Но заводила только отмахнулся от меня.
   - До сих пор профессор стойко держался благодаря чувству своей правоты, - продолжал он. - Нужно лишить его этого чувства. Наоборот, заставить почувствовать себя виноватым.
   - Как ты это сделаешь?
   - Нужно выжечь землю у него под ногами. Буквально выжечь.
   И мы были настолько увлечены этой идеей, что пошли уже на самые крупные ставки.
   Сначала ударил гейзер неподалеку от профессорского дома: прорвало трубу теплосети, и горячая вода, пробившись сквозь толщу земли, забила под давлением в шесть атмосфер и в облаках пара захлестнула тротуар. Образовалась огромная, в несколько сот квадратных метров, дымящаяся лужа. Несколько дней жители, проклиная районные власти, обходили лужу по противоположной стороне улицы, но они еще не знали, что ожидает их в ближайшем будущем. Оказалось, что неисправность нельзя устранить иначе, как отключив отопление во всем квартале, но когда это сделали, погас свет. Его, правда, никто не отключал. Просто замерзающие жители квартала включили все электроприборы, и на подстанции пробило щит. Тогда голубым огнем замерцали окна кухонь от горелок и включенных духовок газовых плит. Кое-где в незашторенных окнах наблюдалось лихорадочное оживление - это жильцы перетаскивали из комнат на кухни матрацы, ватные одеяла и другое пригодное для экстренной ночевки барахло. Но и тут им не повезло: на следующую ночь в одном из концов квартала взлетел на высоту второго этажа, желто-красный факел и, не убывая, горел всю ночь, зловещий восклицательный знак, предупреждающий об опасной зоне. На время ремонта пришлось перекрыть газопровод, и к вечеру началось массовое бегство жильцов из квартир. Где и как они устраивались, я не знаю (этим занимались городские власти), но население квартала уменьшилось в эти дни по крайней мере на треть. Возле домов круглосуточно дежурили команды из добровольцев во избежание грабежей. У всех входящих и выходящих проверяли документы. Когда погасло электричество, нам пришлось покинуть нашу лабораторию, которая находилась в том же квартале, напротив и немного наискосок от профессорского дома, и не столько от холода, сколько из-за того, что в связи с аварией на подстанции бездействовали наши магнитофоны. Так что профессор на целые сутки выпал из поля нашего зрения.
   Наутро начали земляные работы, но никто не знал места повреждения трубопровода, поэтому пришлось вырыть глубокую и широкую траншею, выбросив оттуда сотни кубометров земли, которая потом, уже и после ремонта, до самой весны возвышалась плотным бруствером, протянувшимся от одного перекрестка до другого.
   Однако ремонт теплосети и газопровода не решил всех проблем для жителей квартала. Следующая катастрофа хотя и не угрожала жизни и здоровью жильцов, все же доставила им немало неприятных минут, заставляя их при выходе из дому, а равно и приближении к дому, плеваться, зажимать носы и чуть ли не надевать противогазы. Почему-то прорвало трубу канализации на улице, пересекающей проспект, да так, что зловонная жижа хлынула в ужо вырытую траншею и затопила только что отремонтированную трубу теплосети, и это сделало невозможными работы по ее изоляции. Нагреваясь от трубопровода, нечистоты наполнили квартал невыносимым смрадом. Нам было противно ходить на работу. Чтобы разыскать повреждение, вырыли еще одну траншею, которая перегородила проспект, и теперь пришлось перекрыть движение трамваев и троллейбусов, вообще всякое, кроме пешеходного, движение в этом квартале, и соответственно перенести остановки. Во время земляных работ повредили телефонный кабель, и население совсем озверело.
   Все это, конечно, стоило району кучу денег, а кроме того, на все эти аварийные службы, строительные и ремонтные организации, вообще на районную администрацию сыпались бесконечные жалобы во все инстанции, и, в конце концов, к этому подключилась вечерняя газета - там ведь не знали, что все это наши хлопоты, а те, кто непосредственно занимался вредительством и ремонтом, не знали, что отвечать и когда обещать, и тем более никто не знал, что за все это надо благодарить одного-единственного человека, который все никак не желал угомониться.
   Наконец наша фантазия и возможности истощились - ведь мы не могли управлять силами природы, - и наступило временное затишье. То есть улицы по-прежнему оставались перекопанными, и жителям, в том числе и профессору, приходилось каждый день, а то и по нескольку раз в день пробираться через обледенелый бруствер и через траншею по узким и ненадежным мосткам или делать большой крюк, чтобы обойти это безобразие, - но новых шуточек мы придумать уже не могли и приостановились. Внезапно началась оттепель, в квартале была слякоть и грязь, настроение у всех было подавленное, и в этот момент нас вдруг лишили нашего профессора. Когда мы узнали о предстоящем расставании, нашим первым чувством было чувство облегчения, такое, какое испытываешь после того, как у тебя вырвали долго болевший зуб, но уже в следующий момент оно сменилось чувством невосполнимой утраты - мы как будто вдруг осиротели. Мы посмотрели друг на друга сначала с недоумением, потом с любовью и печалью: мы так долго были участниками одного общего дня нас дела, дела, в котором он объединял нас, как отец объединяет семью, и вдруг эта семья распалась - мы отвернулись друг от друга.
   Заводила сходил к профессору (это был его второй визит) и имел с ним беседу.
   - Меня это утомляет, - сказал профессор заводиле. - Я вообще-то собранный человек, но и мне с каждым днем становится все трудней отключаться, так что мой последний роман, по существу, написан не мной, а вами.
   - Однако, - сказал, помолчав, профессор, - я старался не обращать внимания на ваши враждебные действия до тех пор, пока они были направлены против меня, но когда вы, как террористы, взяли заложниками население целого квартала...
   Мы чувствовали себя очень неуютно. Я не хочу сказать, что мы вдруг осознали всю безнравственность нашей цели. Мы вообще с самого начала не преследовали никакой цели - просто играли, - но сейчас я совершенно ясно увидел, что профессор вовсе не считает, не может считать себя виноватым в несчастьях своих соседей. Это не важно, и уж во всяком случае мы могли бы считать его виноватым, но была еще одна мысль.
   В школе (правильно это или неправильно) в нас воспитывали благоговение перед великими людьми. Ну и, конечно, эта сакральная формула "Гений и злодейство - несовместны"... А сейчас, поскольку гениальность профессора ни у кого не вызывала сомнений, нам приходилось усомниться в чем-нибудь другом: либо в самой формуле, а сомнение в священной формуле уже само по себе как бы отступничество, либо, признавая формулу, вместе с ней приходилось признать, что мы сами отнюдь не на стороне добра, - так сказать, по другую сторону баррикад. В общем, как ни верти, а все получалось, что не правы мы, а профессор прав. Но и без этого затея заводилы была пустой. С самого начала она была обречена на моральный провал, и нас мало утешало то, что мы наконец достигли какого-то результата. Это была позорная победа. Профессор уходил с развернутым знаменем. Он уходил не потому, что чувствовал себя виноватым, а потому, что чувство долга выражалось у него средствами, отличными от наших.
   - Я думаю, что такое решение будет каким-то выходом для обеих сторон, сказал профессор в ответ на предложение заводилы. Мы услышали, как он отодвинул кресло, видимо, встал.
   Заводила пришел грустный и какой-то пристыженный.
   - Писали? - спросил он, посмотрев на всех нас.
   - Писали.
   - Шпионы проклятые, - сказал заводила. - Сотрите.
   Мы и сами хотели стереть эту запись, только ждали распоряжения заводилы.
   Цель, которой мы не добивались, была достигнута, и мы чувствовали себя, как изгнанники.
   Вот и все. Теперь начался какой-то странный отдых, и как бы отвратительно мы себя ни чувствовали, а все-таки облегченно вздохнули. В конце концов, даже поражение может принести вам чувство облегчения, освободив, наконец, от неразрешимой иным способом проблемы. Как бы то ни было, а поединок с профессором, длившийся столько лет, был закончен. И когда я подумал это, подумал буквально этими самыми словами, вслед за тем я подумал и о самих словах, о том, как мы несвободны, как подчинены абсурдным построениям жаргона, и, по существу, наша деятельность собственно и есть жаргон. Для профессора, для любого нормального человека поединок - это борьба на равных условиях, а для нас поединок - это "все на одного". И даже в этой нашей "дуэли" мы не могли обойтись без поддержки. Нам помогали всякие специалисты - почему они нам помогали? Да, сейчас, имея время заниматься отвлеченными рассуждениями, я спросил бы (не у них, у себя): отчего все эти специалисты, все эти психологи и парапсихологи, социологи и режиссеры, электротехники, сантехники и музыковеды, - отчего все они с такой охотой брались помогать нам? По этому поводу я хотел бы привести цитату из одной не опубликованной, а лишь записанной нами статьи, которая, правда, не имеет прямого отношения к нам, а рассматривает некоторые теоретические вопросы юриспруденции, но по аналогии может кое-что объяснить в поведении наших добровольных помощников.
   "Гражданину, не искушенному в общении с юристами, но обращающемуся к ним в поисках справедливости, свойственно отождествлять закон с этими его представителями; приписывать последним качества, присущие, по его мнению, Закону..."
   Мы не представители Закона - мы экстрасенсы, но, видимо, отношение к нам всех этих людей - наших добровольных помощников - было обусловлено принятой в обществе как аксиома, но по существу неверной посылкой, отождествляющей всякое право с обязанностью. Исходя из этой посылки, естественно было для них сделать и неверный вывод; наделяя нас сверхъестественными качествами, они готовы были дать их нам взаймы. Ведь как экстрасенсы мы были _обязаны_ знать и быть всемогущими, а они считали, что это наше _право_.
   Была ранняя, еще холодная весна, отпуск брать никому не хотелось, и поэтому мы просто бездельничали, лениво, не спеша приводили в порядок документы и просто так, чтобы еще немного потянуть и не включаться до лета в новое дело, записывали с радиоприемника пресс-конференции профессора, интервью с ним разных журналов, радиостанций и телекомпаний и передачи о нем, которыми в это время был просто забит эфир. Профессор был героем дня. Он триумфально шествовал по свету, и везде (видимо, это все же не только мое провинциальное отношение к местной знаменитости) восхищались его замечательной внешностью, его старомодной элегантностью и естественной простотой его безупречных манер, его великолепным английским и таким же великолепным французским, и немецким тоже - языками. Да, я говорил, что мы всегда были в восторге от его английской, джентльменской внешности, только теперь я подумал, что она, пожалуй, вовсе не английская, такая же не английская, как его романы и статьи, как его социология и психология, все это наше, свое, только мы не желаем этого иметь и упорно боремся с этим, чтобы всегда восхищаться чужим.
   А профессор продолжал свое турне. Он побывал в Скандинавии и на Дальнем Востоке, и даже в странах Восточной Европы (как оказалось, он владел и некоторыми славянскими языками) и раздавал направо и налево свои остроумные интервью, но о нас он ни разу даже не вспомнил. Даже чтобы посмеяться над нами. И хотя мы по своей профессиональной скромности никогда особенно не стремились к славе - наоборот, всегда избегали рекламы, - такое его пренебрежение, по совести говоря, нас обидело. Впрочем, мы понимали, что были всего лишь частностью в жизни профессора, пусть неприятной, досаждающей, но частностью, а может быть, он просто считал ниже своего достоинства сводить счеты. Теперь профессор все больше и больше отдалялся от нас, и его голос слышался уже издалека, как эхо, отраженный во многих мнениях и толкованиях, но иногда бывает так, что именно эхо в своем отдаленном и очищенном звучании сделает для вас понятным то, что вы не успели расслышать, когда вам говорили в лицо. В своей Нобелевской речи профессор говорил о языке. "В начале было Слово", сказал профессор, но я не буду пересказывать эту речь - она достаточно широко известна. Скажу только, что в этой речи я совершенно по-новому увидел весь опыт его общения с нами. Ведь мы действительно его понимали, а он говорил, что язык освобождает человека, что добросовестное отношение к языку, по сути дела, единственное, что может решить самые серьезные проблемы, стоящие как перед отдельными людьми, так и перед всем человечеством. И я подумал: "Почему же мы, зная профессора, любя его, доверяя ему, продолжали нашу игру? - И сам себе ответил: - Потому, что наша игра - это все тот же жаргон. Это замкнутый самодовлеющий язык, язык, не рассчитанный на коммуникацию".
   И может быть, именно из-за нашего косноязычия нам не удалось вовлечь профессора в диалог. Вот если бы мы бросили свой дурацкий жаргон и обратились к профессору на нормальном языке, просто спросили бы, как ему удалось достичь такого совершенства, потому что здесь могла быть разгадка главной тайны профессора, потому что, может быть, она заключалась как раз в совершенстве языка, а вовсе не в телепатии... Да, может быть, нам удалось бы перехитрить профессора, и если бы он объяснил нам, как этого достичь... Нет, он не стал бы нам этого объяснять и правильно бы поступил. Потому что мы бы первым делом изобрели глушилку.
   И вот теперь профессор с его загадками, вернее, с его одной общей загадкой, все дальше и дальше уходил от нас, и в этой ретроспективе проявились некоторые детали, на которые в свое время никто из нас не обратил внимания. Когда мы, приступая к работе, изучали биографию профессора, мы были ориентированы на практические действия, и это обстоятельство настолько определило нашу точку зрения, что из нашего внимания выпали многие важные подробности, которые при правильно сформулированной задаче (феномен профессора, а не его деятельность) еще тогда стали бы ключом к разгадке многих таинственных явлений. Но в то время мы не предполагали заняться исследовательской работой и проглядели целый ряд фактов, именно ряд, потому что это были факты одного порядка и они в немалой степени объясняли исключительную одаренность профессора и даже, может быть, природу всех подобных явлений. Но мы, увлеченные предстоящей игрой, искали в биографии профессора другое: что-нибудь компрометирующее, что дало бы нам возможность шантажировать его; или еще какое-нибудь уязвимое место, в которое в случае надобности можно было бы его поразить. В общем, мы искали слабости профессора вместо того, чтобы искать объяснения его необыкновенным способностям.
   Но после того, как дело профессора потеряло для нас практический интерес (то есть мы думали, что оно закончено), я решил снова заняться этой биографией, еще не представляя хорошенько, что я буду там искать. Однако что-то в ней раздражало меня, что-то казалось мне нарочитым, вернее, была в ней какая-то закономерность, какой-то повторяющийся мотив, которого я все никак не мог уловить. Разгадка была где-то здесь, именно в биографии, может быть, даже не разгадка, а всего лишь гипотеза, которая к тому же еще только должна была появиться, но в таком деле и гипотеза - это много. Конечно, гипотеза не доказательство, но доказательства, конкретные улики нужны для суда, а для теории важней доказательств могут оказаться связи, логическая цепь, в которой каждый отдельно взятый элемент ничего не объясняет сам по себе, - короче, мне нужна была общая схема, и эта схема вот-вот должна была проявиться. И тут (так кстати!) произошло одно событие, которое подтолкнуло меня к решению.
   Суть в том, что после того, как дело профессора формально было уже завершено, заводила распорядился не снимать квартиру профессора с прослушивания, и это его указание тогда показалось нам в высшей степени нелепым: каким-то тупым бюрократическим упрямством. Но мы на этот раз недооценили заводилу, мы забыли о его способности принимать в неординарных случаях неординарные решения. Имея дело с профессором, можно было ожидать самых невероятных происшествий - так оно и случилось. На третий или четвертый день, когда мы, естественно, ничего не ожидая услышать, прокручивали очередную кассету с магнитозаписью, в динамике отчетливо раздалась богато аранжированная музыка, точнее, то, что считал музыкой наш консультант-музыковед, на самом же деле гремел и бесчинствовал звуковой авангард, но я не собираюсь пропагандировать здесь свои личные вкусы. Важно то, что мы опять обнаружили это загадочное явление, происхождение которого нам до сих пор не удалось установить. Но что особенно интересно: с музыкой было то же, что и с профессорскими монологами - при повторении нам удалось узнать некоторые пассажи, но в различных вариантах. Некто отрабатывал эти пассажи так же, как профессор свои монологи. Меняя отдельные музыкальные фразы, добавляя или убирая некоторые инструменты, он, видимо, добивался какого-то неуловимого нами порядка.
   Мы вошли в квартиру профессора. Все было так же, как и при тех наших незаконных обысках (если этот обыск считать законным), все было на своих местах (мы знали, что профессор, уезжая, ничего, кроме своего портфеля, с собой не взял), только все было, как выпавшим снегом, покрыто пылью, и казалось, что этот общий чехол приглушает наши шаги.
   На этот раз все осмотрели еще более тщательно, благо могли переворачивать и ломать, что было нужно. Но не стали много ломать, только оторвали пару подоконников, да в двух-трех местах поковыряли ломиком стены. Все это время заводила стоял в стороне и иногда улыбался в свои "профессорские" усы. Мне показалось, что он тоже о чем-то догадывается.
   - Может быть, это какой-нибудь новый вид радиосвязи? - неуверенно предположил один из нас, когда мы закончили осмотр, но заводила покачал головой.
   - Не ближе к истине, но уже дальше от ошибки, - загадочно сказал он.
   Вот в этом, собственно, и заключалась моя гипотеза. Музыка, звучавшая в доме профессора, определила направление моих поисков, и если я еще до этого чувствовал в биографии профессора какую-то закономерность, то теперь я уже знал, что это за закономерность, и не мог считать обнаруженные мною факты простым совпадением. Но прежде чем говорить об этом с заводилой, я, чтобы не быть голословным, снова взял биографию профессора и выписал из нее те факты, которых все это время не видел в упор.
   Оказалось, что интернат, в который поместили будущего профессора, после того как он осиротел, был в прежние времена общежитием духовной академии, в которой когда-то учился наш великий национальный философ - его юбилей несколько лет назад торжественно отмечался ЮНЕСКО. Позже профессор учился в школе, которую задолго до него окончил знаменитый писатель, а спустя два десятилетия - ученый, в корне изменивший представление о математике. Ремесленное училище гордилось своим выпускником, впоследствии сделавшим крупные открытия в области радиотехники. Что касается университета, то стоит ли об этом даже упоминать? - всему миру известно, сколько оттуда вышло блестящих имен. Конечно, мои предположения оставались только предположениями, но я решил обратиться с этим к заводиле. Правда, теперь нам это ничего уже дать не могло, но хотя бы из чисто научного интереса...
   Но тут заводила сам вызвал меня по телефону в лабораторию. Он ничего не сказал, только посмотрел на нас со значением и поставил какую-то кассету. Сначала мы подумали, что это одна из старых записей с профессорским голосом. Мы сидели, слушали какой-то кусок из какой-то статьи и недоумевали.
   - Вы что, не поняли? - спросил заводила, когда воспроизведение закончилось.
   - Честно говоря, нет, - сказал я, - это слишком специально.
   - Я не об этом, - сказал заводила. Он обвел нас всех долгим взглядом и наконец сказал: - Это вчерашняя запись.
   До нас не сразу дошло.
   - Не может быть! - сказал кто-то из нас.
   Заводила посмотрел на него и только усмехнулся.
   - Который час? - спросил заводила.
   Я посмотрел на часы:
   - Ровно девять.
   - Тогда начнем, - сказал заводила и включил прямое прослушивание.
   Послышался скрип, негромкое покашливание, потом что-то звякнуло, и забулькала наливаемая в стакан жидкость. Бормотание постепенно становилось все более членораздельным. Снова предложение "обкатывалось" у нас на глазах, то есть не на глазах, конечно, но в нашем присутствии. Раздался ритмичный стрекот машинки, опять покашливание. Стрекот прекратился. Мы услышали начало следующей фразы.
   - Теперь все ясно? - спросил заводила, и хотя никому, включая и заводилу, решительно ничего не было ясно, мы оделись и вышли.
   Мы перешли проспект наискосок через две уже зарытые теперь траншеи, оставив на свежей земле, как на контрольной пограничной полосе, свои следы. Лифт в доме профессора снова работал, мы поднялись и, разорвав бумажную полоску с печатью, открыли ключом дверь. Тихо, не скрипнув, не прошелестев по стене плащом, мы просочились в прихожую и замерли. Из-за приоткрытой в комнату двери доносился приглушенный голос профессора. Оттуда на пол падала узкая полоска света. (Мы помнили, что, переходя проспект, посмотрели на профессорские окна, и там было темно.) Резким рывком заводила открыл дверь и, выхватив из кобуры пистолет, влетел в комнату, и сразу же за ним гурьбой ввалились и мы. Мы толкали друг друга в темноте, пока кто-то из нас не нашел выключатель. Большая комната была пуста. Ничто не изменилось в ней со дня нашего последнего присутствия, только пыли еще больше скопилось на предметах и на полу, и не было никаких следов, кроме тех, которые мы оставили в прошлый раз.
   Заводила сдвинул пистолетом на затылок свою "Борсалино" и отвалился к стене.
   - Что за летающие тарелки! - на грани истерики воскликнул он.
   Я прошел по комнате и подошел к письменному столу. Из машинки торчал лист бумаги, на котором мы прочли те самые слова, которые совсем недавно слушали.
   Теперь как раз настало время поделиться своими соображениями с заводилой, что я и сделал, как только мы остались одни. Я сообщил ему все, что нашел в биографии профессора, включая и этот дом. Заводила крепко задумался.
   - Ты знаешь, - наконец сказал он, - что-то подобное приходило мне в голову. Может быть, здесь и в самом деле действует какое-то энергетическое поле... Но чем все-таки объяснить эту музыку?
   - А композитор? - живо откликнулся я. - Ты что, забыл, что он жил в этом доме?
   - Кругло у тебя получается, - сказал заводила, - да не все сходится. Этот композитор жил в конце прошлого века. Не мог он писать такую музыку.
   - Тогда - нет, - сказал я, - а сейчас? Пойми, этот композитор по тем временам находился в самом крутом авангарде, его в глаза называли шарлатаном. Неужели ты думаешь, что сейчас такой человек стал бы повторять зады девятнадцатого века?
   - Но ведь он не живет сейчас! - разозлился заводила.
   - Ты думаешь?
   Заводила молчал.
   Конечно, моя гипотеза была самым фантастическим из всех возможных объяснений загадки профессора, но разве все, что касалось профессора, не было фантастично? Итак, сейчас мы приняли в качестве рабочей гипотезы существование какой-то энергетической среды, и не только в квартире профессора, но и во многих других местах, в которых по ходу своей биографии профессор задерживался на более или менее долгий срок. Какое-то биополе, только на одних оно действовало, а на других - нет. Но там, где на это биополе ложилась биография профессора... Я вдруг вспомнил, что оба эти слова имеют общий корень, и этот корень означает жизнь. И может быть, эти поля существовали не сами по себе, но были созданы, накоплены разными людьми, такими, как тот философ или композитор, а потом затаились и только и ждали профессора, чтобы напитать его или, наоборот, ожить самим, потому что профессор обладал счастливым даром оживлять все, к чему он прикасался, так же как мы - убивать.
   Но как много, оказывается, существует таких мест, если даже на одного профессора выпало столько. И как много было людей, создававших эти места. Так вот откуда этот профессорский аристократизм, происхождения которого я не мог объяснить, но о котором я так много говорил. Но тогда я имел в виду его внешность и прекрасные манеры, и хотя я уже тогда догадывался, что все это не только наружный лоск, а результат его безупречной биографии биографии порядочного человека, - но и это оказалось не все. Был просто аристократизм. Самый настоящий аристократизм: его происхождение от могучего генеалогического дерева, выросшего на тех самых полях; генетический код его благородных предков - ученых, художников, поэтов первооткрывателей, связанных с ним той общей родиной, которую они сами создавали, которой без них не было бы и у меня.
   Мы с заводилой сидели и курили одну сигарету за другой и чашку за чашкой пили крепчайший кофе. Мы молчали, но нам и не нужно было разговаривать: мы экстрасенсы и понимаем друг друга без слов. Мы думали о профессоре, о его исключительной судьбе и его исключительном даре, о таланте, от которого немного досталось и нам, но это были лишь крохи с его стола, а ведь мы как противники рассчитывали на все. Когда наполненная дымом комната уже, казалось, готова была воспарить, как аэростат, одна соблазнительная идея вползла в наши одурманенные сигаретами и кофе головы, и мы встали. Мы отдали дань уважения нашему противнику, и теперь пора было возвратиться к исполнению служебного долга: пора было вспомнить, что идея биополя для нас прежде всего рабочая гипотеза, которая может послужить началом интересному эксперименту, если, конечно, начальство его санкционирует. У нас не было никаких доказательств справедливости нашей версии, но мы понимали, что у начальства вообще ничего нет, и потому не исключено, что оно будет готово пуститься и в чистые авантюры. Для нас риска особенного не было, но при успехе предприятие могло принести нам значительные дивиденды. Заводила предложил идти к начальству вместе как соавторам этой пашен идеи. Он всегда был хорошим другом и всегда был готов прикрыть, если что, но взять в долю... Раньше он бы все-таки так не поступил. Теперь... что-то изменилось в наших отношениях, да и в самих нас за последние годы. Может быть, это тяжелое многолетнее дело сплотило нас, а может быть... Трудно сказать, что.
   - Только ты там не называй меня заводилой, - на всякий случай предупредил он.
   - Конечно! - сказал я. - Что ж я, по-твоему, по уши деревянный?
   Человек в роговых очках, которого до тех пор я видел только на праздничных приемах два раза в год, внимательно выслушал нас и в целом одобрил идею:
   - Если не удается оторвать профессора от биополя, нужно уничтожить это биополе.
   И он рассказал нам миф об Антее, знаменитый тем, что о нем уже когда-то упомянул другой большой начальник.
   Договоренность с городскими властями была достигнута относительно быстро. Через неделю дом профессора был признан аварийным и назначен на слом. На его месте впоследствии предполагалось разбить небольшой скверик с обелиском. Все шло как по маслу, но когда тротуар возле дома уже обнесли забором и рать строительных рабочих со своими стенобитными орудиями уже готова была подступиться к его стенам, мы получили первый удар с той стороны, откуда никак не ожидали. Как же мы могли не учесть этого обстоятельства!
   Вечерняя газета выступила с огромным подвалом о готовящемся акте вандализма, как назвал эти действия корреспондент. Мы не успели опомниться, как крупнейшая в стране газета, занимающаяся вопросами культуры, разразилась истерической статьей но поводу разрушения памятников архитектуры - мало ли их разрушено! Подключилось "Общество Охраны Памятников Старины" и какой-то "Союз Инвалидов", все как с цепи сорвались. Вспомнили, наконец, и великого композитора, осчастливившего когда-то этот дом своим проживанием, и тут же спохватились, что не повесили там в свое время мемориальную доску. Орали все и при этом орали о патриотизме - ведь они не знали, что за этим стоит самая патриотическая организация в стране.
   Нам пришлось отступиться - не могли же мы объявить во всеуслышание, что это наших рук дело, а затыкать рты этим газетчикам, общественникам, ветеранам и всей остальной сволочи было уже поздно.
   Наш главный начальник опять вызвал нас, и мы ожидали от него больших несчастий, но он только мягко пожурил нас. Он сказал, что мы обманули его доверие, что он не знал об архитектурном и историческом значении этого дома, как будто в прошлый раз не об этом именно и шла речь, - что и в самом деле не очень-то патриотично разрушать культурные ценности нации и вытравлять память о ее великих людях, наконец, он снова упомянул миф об Антее, но на этот раз в том смысле, что наша сила в родной земле, ее истории и культуре, и во что превратимся мы сами, оторвавшись от нее. В общем, с разрушением биополя у нас ничего не вышло, только все эти газетчики, эти ветераны и культурные деятели, вообще вся эта патриотически настроенная общественность, - все они не знали, что этим своим заступничеством за отечественную культуру они подписали профессору смертный приговор.
   Все время подготовки операции мы не вылезали из лаборатории. Мы с трепетом, с замиранием сердца прослушивали каждый метр записи из этого дома. Мы ничего так не боялись, как услышать что-нибудь о себе. Мы боялись вдруг услышать детали предстоящей операции в каком-нибудь новом романе этого писателя или этого дома, или я уж не знаю, кого. Но наши страхи оказались напрасными. Последнее, что сделал профессор, это - наказал нас молчанием. Видно, он поставил на нас крест.
   Он умер от инфаркта, мгновенно, не успев даже осознать свою боль, и его смерть даже у самых предвзятых людей не вызвала и тени подозрения - у профессора было действительно слабое сердце.
   И в конце концов, профессору ведь было уже за семьдесят, он прожил долгую и, я смело могу сказать, счастливую жизнь и написал много прекрасных книг, и ведь он же умер любимый и почитаемый всеми, умер в зените славы, которой, может быть, именно мы не дали померкнуть, потому что в свои преклонные годы он вряд ли создал бы что-нибудь достойное уже созданного им...
   Но каждый день мы аккуратно прослушиваем записи из пустующей, опечатанной, навсегда засекреченной квартиры. Мы по-прежнему слышим его остроумные рассуждения и интригующие отрывки каких-то историй, но мы не знаем, как собрать, смонтировать это, и в книгах, опубликованных уже после его смерти, мы этих отрывков не встречали. Все равно: всю ночь - теперь уже всю ночь - вращаются кассеты, и мы слушаем, слушаем, слушаем, что говорит профессор.