманул беспамятство одной и
утраченное в горе, а потом ослепленное материнской радостью ясновидение
другой, значит, навязал свою версию гибели разведчиков и шишковцев, версию,
в которой -- о, благодарная доверчивость матери! -- никто не усомнился...
Сколько лет жить рядом с подлостью и ни о чем не догадываться!
Андреевна обогнала Галю и внезапно выросла перед Антоном --
растрепанная, неуклюжая на своих неодинаково искривленных ногах, в
растерзанной и прожженной искрами одежде. Седые взлохмаченные космы
поднялись на фоне пожара огненным гребешком, и что-то в ней появилось
вкрадчивое, змеиное...
-- Обожди, доню. Я сама! -- Андреевна удержала за руку дочь, заглянула
Драчу в глаза. Она была уверена, что увидит страх, но страха не было, была
ненависть, жгучая испепеляющая ненависть, которой действие уже не нужно, она
сама для себя действие. -- Твоя работа!
Не спросила -- бросила спокойно и настойчиво, не повышая голоса,
выговаривая страшные слова скорее для отвлечения, чем обвиняя. Кондратенко,
похоже, так и понял.
-- Гроза! -- Он пожал плечами.
-- Может, и сеть Стрижу не ты подставил? Он не ответил.
-- А Галя? А Петр? А Шишкове? -- Она наконец выложила обвинение, и Драч
успокоился, не стал оправдываться -- бесполезно это перед той, которая
читает в глазах.
-- Ничего не докажешь.
-- Дочка тебя вспомнила. Ты боялся ее памяти всю жизнь, виду не
показывал, но боялся. Ну так знай: она вспомнила!
-- Кто поверит тронутой? Погляди, у нее же эпилепсия. Ты еще своего
пащенка-полудурка в милицию сведи, говорящей травы насбирай -- то-то смеху
будет!
-- А ты рисковый! На рожон полез: не изменилось ли чего за годы в ее
памяти? Да не по-твоему, слышь, вышло. Перестарался. Раскрыл тебя, подлеца,
пожар!
-- Что толку? -- Кондратенко ухмыльнулся. Привычное деревенское опадало
с него на глазах. -- Тут тебе твое колдовство не поможет. Тут, замечу в
скобочках, даже истина без свидетелей не поможет. Потому как, выражаясь
местным диалектом, "нэ за тэ кишку бьють, щр рябая, а за тэ, що рукы
корябае..."
Какие грехи у скромного колхозного счетовода, что бы там ни сочиняла о
нем в три голоса одна свихнувшаяся семейка?!
-- Ишь, осмелел, вражина! Не рано ли приободрился?
-- Так ведь на этот счет старушечьего нюха, пожалуй, маловато, а?
Закону, между прочим, доказательства подавай!
-- Об этом зря не переживай, будут доказательства. -- Бабка Нюра
махнула рукой. -- Завтра со Стрижом в лес сбегаем, деревья до корней
переворошим, мох поспрошаем... Не может быть, чтоб твое поганое имя
кто-нибудь в землю не вшептал. Разыщем...
-- У, ведьмино племя!
Драч в сердцах сплюнул себе под ноги -- хладнокровие, похоже, впервые
за разговор изменило ему с тех пор, как он сбросил оболочку. Андреевна
выпрямилась. И, словно бы потеряв к нему интерес, повернулась спиной.
Пожар уже потушили. Люди складывали в кучки то, что удалось отстоять в
борьбе с огнем. У закопченной глиняной стены бабкина нога наткнулась на
бутылочное горлышко, заткнутое дырявой пробкой. Бабка Нюра наклонилась,
подняла.
-- Твое, что ли? -- спросила она Славку.
-- Не, не мое. -- Славик спрятал руки за спину. -- Но я знаю, для чего
оно. Рыбу глушить. Сыпешь в пузырек карбиду. Затыкаешь пробкой с трубочкой.
Бросишь в речку, вода наберется -- и ка-ак жахнет! Но пожар не от нее,
бабушка!
-- Догадываюсь. Убери с глаз. И чтоб никогда ничего против живой
природы, понял? Подошел председатель:
-- Не тоскуй, Анна Андреевна. Отстроим тебе коровник заново. И сена от
правления выделим. Перезимуешь...
-- Что же делать? Гроза! -- не слушая, ответила бабка Нюра.
3
Стриж шел по лесу, наклонив голову к плечу и позевывая. Он не знал, что
ищет, -- слушал и ждал. Трава сама должна подсказать т о место. Приведет и
вовремя остановит. Он шел непроложенной тропой, помня и не помня о том, что
за ним, связанные невидимой ниточкой, бредут бабка Нюра и Драч, шел вслепую,
безошибочной ощупью, потому что видел свою дорогу где-то внутри себя. Трава
сохраняла легкий след, точно неторопливый ветерок шурша расчесывал поляну на
пробор. След оставался даже в воздухе -- неощутимая линия совмещенной его и
бабкиной воли. Линия, с которой уже не мог сойти Драч., Мальчик не
оборачивался. Но ощущал Драча близко-близко. И так же уверенно, как ощущал
лопатками бабкин взгляд. Они с бабушкой ни о чем не сговаривались, выйдя на
рассвете из дому, не сговаривались и на пути к лесу, и здесь, в лесу. Тем не
менее, слаженно разошлись, перестроились, зажали предателя намертво -- ни
свернуть, ни оглянуться. Сам-то предатель об этом не подозревает...
Драч в это время гибкой партизанской поступью крался за Стрижом среди
кустов. Куда девалась старческая неровность движений, расхлябанность,
суетливость? Все отшелушилось ночью, пока караулил рассвет, пока высматривал
из канавы старуху с пацаном, и потом, пока кружил по лесу, давая им
разбрестись по сторонам. Уж теперь он никого не выпустит. Век не найдут
трупов в этих неблагополучных берлогах и заброшенных блиндажах. Иди-иди,
змеенок, давно по тебе перышко скучает. Сначала тебя, а после и до ведьмы
доберемся. Все в свой черед, как говаривал один специалист, работая сейф:
сначала драгметалл, потом бумажки...
Драч удлинил шаг и приготовился к прыжку как раз в тот момент, когда
малец очутился на середине лужайки с отчаянно зеленым оконцем ровной, будто
подстриженной травы. Почудилось, Стриж прошел ее, почти не приминая, можно
было провести ладонью под ступнями босых ног. В эту минуту сзади послышался
шорох. Драч с прыжка, по-волчьи не сгибая шеи, повернулся, солнце ударило в
глаза, и, ослепленный, он увидел отделившуюся от дерева ведьму. Она
приближалась прямая, черная на фоне солнца, глаза резало, но он боялся
смигнуть и все смотрел, смотрел на безликий силуэт, сухую высокую фигуру,
огненную корону вокруг головы. Сам лес, темный и таинственный,
сфокусировался в этой фигуре, наступал молча и беспощадно. Перед проклятой
старухой стушевывались деревья, в старухиной руке извивалась белая,
нацеленная разинутой пастью змея.
-- Ты что, ты что? -- забормотал Драч, нашаривая на поясе нож. Клацнуло
лезвие.
Старуха надвигалась беззвучно и оттого еще более неотвратимо.
Драч попятился. Споткнулся. Удержался на ногах. Отступил дальше.
И вдруг по грудь провалился в пустоту.
Он выпростал руку. Подтянулся. Трясина зыбилась и текла книзу,
засасывая туловище.
Драч поднял голову, встретил тяжелый, как удар, взгляд. Андреевна
стояла, опершись подбородком на клюку. И лес, и солнце сосредоточились в
этом взгляде и молчали вместе с ней.
-- Ты хотел доказательств -- получи их! -- наконец сказала она. --
Здесь корни и камни пропитаны кровью. Здесь воздух и листья дышат местью.
Они не простят.
Бабка Нюра перевела дыхание, беспокойно посмотрела на Славку по ту
сторону оконца -- Славка отклонился назад и стоял натянутый, невесомый,
отвернувшись от того, под кем только что разверзлась земля. Как в себе самой
почувствовала она ворвавшуюся в его мозг боль, цепенеющие мускулы,
неподвижные, устремленные в одну точку расширенные зрачки. Метнулась к нему,
обняла, наскоро закончила:
-- Ты, Драч, не мог не прийти, соблазн был слишком велик покончить с
обоими разом. Оставайся, подлюга, и запомни: ты -- не человек. Тебя нельзя
судить по человеческим законам. Идем, Стрижик.
Подбородок у Кондратенко уже ушел в топь. Но мольбы не было в глазах
предателя. Только ненависть. Жгучая, ненасытная ненависть, которая не
помещалась в теле и которую не могла выдержать земля.
Бабка Нюра закутала мальчика с головой своим платком, потянула,
вынуждая его идти непослушными, деревянно переступающими ногами.
Лес вздохнул от набежавшего ветерка. Где-то скрипнула, расправляя
ветки, старая осина.
4
Вещи в комнате отвернулись от людей, замерли, остыли. Пожух на
подоконнике букетик васильков. Зазябли стекла. Бабка Нюра перестелила
постель, где обычно спал Стриж, -- показалось, косо висел подзор. Вытерла
несуществующую пыль с листьев герани. Закрыла заслонку печи. Вышла,
притворила ставни, замкнула на пробой.
Мыслей не было. Желания что-то делать -- тоже.
Ах ты, старая, глупая! Не уберечь мальчонку! Галя срочно увезла его в
город, равнодушного, безвольного, сломанного. Как когда-то увозили ее саму.
И как еще до того увозили куда подальше других. Лишь переменой обстановки
можно вытряхнуть из тела падучую, сделать человека снова сильным. Какую,
однако, силу спросишь с девятилетнего пацана?
Всегда у них так в роду: качаешься между болезнью и вещим умением.
Никакой середины: либо ведуны, либо блаженные. Пересилишь падучую, не дашь
ей затрепать себя -- и окунаешься в прозрачное состояние на самом краешке
припадка, когда просыпается и ясновидение, и кое-что иное. Не пересилишь --
одним блаженным на свете станет больше. У немногих достает сил. Сумеет ли
Славка удержаться на краешке, не скатиться в вечный мрак беспрерывного,
растянутого во времени припадка? Успеет ли?
Она безучастно легла, притихла. Незачем жить. Не для кого жить.
Загорелось передать все внуку, он такой хваткий, понятливый, ему с природой
легко. Но пацаненок не выдержал недоброты, нечаянного повзросления, колючего
мстительного воздуха в лесу. Больше в эти места Галя его не выпустит. И
значит, уже совершенно незачем жить...
Бабка Нюра медленно изгоняла из себя тепло. Начиная от кончиков
пальцев, волнами, все ближе и ближе подводя холод к сердцу. Она знала, если
ведьма умирает, надо три ночи ночевать в доме, иначе дом сгорит. Она очень
много знала. И все знания уйдут вместе с ней. Бедный маленький Стриж!
Неизвестно, что именно заставило ее в этот момент еще раз посмотреть на
мир. Она встала. Отворила форточку.
И через ставень, через вырез в форме сердечка влетел, едва не оцарапав
длинные узкие крылья, серебряный комочек. Он метался от потолка до пола,
пролетал под столом, кружил вокруг лампы и замирал перед ней на лету, дрожа
раздвоенным хвостиком и сверкая золотистыми бусинами глаз. Пю-ить,
пю-ить!--требовательно настаивала птица.
-- Стрижик! -- позвала бабка Нюра.
Стриж заметался быстрее -- многократно изломанная молния, чудом
находящая путь в низкой загроможденной комнате.
"Да придет, приедет, куда ж он денется? -- подумала вдруг бабка, тряся
звенящей от бездумной пустоты головой. -- Все будет хорошо!"
Мысль эта странно согрела руки.
-- Лети, лети, милый, -- велела бабка Нюра стрижу. -- Я подожду.
Улыбнулась.
И открыла ставни.
В Музее Космонавтики под вакуумным колпаком хранится дневник
борт-инженера звездной экспедиции "Цискари". Длиннопалые манипуляторы
переворачивают залитые непроницаемым прозрачным пластиком бумажные страницы.
Когда проходишь мимо, под колпаком зажигается свет, призывая прочесть чужую
исповедь. Не находится никого, кто бы здесь не остановился.
Борт "Цискари". Планета Инкра.
Начал вести дневник: появились мысли, которые я никому не могу
доверить. Хорошо, удалось отыскать чистую тетрадь -- мы хотели показать
бумагу аборигенам. Нашлась и авторучка. Пришлось все это раздобыть, ибо
обычные памятные кристаллы входят в общую мнемотеку корабля и легко
контролируются командиром, энергетиком, врачом и вообще любым, кто не
поленится запросить запись. Времени у меня сверхдостаточно: с сегодняшнего
дня отстранен от исполнения служебных обязанностей и посажен под домашний
арест. Ходячая энциклопедия корабля -- историк и врач экспедиции Йоле
Дацевич -- говорит, что такого на кораблях не случалось за всю историю
звездоплавания. Что ж, значит, с меня начнется летопись космических
преступлений.
И корабль, и сама экспедиция называются "Цискари". По-грузински --
рассвет, зорька. Командир Ларион Майсурадзе, автор проекта поиска
цивилизации на Инкре, искренне рассчитывал на контакт. Увы, планета мертва,
и я один пока догадываюсь о причине...
Впрочем, нет, я неточно выразился. Планета не мертва, она полна жизни,
можно сказать, разбухает и кишит... Но лишь два царства природы, растения и
насекомые, исхитрились найти на Инкре приют. Ни рыб, ни птиц, ни
млекопитающих -- ни чешуйки, ни шерстинки, ни перышка. Лишь хитин и
хлорофилл!
Биологи и оказавшаяся нечаянно без работы социолог Нина Дрок немеют от
восторга. Позже, когда мы удалились от корабля, сразу же наткнулись на следы
деятельности разума. Но в радиусе первой сотни километров наши кинокамеры,
коллекторы и роботы-препараторы фиксировали только флору и самых младших
собратьев по биологической шкале. Зато какую флору и каких собратьев!
Летучие растения с машущими листьями! Укоренившиеся в почве бабочки! Чаши
неимоверной величины цветов, полных чистейшей воды, -- мы купались в этих
удивительных озерах с лепестковыми берегами! До опасного крупные экземпляры
насекомых плавали в реках и океанах.
Правда, что касается опасности, то это в нас говорила инерция мышления.
По нашим эстетическим меркам, у них был такой устрашающий вид -- огромные
жала, ядовитые копья, присоски, антенны, -- что мы вначале из-под силовой
защиты и не вылезали. А когда осмелели, до плавок-купальников дошли, то даже
обидно стало, до чего мы не представляем для них интереса. Если давать
земные имена, то на Инкре водились мухи, слепни, комары, клещи, оводы, в
общем, всякая нечисть. Но нечисть эта глодала друг дружку и листья и не
трогала нас. Оно и понятно: при отсутствии млекопитающих им, фигурально
выражаясь, не на чем было зубы отточить, привыкнуть к вкусу крови. Так что
планета оказалась на редкость благодатной для человека. И не вызывала
настороженности ровно до тех пор, пока мы вдруг не открыли Города.
К тому времени мы забыли о скафандрах, дышали местным воздухом, пили
воду, давным-давно разблокировали шлюзы корабля. Фактически мы забыли о цели
экспедиции, отвыкли от самого понятия "контакт". Даже признанный упрямец
Ларик Майсурадзе, командир, дал экипажу слово публично сжечь по прибытии на
Землю все свои статьи о пяти признаках цивилизации на Инкре... И вдруг сразу
в трех местах мы нашли заброшенные Города.
Потом, конечно, и другие покинутые поселения обнаружили. Но главные
открытия совершили в первых трех. И мое грехопадение состоялось тут же.
Города были славные. Многоэтажные. Неожиданно легкие. Радостные. Радость
охватывала сразу, едва ступишь на мостовые, утверждая в гостях впечатление,
что шонесси (теперь мы знали имя разумных инкриян) умели и любили жить. Дома
до сих пор стояли наполненные изящной утварью, тысячи приятных вещиц
возбуждали наше любопытство, потому что Земля до них не додумалась. Самое
поразительное -- всюду в красивых позах, в обнимку, лежали мумии, высохшие и
бессмысленные, как бочата из-под вина. И все же мы не без удовольствия
бродили по мертвым улицам, по уснувшим квартирам: безжизненность не
угнетала, казалась прекрасной и даже -- я должен повиниться! -- сладостной и
желанной. Неестественно и стыдно, чтобы тысячи смертей не угнетали, но это
было так. И сеяло среди нас ненужную подозрительность. Впрочем, угрызения
совести прорезались значительно позже, я все время почему-то забегаю вперед.
Без видимой катастрофы жизнь в Городах остановилась одновременно.
Коляски и стреловидные поезда были аккуратно загнаны в ангары, крылатые
аппараты выстроены ровными рядами на взлетных площадках. Часто попадались
маски, словно после последнего карнавала ничего не успели, убрать -- уже
некому было убирать... И везде, в общественных зданиях и личных жилищах,
поджидали нас попарно обнявшиеся мумии с головами на плече друг у друга. Они
с улыбкой встречали смерть, готовились к ней, по какому-то общему сигналу
принимали яд и навечно засыпали в любви и всепрощении. Мужественный народ!
Мы не нашли книг, кристаллофильмов или чего-нибудь их заменяющего, но
множество картин не успели растерять красок. Аборигены оказались небольшими
существами, очень напоминавшими нашу Мицу, карманную обезьянку с
Мадагаскара. Только рот у шонесси был узенький, круглый, вытянутый в виде
трубки или даже клюва. И шонесси, понятно, не имели хвостов. Хотя, честное
слово, лучше б им иметь их, может, тогда бы мы насторожились! А то -
разахались, разумилялись, распричитались, что никого не можем прижать к
груди! Кстати, в шонессийской живописи очень развит мотив братания с
животными. Меня, например; потряс небольшой холст: почти на полрамки --
добрая морда местной буренки с глазами терпеливыми и многомудрыми, а на ее
шее трогательно и беззащитно спиной к нам висит абориген. Картин,
изображающих этот культовый обряд, мы видели тысячи.
Ну вот. Наконец перехожу к главному. Как иначе расскажешь обо всем Тем,
кто не знает ничего? Вы, читающие мой дневник! Теперь вам известно ровно
столько, сколько и нам к тому моменту, когда все началось...
Случилось так, что Мица самым примитивным образом сбежала от меня в
какой-то шонессийской квартире -- испугалась портрета, будто нарочно с нее
срисованного. Если бы я не знал наверняка, что портрету минимум четыре сотни
лет, я бы тоже сказал, что без Мицы в качестве натурщицы не обошлось.
Обезьянка показала своему двойнику язык. Не дождавшись ответного
приветствия, обиженно надула губы. И сиганула за окно. Я
посвистел-посвистел. Потом справедливо рассудил, что вряд ли ей после
корабельной кухни захочется питаться сушеными кузнечиками. И не ошибся: Мица
вернулась через два дня, облезлая и голодная, с царапиной поперек лба. К
любимым синтетическим бананам и молоку отнеслась сдержанно, а у меня не было
ни времени, ни желания на уговоры -- расшифровывать загадки чужой
цивилизации, да еще когда все гиды вымерли, -- тут, я вам скажу, не до
корабельных обезьян! Спустя несколько дней, когда я увлеченно заносил в
журнал схему оригинальных "дышащих" батарей отопления, она спросила:
-- Курить -- приятно?
-- Попробуй, -- машинально ответил я, подвинув на край стола сигареты.
Вдруг до меня дошло, что в каюте мы одни. Я оторвался от журнала,
медленно поднял голову. Перегнувшись в креслице, белая обезьянка у меня на
столе тянулась к коробке. Я помог, поднес огоньку. Мица, попыхтев,
раскурила, глубоко вдохнула дым. Витаминная сигаретка, похоже, пришлась ей
по вкусу.
-- Ой, как хорошо! -- восхитилась она вслух, раздувая щеки и выпуская
дым тонкими нитями. Голос у нее изменился, стал как в пещере или пустой
комнате, немножко с эхом.
Я незаметно пощупал лоб, громко запел и пошел кругами по каюте, искоса
поглядывая на обезьянку. Можно было примириться с курением, но пережить
внезапно прорезавшуюся речь я был не в силах. Мица аристократически зажала
сигарету кончиком хвоста и задумчиво разжевала. Я сразу успокоился: обезьяны
в этом загадочном существе было все-таки достаточно.
-- Жаль, мы не успели попробовать земной табак!
---- Кто это мы? -- на всякий случай уточнил я.
-- Шонесси, кто же еще?
Ну, слуховые галлюцинации -- это уже не так страшно. Я повернулся к
интеру, набрал код врача:
-- Иоле, ты не занят? Заскочи на огонек, что-то скучновато одному...
-- Что-нибудь случилось?
-- Нет-нет. В шахматы перекинемся.
-- Странное приглашение в час ночи, не правда ли? Ладно, жди.
Я быстро выключил интер, потому что Мика раскрыла рот:
-- Струсил? На помощь позвал?
Я помотал головой и предпочел не отвечать.
Иоле прежде всего был врач, а уж потом шахматист или просто товарищ.
Оттянув мне пальцами веки, он сосредоточенно заглянул в глаза:
-- Маленькая хандра у нас? Тоска по Земле? Нервочки расстались? Ничего.
Примем массажик, электронным душиком попользуем, микростимуляторы натощак --
и все пройдет! Мица расхохоталась:
-- Что я говорил? Сейчас меня из тебя вылечат!
Врач неторопливо обошел стол, вынул из нагрудного кармана плоский
экспресс-диагностер, с которым никогда не расставался. Посмотрел через
объектив сначала на Мицу, потом на меня. Мохнатые брови его от удивления
почти слились с шевелюрой.
-- Слава галактикам, облегчил ты мою душу! -- Я обрадованно забарабанил
пальцами по столешнице. -- А то уж я вообразил, вильнул с ума без возврата.
-- Ты, часом, не проверяешь на мне дар чревовещателя?
-- Иди к черту! Сам никак не опомнюсь от потрясения!
Иоле с сомнением усмехнулся и окончательно повернулся к Мице:
-- Надеюсь, ты все еще Мица?
-- А ты ду... Недалекий человек! -- холодно парировала белая обезьяна.
-- Допустим, -- нехотя согласился врач. -- И все равно хочется узнать,
кто тебе подарил речь?
-- Здравствуйте пожалуйста! Шонесси говорят по меньшей мере полмиллиона
лет! Хоть бы из уважения к нашей древности могли мне не тыкать.
-- Час от часу не легче! Позволь...те полюбопытствовать ваше имя,
гражданочка шонесси?
-- Энтхтау.
-- Однако... -- Брови доктора поочередно отделились от шевелюры. --
Впервые вижу сумасшедшую обезьяну.
-- Люди, люди! -- Мица подпрыгнула, зацепилась хвостом за потолочный
леер. -- Не надоело числить ненормальным все, что выходит за рамки
обыденного? Неважно, чья ненормальность, важно успеть отмежеваться, наклеить
ярлык. После, не роняя чести, и, признать можно, не жалко. Но сразу?
Стыдитесь, венцы природы!
--- Если это бред, то весьма последовательный! -- пробормотал Иоле. И,
в свою очередь, вызвал командира: -- Ларик, срочно к Николаю.
-- Что там у вас?
-- Увидишь на месте.
Прежде чем выключить интер, командир обронил непонятное грузинское
слово.
В общем, через час весь экипаж сидел у меня в каюте, ошарашенный Мицей
донельзя. Особенно бушевал Ларик:
-- Мальчишки, понимаешь! Делать вам нечего, понимаешь! Среди ночи шутки
устраиваете, дня вам мало, понимаешь!
Но, отбушевавшись, уже с любопытством уставился на курящую обезьяну --
она опять стрельнула у меня сигаретку.
Эмоций по поводу превращения Мицы в Энтхтау я не описываю. Самым
характерным было предположение Иоле: заразилась чужим интеллектом. Мы не
провала дверцы посреди пылающей крыши. И тут, к своему ужасу, бабка Нюра
поняла, что приставная лестница, никогда не отнимавшаяся от чердака,
валяется внизу. Осознав это, бабка Нюра буквально сиганула к ней и подняла
одновременно с кем-то другим, кто кинулся на помощь. Уже приняв у земли
Стрижа и согнувшись от тяжести, она увидела отлетевший от ноги круглый
ровненький комочек, из которого торчали распотрошенные пух и солома --
разоренное ласточкино -гнездо. Еще она уловила, как председатель
подхватывает на руки Галю, кто-то, колотя по металлу, жалобно кричит:
"Горим!", бегут со всех сторон люди с ведрами, где-то ударили в рельс,
образовались цепочки сельчан, и от разных колодцев поплыли по рукам ведра с
водой. Люди на пожаре организовываются стихийно. Кто-то выводил из коровника
Зойку, кто-то разгонял гогочущих уток. Чтоб пламя не перекинулось на хату,
поливали водой крыльцо и дверь. Расшвыряв народ, примчались на лошадях
пожарные, полезли на крышу с баграми, двое стали к насосу, а Римка и Колька
с ребятишками покатили к речке разматывающийся шланг.
Неожиданно Галя, неведомо как оказавшаяся посреди цепочки, сломала
ритм, пропустила передаваемое ведро, и оно упало, облив,, ноги. Глядя в одну
точку перед собой, молодая женщина деревянно зашагала к месту, где стоял
полуодетый Кондратенко. Люди немедленно сомкнулись, продолжали деловито
хлопотать соседи, с криками носились вокруг огня ласточки, всхлипывал насос,
а ей виделся другой пожар -- в Шишкове, куда пришли обманутые тишиной
разведчики. Виделись внезапно вспыхнувшие хаты, немцы в засаде, а когда все
уже кончилось -- остановившийся в свете пламени Кондратенко по кличке Драч.
Он был в поношенном немецком мундире, с вражеским автоматом на шее, фашисты,
проходя мимо, дружески скалили зубы и хлопали его по плечу... Сейчас на
Антоне Трофимовиче сетчатая майка поверх брюк, пиджак внакидку, самодельные
резиновые "вьетнамки" с ремешками между пальцами, -- и только в позе, в
отставленной по-строевому левой ноге подлое тогдашнее торжество, да те же
зловещие огоньки тлеют в жутко пустом взгляде. На секунду память совместила
прошлое и настоящее, показалось, босая нога Кондратенко сверкает глянцем,
как начищенный хромовый сапог...
...Она посмотрела через дверную щель и заползла на полок. Но он
почувствовал взгляд. Усмехаясь, подошел, сапогом вышиб дверь. Не в силах
оторваться от пустых глазниц, где даже огонь, отражаясь, застывал и не
бился, словно в тыкве с двумя вырезанными дырочками и зажженной внутри
свечой -- такими надетыми на шесты тыквами детишки пугали по ночам старух,
-- она заколотилась, закричала почти так же, как вдруг заколотилась и
закричала сейчас. Люди оборачивались, окликали ее, а она, ничего не видя, не
слыша, шла на предателя, терзаясь проснувшейся вместе с памятью и рвущей
голову болью.
Бабка Нюра почти не слышала крика, зато уловила Галино напряжение. Все
вдруг само собой расставилось по местам. Ее всегда в дочкиных воспоминаниях
смущали Данька с кутенком в зубах и зеленая машина с фашистами. Они не
увязывались, не совпадали во времени, мешали друг дружке. Да и не могла Галя
в спешке, ночью, все так хорошо рассмотреть. Или это было не ночью, и тогда
картинки ее воспоминаний слеплены из разных времен. Значит, "спаситель"
просто загипнотизировал всех фактом "спасения", обманул беспамятство одной и
утраченное в горе, а потом ослепленное материнской радостью ясновидение
другой, значит, навязал свою версию гибели разведчиков и шишковцев, версию,
в которой -- о, благодарная доверчивость матери! -- никто не усомнился...
Сколько лет жить рядом с подлостью и ни о чем не догадываться!
Андреевна обогнала Галю и внезапно выросла перед Антоном --
растрепанная, неуклюжая на своих неодинаково искривленных ногах, в
растерзанной и прожженной искрами одежде. Седые взлохмаченные космы
поднялись на фоне пожара огненным гребешком, и что-то в ней появилось
вкрадчивое, змеиное...
-- Обожди, доню. Я сама! -- Андреевна удержала за руку дочь, заглянула
Драчу в глаза. Она была уверена, что увидит страх, но страха не было, была
ненависть, жгучая испепеляющая ненависть, которой действие уже не нужно, она
сама для себя действие. -- Твоя работа!
Не спросила -- бросила спокойно и настойчиво, не повышая голоса,
выговаривая страшные слова скорее для отвлечения, чем обвиняя. Кондратенко,
похоже, так и понял.
-- Гроза! -- Он пожал плечами.
-- Может, и сеть Стрижу не ты подставил? Он не ответил.
-- А Галя? А Петр? А Шишкове? -- Она наконец выложила обвинение, и Драч
успокоился, не стал оправдываться -- бесполезно это перед той, которая
читает в глазах.
-- Ничего не докажешь.
-- Дочка тебя вспомнила. Ты боялся ее памяти всю жизнь, виду не
показывал, но боялся. Ну так знай: она вспомнила!
-- Кто поверит тронутой? Погляди, у нее же эпилепсия. Ты еще своего
пащенка-полудурка в милицию сведи, говорящей травы насбирай -- то-то смеху
будет!
-- А ты рисковый! На рожон полез: не изменилось ли чего за годы в ее
памяти? Да не по-твоему, слышь, вышло. Перестарался. Раскрыл тебя, подлеца,
пожар!
-- Что толку? -- Кондратенко ухмыльнулся. Привычное деревенское опадало
с него на глазах. -- Тут тебе твое колдовство не поможет. Тут, замечу в
скобочках, даже истина без свидетелей не поможет. Потому как, выражаясь
местным диалектом, "нэ за тэ кишку бьють, щр рябая, а за тэ, що рукы
корябае..."
Какие грехи у скромного колхозного счетовода, что бы там ни сочиняла о
нем в три голоса одна свихнувшаяся семейка?!
-- Ишь, осмелел, вражина! Не рано ли приободрился?
-- Так ведь на этот счет старушечьего нюха, пожалуй, маловато, а?
Закону, между прочим, доказательства подавай!
-- Об этом зря не переживай, будут доказательства. -- Бабка Нюра
махнула рукой. -- Завтра со Стрижом в лес сбегаем, деревья до корней
переворошим, мох поспрошаем... Не может быть, чтоб твое поганое имя
кто-нибудь в землю не вшептал. Разыщем...
-- У, ведьмино племя!
Драч в сердцах сплюнул себе под ноги -- хладнокровие, похоже, впервые
за разговор изменило ему с тех пор, как он сбросил оболочку. Андреевна
выпрямилась. И, словно бы потеряв к нему интерес, повернулась спиной.
Пожар уже потушили. Люди складывали в кучки то, что удалось отстоять в
борьбе с огнем. У закопченной глиняной стены бабкина нога наткнулась на
бутылочное горлышко, заткнутое дырявой пробкой. Бабка Нюра наклонилась,
подняла.
-- Твое, что ли? -- спросила она Славку.
-- Не, не мое. -- Славик спрятал руки за спину. -- Но я знаю, для чего
оно. Рыбу глушить. Сыпешь в пузырек карбиду. Затыкаешь пробкой с трубочкой.
Бросишь в речку, вода наберется -- и ка-ак жахнет! Но пожар не от нее,
бабушка!
-- Догадываюсь. Убери с глаз. И чтоб никогда ничего против живой
природы, понял? Подошел председатель:
-- Не тоскуй, Анна Андреевна. Отстроим тебе коровник заново. И сена от
правления выделим. Перезимуешь...
-- Что же делать? Гроза! -- не слушая, ответила бабка Нюра.
3
Стриж шел по лесу, наклонив голову к плечу и позевывая. Он не знал, что
ищет, -- слушал и ждал. Трава сама должна подсказать т о место. Приведет и
вовремя остановит. Он шел непроложенной тропой, помня и не помня о том, что
за ним, связанные невидимой ниточкой, бредут бабка Нюра и Драч, шел вслепую,
безошибочной ощупью, потому что видел свою дорогу где-то внутри себя. Трава
сохраняла легкий след, точно неторопливый ветерок шурша расчесывал поляну на
пробор. След оставался даже в воздухе -- неощутимая линия совмещенной его и
бабкиной воли. Линия, с которой уже не мог сойти Драч., Мальчик не
оборачивался. Но ощущал Драча близко-близко. И так же уверенно, как ощущал
лопатками бабкин взгляд. Они с бабушкой ни о чем не сговаривались, выйдя на
рассвете из дому, не сговаривались и на пути к лесу, и здесь, в лесу. Тем не
менее, слаженно разошлись, перестроились, зажали предателя намертво -- ни
свернуть, ни оглянуться. Сам-то предатель об этом не подозревает...
Драч в это время гибкой партизанской поступью крался за Стрижом среди
кустов. Куда девалась старческая неровность движений, расхлябанность,
суетливость? Все отшелушилось ночью, пока караулил рассвет, пока высматривал
из канавы старуху с пацаном, и потом, пока кружил по лесу, давая им
разбрестись по сторонам. Уж теперь он никого не выпустит. Век не найдут
трупов в этих неблагополучных берлогах и заброшенных блиндажах. Иди-иди,
змеенок, давно по тебе перышко скучает. Сначала тебя, а после и до ведьмы
доберемся. Все в свой черед, как говаривал один специалист, работая сейф:
сначала драгметалл, потом бумажки...
Драч удлинил шаг и приготовился к прыжку как раз в тот момент, когда
малец очутился на середине лужайки с отчаянно зеленым оконцем ровной, будто
подстриженной травы. Почудилось, Стриж прошел ее, почти не приминая, можно
было провести ладонью под ступнями босых ног. В эту минуту сзади послышался
шорох. Драч с прыжка, по-волчьи не сгибая шеи, повернулся, солнце ударило в
глаза, и, ослепленный, он увидел отделившуюся от дерева ведьму. Она
приближалась прямая, черная на фоне солнца, глаза резало, но он боялся
смигнуть и все смотрел, смотрел на безликий силуэт, сухую высокую фигуру,
огненную корону вокруг головы. Сам лес, темный и таинственный,
сфокусировался в этой фигуре, наступал молча и беспощадно. Перед проклятой
старухой стушевывались деревья, в старухиной руке извивалась белая,
нацеленная разинутой пастью змея.
-- Ты что, ты что? -- забормотал Драч, нашаривая на поясе нож. Клацнуло
лезвие.
Старуха надвигалась беззвучно и оттого еще более неотвратимо.
Драч попятился. Споткнулся. Удержался на ногах. Отступил дальше.
И вдруг по грудь провалился в пустоту.
Он выпростал руку. Подтянулся. Трясина зыбилась и текла книзу,
засасывая туловище.
Драч поднял голову, встретил тяжелый, как удар, взгляд. Андреевна
стояла, опершись подбородком на клюку. И лес, и солнце сосредоточились в
этом взгляде и молчали вместе с ней.
-- Ты хотел доказательств -- получи их! -- наконец сказала она. --
Здесь корни и камни пропитаны кровью. Здесь воздух и листья дышат местью.
Они не простят.
Бабка Нюра перевела дыхание, беспокойно посмотрела на Славку по ту
сторону оконца -- Славка отклонился назад и стоял натянутый, невесомый,
отвернувшись от того, под кем только что разверзлась земля. Как в себе самой
почувствовала она ворвавшуюся в его мозг боль, цепенеющие мускулы,
неподвижные, устремленные в одну точку расширенные зрачки. Метнулась к нему,
обняла, наскоро закончила:
-- Ты, Драч, не мог не прийти, соблазн был слишком велик покончить с
обоими разом. Оставайся, подлюга, и запомни: ты -- не человек. Тебя нельзя
судить по человеческим законам. Идем, Стрижик.
Подбородок у Кондратенко уже ушел в топь. Но мольбы не было в глазах
предателя. Только ненависть. Жгучая, ненасытная ненависть, которая не
помещалась в теле и которую не могла выдержать земля.
Бабка Нюра закутала мальчика с головой своим платком, потянула,
вынуждая его идти непослушными, деревянно переступающими ногами.
Лес вздохнул от набежавшего ветерка. Где-то скрипнула, расправляя
ветки, старая осина.
4
Вещи в комнате отвернулись от людей, замерли, остыли. Пожух на
подоконнике букетик васильков. Зазябли стекла. Бабка Нюра перестелила
постель, где обычно спал Стриж, -- показалось, косо висел подзор. Вытерла
несуществующую пыль с листьев герани. Закрыла заслонку печи. Вышла,
притворила ставни, замкнула на пробой.
Мыслей не было. Желания что-то делать -- тоже.
Ах ты, старая, глупая! Не уберечь мальчонку! Галя срочно увезла его в
город, равнодушного, безвольного, сломанного. Как когда-то увозили ее саму.
И как еще до того увозили куда подальше других. Лишь переменой обстановки
можно вытряхнуть из тела падучую, сделать человека снова сильным. Какую,
однако, силу спросишь с девятилетнего пацана?
Всегда у них так в роду: качаешься между болезнью и вещим умением.
Никакой середины: либо ведуны, либо блаженные. Пересилишь падучую, не дашь
ей затрепать себя -- и окунаешься в прозрачное состояние на самом краешке
припадка, когда просыпается и ясновидение, и кое-что иное. Не пересилишь --
одним блаженным на свете станет больше. У немногих достает сил. Сумеет ли
Славка удержаться на краешке, не скатиться в вечный мрак беспрерывного,
растянутого во времени припадка? Успеет ли?
Она безучастно легла, притихла. Незачем жить. Не для кого жить.
Загорелось передать все внуку, он такой хваткий, понятливый, ему с природой
легко. Но пацаненок не выдержал недоброты, нечаянного повзросления, колючего
мстительного воздуха в лесу. Больше в эти места Галя его не выпустит. И
значит, уже совершенно незачем жить...
Бабка Нюра медленно изгоняла из себя тепло. Начиная от кончиков
пальцев, волнами, все ближе и ближе подводя холод к сердцу. Она знала, если
ведьма умирает, надо три ночи ночевать в доме, иначе дом сгорит. Она очень
много знала. И все знания уйдут вместе с ней. Бедный маленький Стриж!
Неизвестно, что именно заставило ее в этот момент еще раз посмотреть на
мир. Она встала. Отворила форточку.
И через ставень, через вырез в форме сердечка влетел, едва не оцарапав
длинные узкие крылья, серебряный комочек. Он метался от потолка до пола,
пролетал под столом, кружил вокруг лампы и замирал перед ней на лету, дрожа
раздвоенным хвостиком и сверкая золотистыми бусинами глаз. Пю-ить,
пю-ить!--требовательно настаивала птица.
-- Стрижик! -- позвала бабка Нюра.
Стриж заметался быстрее -- многократно изломанная молния, чудом
находящая путь в низкой загроможденной комнате.
"Да придет, приедет, куда ж он денется? -- подумала вдруг бабка, тряся
звенящей от бездумной пустоты головой. -- Все будет хорошо!"
Мысль эта странно согрела руки.
-- Лети, лети, милый, -- велела бабка Нюра стрижу. -- Я подожду.
Улыбнулась.
И открыла ставни.
В Музее Космонавтики под вакуумным колпаком хранится дневник
борт-инженера звездной экспедиции "Цискари". Длиннопалые манипуляторы
переворачивают залитые непроницаемым прозрачным пластиком бумажные страницы.
Когда проходишь мимо, под колпаком зажигается свет, призывая прочесть чужую
исповедь. Не находится никого, кто бы здесь не остановился.
Борт "Цискари". Планета Инкра.
Начал вести дневник: появились мысли, которые я никому не могу
доверить. Хорошо, удалось отыскать чистую тетрадь -- мы хотели показать
бумагу аборигенам. Нашлась и авторучка. Пришлось все это раздобыть, ибо
обычные памятные кристаллы входят в общую мнемотеку корабля и легко
контролируются командиром, энергетиком, врачом и вообще любым, кто не
поленится запросить запись. Времени у меня сверхдостаточно: с сегодняшнего
дня отстранен от исполнения служебных обязанностей и посажен под домашний
арест. Ходячая энциклопедия корабля -- историк и врач экспедиции Йоле
Дацевич -- говорит, что такого на кораблях не случалось за всю историю
звездоплавания. Что ж, значит, с меня начнется летопись космических
преступлений.
И корабль, и сама экспедиция называются "Цискари". По-грузински --
рассвет, зорька. Командир Ларион Майсурадзе, автор проекта поиска
цивилизации на Инкре, искренне рассчитывал на контакт. Увы, планета мертва,
и я один пока догадываюсь о причине...
Впрочем, нет, я неточно выразился. Планета не мертва, она полна жизни,
можно сказать, разбухает и кишит... Но лишь два царства природы, растения и
насекомые, исхитрились найти на Инкре приют. Ни рыб, ни птиц, ни
млекопитающих -- ни чешуйки, ни шерстинки, ни перышка. Лишь хитин и
хлорофилл!
Биологи и оказавшаяся нечаянно без работы социолог Нина Дрок немеют от
восторга. Позже, когда мы удалились от корабля, сразу же наткнулись на следы
деятельности разума. Но в радиусе первой сотни километров наши кинокамеры,
коллекторы и роботы-препараторы фиксировали только флору и самых младших
собратьев по биологической шкале. Зато какую флору и каких собратьев!
Летучие растения с машущими листьями! Укоренившиеся в почве бабочки! Чаши
неимоверной величины цветов, полных чистейшей воды, -- мы купались в этих
удивительных озерах с лепестковыми берегами! До опасного крупные экземпляры
насекомых плавали в реках и океанах.
Правда, что касается опасности, то это в нас говорила инерция мышления.
По нашим эстетическим меркам, у них был такой устрашающий вид -- огромные
жала, ядовитые копья, присоски, антенны, -- что мы вначале из-под силовой
защиты и не вылезали. А когда осмелели, до плавок-купальников дошли, то даже
обидно стало, до чего мы не представляем для них интереса. Если давать
земные имена, то на Инкре водились мухи, слепни, комары, клещи, оводы, в
общем, всякая нечисть. Но нечисть эта глодала друг дружку и листья и не
трогала нас. Оно и понятно: при отсутствии млекопитающих им, фигурально
выражаясь, не на чем было зубы отточить, привыкнуть к вкусу крови. Так что
планета оказалась на редкость благодатной для человека. И не вызывала
настороженности ровно до тех пор, пока мы вдруг не открыли Города.
К тому времени мы забыли о скафандрах, дышали местным воздухом, пили
воду, давным-давно разблокировали шлюзы корабля. Фактически мы забыли о цели
экспедиции, отвыкли от самого понятия "контакт". Даже признанный упрямец
Ларик Майсурадзе, командир, дал экипажу слово публично сжечь по прибытии на
Землю все свои статьи о пяти признаках цивилизации на Инкре... И вдруг сразу
в трех местах мы нашли заброшенные Города.
Потом, конечно, и другие покинутые поселения обнаружили. Но главные
открытия совершили в первых трех. И мое грехопадение состоялось тут же.
Города были славные. Многоэтажные. Неожиданно легкие. Радостные. Радость
охватывала сразу, едва ступишь на мостовые, утверждая в гостях впечатление,
что шонесси (теперь мы знали имя разумных инкриян) умели и любили жить. Дома
до сих пор стояли наполненные изящной утварью, тысячи приятных вещиц
возбуждали наше любопытство, потому что Земля до них не додумалась. Самое
поразительное -- всюду в красивых позах, в обнимку, лежали мумии, высохшие и
бессмысленные, как бочата из-под вина. И все же мы не без удовольствия
бродили по мертвым улицам, по уснувшим квартирам: безжизненность не
угнетала, казалась прекрасной и даже -- я должен повиниться! -- сладостной и
желанной. Неестественно и стыдно, чтобы тысячи смертей не угнетали, но это
было так. И сеяло среди нас ненужную подозрительность. Впрочем, угрызения
совести прорезались значительно позже, я все время почему-то забегаю вперед.
Без видимой катастрофы жизнь в Городах остановилась одновременно.
Коляски и стреловидные поезда были аккуратно загнаны в ангары, крылатые
аппараты выстроены ровными рядами на взлетных площадках. Часто попадались
маски, словно после последнего карнавала ничего не успели, убрать -- уже
некому было убирать... И везде, в общественных зданиях и личных жилищах,
поджидали нас попарно обнявшиеся мумии с головами на плече друг у друга. Они
с улыбкой встречали смерть, готовились к ней, по какому-то общему сигналу
принимали яд и навечно засыпали в любви и всепрощении. Мужественный народ!
Мы не нашли книг, кристаллофильмов или чего-нибудь их заменяющего, но
множество картин не успели растерять красок. Аборигены оказались небольшими
существами, очень напоминавшими нашу Мицу, карманную обезьянку с
Мадагаскара. Только рот у шонесси был узенький, круглый, вытянутый в виде
трубки или даже клюва. И шонесси, понятно, не имели хвостов. Хотя, честное
слово, лучше б им иметь их, может, тогда бы мы насторожились! А то -
разахались, разумилялись, распричитались, что никого не можем прижать к
груди! Кстати, в шонессийской живописи очень развит мотив братания с
животными. Меня, например; потряс небольшой холст: почти на полрамки --
добрая морда местной буренки с глазами терпеливыми и многомудрыми, а на ее
шее трогательно и беззащитно спиной к нам висит абориген. Картин,
изображающих этот культовый обряд, мы видели тысячи.
Ну вот. Наконец перехожу к главному. Как иначе расскажешь обо всем Тем,
кто не знает ничего? Вы, читающие мой дневник! Теперь вам известно ровно
столько, сколько и нам к тому моменту, когда все началось...
Случилось так, что Мица самым примитивным образом сбежала от меня в
какой-то шонессийской квартире -- испугалась портрета, будто нарочно с нее
срисованного. Если бы я не знал наверняка, что портрету минимум четыре сотни
лет, я бы тоже сказал, что без Мицы в качестве натурщицы не обошлось.
Обезьянка показала своему двойнику язык. Не дождавшись ответного
приветствия, обиженно надула губы. И сиганула за окно. Я
посвистел-посвистел. Потом справедливо рассудил, что вряд ли ей после
корабельной кухни захочется питаться сушеными кузнечиками. И не ошибся: Мица
вернулась через два дня, облезлая и голодная, с царапиной поперек лба. К
любимым синтетическим бананам и молоку отнеслась сдержанно, а у меня не было
ни времени, ни желания на уговоры -- расшифровывать загадки чужой
цивилизации, да еще когда все гиды вымерли, -- тут, я вам скажу, не до
корабельных обезьян! Спустя несколько дней, когда я увлеченно заносил в
журнал схему оригинальных "дышащих" батарей отопления, она спросила:
-- Курить -- приятно?
-- Попробуй, -- машинально ответил я, подвинув на край стола сигареты.
Вдруг до меня дошло, что в каюте мы одни. Я оторвался от журнала,
медленно поднял голову. Перегнувшись в креслице, белая обезьянка у меня на
столе тянулась к коробке. Я помог, поднес огоньку. Мица, попыхтев,
раскурила, глубоко вдохнула дым. Витаминная сигаретка, похоже, пришлась ей
по вкусу.
-- Ой, как хорошо! -- восхитилась она вслух, раздувая щеки и выпуская
дым тонкими нитями. Голос у нее изменился, стал как в пещере или пустой
комнате, немножко с эхом.
Я незаметно пощупал лоб, громко запел и пошел кругами по каюте, искоса
поглядывая на обезьянку. Можно было примириться с курением, но пережить
внезапно прорезавшуюся речь я был не в силах. Мица аристократически зажала
сигарету кончиком хвоста и задумчиво разжевала. Я сразу успокоился: обезьяны
в этом загадочном существе было все-таки достаточно.
-- Жаль, мы не успели попробовать земной табак!
---- Кто это мы? -- на всякий случай уточнил я.
-- Шонесси, кто же еще?
Ну, слуховые галлюцинации -- это уже не так страшно. Я повернулся к
интеру, набрал код врача:
-- Иоле, ты не занят? Заскочи на огонек, что-то скучновато одному...
-- Что-нибудь случилось?
-- Нет-нет. В шахматы перекинемся.
-- Странное приглашение в час ночи, не правда ли? Ладно, жди.
Я быстро выключил интер, потому что Мика раскрыла рот:
-- Струсил? На помощь позвал?
Я помотал головой и предпочел не отвечать.
Иоле прежде всего был врач, а уж потом шахматист или просто товарищ.
Оттянув мне пальцами веки, он сосредоточенно заглянул в глаза:
-- Маленькая хандра у нас? Тоска по Земле? Нервочки расстались? Ничего.
Примем массажик, электронным душиком попользуем, микростимуляторы натощак --
и все пройдет! Мица расхохоталась:
-- Что я говорил? Сейчас меня из тебя вылечат!
Врач неторопливо обошел стол, вынул из нагрудного кармана плоский
экспресс-диагностер, с которым никогда не расставался. Посмотрел через
объектив сначала на Мицу, потом на меня. Мохнатые брови его от удивления
почти слились с шевелюрой.
-- Слава галактикам, облегчил ты мою душу! -- Я обрадованно забарабанил
пальцами по столешнице. -- А то уж я вообразил, вильнул с ума без возврата.
-- Ты, часом, не проверяешь на мне дар чревовещателя?
-- Иди к черту! Сам никак не опомнюсь от потрясения!
Иоле с сомнением усмехнулся и окончательно повернулся к Мице:
-- Надеюсь, ты все еще Мица?
-- А ты ду... Недалекий человек! -- холодно парировала белая обезьяна.
-- Допустим, -- нехотя согласился врач. -- И все равно хочется узнать,
кто тебе подарил речь?
-- Здравствуйте пожалуйста! Шонесси говорят по меньшей мере полмиллиона
лет! Хоть бы из уважения к нашей древности могли мне не тыкать.
-- Час от часу не легче! Позволь...те полюбопытствовать ваше имя,
гражданочка шонесси?
-- Энтхтау.
-- Однако... -- Брови доктора поочередно отделились от шевелюры. --
Впервые вижу сумасшедшую обезьяну.
-- Люди, люди! -- Мица подпрыгнула, зацепилась хвостом за потолочный
леер. -- Не надоело числить ненормальным все, что выходит за рамки
обыденного? Неважно, чья ненормальность, важно успеть отмежеваться, наклеить
ярлык. После, не роняя чести, и, признать можно, не жалко. Но сразу?
Стыдитесь, венцы природы!
--- Если это бред, то весьма последовательный! -- пробормотал Иоле. И,
в свою очередь, вызвал командира: -- Ларик, срочно к Николаю.
-- Что там у вас?
-- Увидишь на месте.
Прежде чем выключить интер, командир обронил непонятное грузинское
слово.
В общем, через час весь экипаж сидел у меня в каюте, ошарашенный Мицей
донельзя. Особенно бушевал Ларик:
-- Мальчишки, понимаешь! Делать вам нечего, понимаешь! Среди ночи шутки
устраиваете, дня вам мало, понимаешь!
Но, отбушевавшись, уже с любопытством уставился на курящую обезьяну --
она опять стрельнула у меня сигаретку.
Эмоций по поводу превращения Мицы в Энтхтау я не описываю. Самым
характерным было предположение Иоле: заразилась чужим интеллектом. Мы не