Ей никогда не казалось чем-то особенным его неукротимое стремление ежеминутно лепить или рисовать, или вот так «представлять» шариками; она считала, что тут слились в нем и шебутные отцовы, и ее, Катины, гены: все ж она закончила прикладное отделение Львовского художественного училища, а в Томари вела изостудию в Доме детского творчества.
Словом, промаялась ночь тяжелыми мыслями, а наутро, отправляя мальчика в школу, выдала ему смешанный из разных пластилиновых пастилок радужный ком, который велела всегда держать в руке, особенно когда к доске вызывают.
После чего Петина учеба если и не выправилась так, как о том Кате мечталось, то все же постепенно пошла на лад – во всяком случае, ужасные разговоры о спецшколе для дураков больше не возобновлялись.
Дом детского творчества, где работала Катя, стоял на самом берегу бухты, недалеко от старинного, возведенного еще японцами моста. Хмурые и мордатые, широкогрудые гранитные львы сторожили подножия четырех его колонн. И само здание Дома творчества тоже было японским, столь непохожим на коробки советских построек: деревянное, со сводчатым потолком и арочными окнами второго этажа, из которых открывалась широкая дуга бухты, корабли у пирса и облака, что без конца стремились стечь за ширму горизонта.
Для своих маленьких студийцев Катя придумывала интересные занятия, «развивающие воображение»: дети выкладывали на фотобумаге октябрятские звездочки, после чего бумагу засвечивали лампой при красном свете: яркая вспышка! – и вот уже перед вами звездное небо.
Странно это было: мать, с ее профессиональным дипломом, умением рисовать и придумывать красоту, в отличие от отца не способна была оживлять неживое, да и сама – куклойбыть не могла. Она была настоящим человеком – крепкой, доброй, с широкими сильными запястьями, с бледным веснушчатым лицом, которое, когда бывала огорчена или обижена Ромкой, опускала в ладони и подолгу тяжело сидела так на кухне.
Нет, из матери ни за что не получилась бы кукла. Не то что из Ромки…
После смерти отца, преследуемый сумбурными требовательными снами, Петя решился оживить его, и с тех пор Ромка, будто вырвавшись на свободу, участвовал во многих представлениях: играл в бильярд, отбивал чечетку и дрался одной левой (драки марионеток вообще были у Пети постановочным коньком); и, случалось, кое-кто из зрителей подходил и вежливо интересовался – отчего не починить такую замечательную марионетку?
Это называлось: «Кукольный театр, сдайте по тридцать копеек!» После уроков первоклашек строем повели в актовый зал и рассадили на первых рядах. Сидеть было низко, приходилось задирать голову туда, где на сцене установили ширму из какой-то зеленой тряпки в мелкий темный цветочек, вроде той, что Петя с отцом брали, когда шли на пляж. И едва звуковик Семеныч врубил музыку, из-за кулисы вышел, подволакивая ногу, неинтересный сутулый дяденька в коричневом пиджаке, с унылым мясистым носом и крахмальной сединой над морщинистым лбом.
Он нырнул за ширму – невысокую, ему по пояс, – и почти сразу выпрямился. На обеих руках сидело по матерчатой кукле, которые… Которые вдруг ожили и во все лопатки пустились разговаривать, бегать, смеяться, дразниться и петь – в точности как Петины пластилиновые человечки с кухонного подоконника, только не во сне и не в фантазии, а по-настоящему!
Петя оцепенел… Слов он почти не слышал, не понимал, только зрение как-то странно раздвинулось, вмещая одновременно и сцену целиком, и каждое движение кукол и артиста, и что-то еще, что за всем этим маячило и пульсировало, чего назвать он еще не мог, хотя это и бурлило у него внутри так, что несколько раз он нечаянно вскрикнул. Его поразило ощущение нереальности происходящего, лукавого волшебства, что притворяется спектаклем для детей. Куклы – их три было – балансировали на ширме, как на проволоке, что придавало всему оттенок опасного приключения.
Сюжет действа, судя по визгливым выкрикам кукол и ответному смеху в зале, был веселый и назидательный, но Петя видел, что куклы прикидываются и что сами они, их тайная жизнь гораздо значительнее того, что на ширме происходит. Тут был заговор кукол и артиста, чьи руки извлекали тайну теплой, смешной и трогательной жизни из мертвого молчания бездушных изделий. И все вокруг – школа, учителя, ребята, городок с его бумкомбинатом, сопки и морская пустыня за Домом детского творчества – существовали отдельно и определенно, а эти заговорщики – артист и куклы – пребывали в другом, недостижимом мире, вход в который был заказан всем обычным людям.
На артиста он смотрел даже больше, чем на кукол. Тот не прятался, напротив – нависал над действом, бормоча на разные голоса, качая головой, подпрыгивая вместе с куклами и удивительно точно попадая в такт. И хохолок его – голубиное крыло над морщинистым лбом – тоже подпрыгивал, мясистый нос был устремлен вниз, но время от времени кукольник бросал меткие взгляды в зал (Петя был уверен, что прямо на него), – и вот это было по-настоящему страшным.
Словом, промаялась ночь тяжелыми мыслями, а наутро, отправляя мальчика в школу, выдала ему смешанный из разных пластилиновых пастилок радужный ком, который велела всегда держать в руке, особенно когда к доске вызывают.
После чего Петина учеба если и не выправилась так, как о том Кате мечталось, то все же постепенно пошла на лад – во всяком случае, ужасные разговоры о спецшколе для дураков больше не возобновлялись.
Дом детского творчества, где работала Катя, стоял на самом берегу бухты, недалеко от старинного, возведенного еще японцами моста. Хмурые и мордатые, широкогрудые гранитные львы сторожили подножия четырех его колонн. И само здание Дома творчества тоже было японским, столь непохожим на коробки советских построек: деревянное, со сводчатым потолком и арочными окнами второго этажа, из которых открывалась широкая дуга бухты, корабли у пирса и облака, что без конца стремились стечь за ширму горизонта.
Для своих маленьких студийцев Катя придумывала интересные занятия, «развивающие воображение»: дети выкладывали на фотобумаге октябрятские звездочки, после чего бумагу засвечивали лампой при красном свете: яркая вспышка! – и вот уже перед вами звездное небо.
Странно это было: мать, с ее профессиональным дипломом, умением рисовать и придумывать красоту, в отличие от отца не способна была оживлять неживое, да и сама – куклойбыть не могла. Она была настоящим человеком – крепкой, доброй, с широкими сильными запястьями, с бледным веснушчатым лицом, которое, когда бывала огорчена или обижена Ромкой, опускала в ладони и подолгу тяжело сидела так на кухне.
Нет, из матери ни за что не получилась бы кукла. Не то что из Ромки…
После смерти отца, преследуемый сумбурными требовательными снами, Петя решился оживить его, и с тех пор Ромка, будто вырвавшись на свободу, участвовал во многих представлениях: играл в бильярд, отбивал чечетку и дрался одной левой (драки марионеток вообще были у Пети постановочным коньком); и, случалось, кое-кто из зрителей подходил и вежливо интересовался – отчего не починить такую замечательную марионетку?
* * *
А настоящий Кукольник появился в конце первого класса.Это называлось: «Кукольный театр, сдайте по тридцать копеек!» После уроков первоклашек строем повели в актовый зал и рассадили на первых рядах. Сидеть было низко, приходилось задирать голову туда, где на сцене установили ширму из какой-то зеленой тряпки в мелкий темный цветочек, вроде той, что Петя с отцом брали, когда шли на пляж. И едва звуковик Семеныч врубил музыку, из-за кулисы вышел, подволакивая ногу, неинтересный сутулый дяденька в коричневом пиджаке, с унылым мясистым носом и крахмальной сединой над морщинистым лбом.
Он нырнул за ширму – невысокую, ему по пояс, – и почти сразу выпрямился. На обеих руках сидело по матерчатой кукле, которые… Которые вдруг ожили и во все лопатки пустились разговаривать, бегать, смеяться, дразниться и петь – в точности как Петины пластилиновые человечки с кухонного подоконника, только не во сне и не в фантазии, а по-настоящему!
Петя оцепенел… Слов он почти не слышал, не понимал, только зрение как-то странно раздвинулось, вмещая одновременно и сцену целиком, и каждое движение кукол и артиста, и что-то еще, что за всем этим маячило и пульсировало, чего назвать он еще не мог, хотя это и бурлило у него внутри так, что несколько раз он нечаянно вскрикнул. Его поразило ощущение нереальности происходящего, лукавого волшебства, что притворяется спектаклем для детей. Куклы – их три было – балансировали на ширме, как на проволоке, что придавало всему оттенок опасного приключения.
Сюжет действа, судя по визгливым выкрикам кукол и ответному смеху в зале, был веселый и назидательный, но Петя видел, что куклы прикидываются и что сами они, их тайная жизнь гораздо значительнее того, что на ширме происходит. Тут был заговор кукол и артиста, чьи руки извлекали тайну теплой, смешной и трогательной жизни из мертвого молчания бездушных изделий. И все вокруг – школа, учителя, ребята, городок с его бумкомбинатом, сопки и морская пустыня за Домом детского творчества – существовали отдельно и определенно, а эти заговорщики – артист и куклы – пребывали в другом, недостижимом мире, вход в который был заказан всем обычным людям.
На артиста он смотрел даже больше, чем на кукол. Тот не прятался, напротив – нависал над действом, бормоча на разные голоса, качая головой, подпрыгивая вместе с куклами и удивительно точно попадая в такт. И хохолок его – голубиное крыло над морщинистым лбом – тоже подпрыгивал, мясистый нос был устремлен вниз, но время от времени кукольник бросал меткие взгляды в зал (Петя был уверен, что прямо на него), – и вот это было по-настоящему страшным.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента